Дмитрий НЕЧАЕНКО. КУДА ТЫ ВСЁ УХОДИШЬ ОТ МЕНЯ… Из цикла «Стихи Тане»

Автор: Дмитрий НЕЧАЕНКО | Рубрика: ПОЭЗИЯ | Просмотров: 936 | Дата: 2015-07-07 | Комментариев: 1

 

Дмитрий НЕЧАЕНКО

КУДА ТЫ ВСЁ УХОДИШЬ ОТ МЕНЯ…

Из цикла «Стихи Тане»

 

* * *

Обычно любишь глухо и невнятно,

всего лишь от желания любить.

Мы так близки, что даже непонятно,

о чём с тобой мы можем говорить.

 

Два дня, три дня – не страшная разлука.

Но стоит ей лишь руки нам расплесть –

и вся Москва, как вся любовь и мука,

нам друг о друге посылает весть:

 

то имя «Таня» прозвучит внезапно –

и по спине мурашки, меркнет свет.

Твоих духов в метро повеет запах –

и я готов ищейкой взять их след.

 

Даже тогда, когда мы как чужие,

единство душ легко разъединив,

похожи на две глыбы ледяные

и, медленно кружась, как птица гриф,

над нами тень вдруг хищная нависла

истерик, ссор, чей бред невыносим, –

мы так родны, что даже нету смысла

смотреть в глаза, слова произносить.

 

Ты есть, я знаю. Ты уже случилась –

как шторм ночной, как в паруснике течь,

и я тону в глазах твоих счастливых,

и мне легко всей жизнью пренебречь.

Я знаю, что не самый я красивый,

что есть твой муж, что тяжко рвётся нить.

Любимая, Москва – не вся Россия,

и я не всё, что можно разлюбить.

 

В дни расставанья, в церковке убогой

стою и плачу молча, не молясь.

Мне даже нечего просить у Бога,

ведь ты уже случилась. Ты моя.

 

Друг к другу, как подснежник и поляна,

мы так приникли, тёплый свет маня,

так приросли, что даже непонятно,

куда ты всё уходишь от меня.

 

И в блочном доме, скрытом снежной мглою,

пред новым расставанием своим

мы даже не целуемся порою,

а лишь, как тени сблизившись, стоим.

 

И в этот миг, среди оцепененья,

в мерцаньи глаз и в замыканьи  рук,

какой-то ток небесного свеченья,

как молния, сквозь нас проходит вдруг.

 

И тщетно силясь совладать с собою,

до вскрика, сильно пальцы наши сжав,

каких-то сил, играющих судьбою,

мы, как болезни, ощущаем жар…

 

Пройдут года

                      и вспомнить будет жутко:

что это было? – лунный блеск окна,

игра светотеней, случайность, шутка?

Ах, если б знать… Ах, если б не луна…

 

Светает день. И снег идёт так густо!

И мы пройдём, растаем в звёздной мгле,

лишь там узнав, что это было чувство,

какому нет названья на земле.

 

* * *

Все лица – словно слепки с пустоты.

Твоё лицо из редких среди женщин.

Послушай, может быть, случайно помнишь ты

на створках раковин чуть розоватый жемчуг

или прожилки в отблесках лучей

на крыльях белой бабочки, похожей

на лепестки нежнейших орхидей?

Но даже их я не сравню с твоей

как бы подсвеченной, почти прозрачной кожей.

 

Как странно, что какой-то тепловоз

ради какой-то будничной разлуки

опять куда-то от меня увёз

твои изысканные маленькие руки.

В сыром снегу платформы, на краю,

как будто телеграфный столб, стою.

Одни огни, дробясь, вмерзают в лужу

и некому догнать теперь мою

за твой вагон прицепленную душу.

 

Не рядом ты – и в мире смысла нет.

Всё чепуха, обуза и вульгарность –

метро, прохожие, весь этот лёгкий бред,

обычно именуемый «реальность».

Одно теперь реально до конца –

на лужах блики, бледные  как плесень,

в ночном такси блатная хрипотца

классических магнитофонных песен.

 

Отныне нужно машинально жить:

не вспоминать, не думать, быть как робот.

Остановить машину, заплатить,

дать чаевые, дверцею не хлопать,

с беспечным видом выйти, словно мне

взаправду есть куда идти в огни ночные…

Как всё же одиноко на земле,

как грустно жить! особенно в России.

 

Но в сердце теплится – и тут слабы слова, –

к одной тебе, – и тут смешно искусство, –

огромное, как будто сон слона,

почти нечеловеческое чувство.

Как странно, что меня забыла ты

легко и весело, как снов не помнят в детстве…

Иные лица – маски пустоты.

Твоё лицо из редких соответствий.

Из далей, встрепенувшихся от сна,

лесных ручьёв под талой шапкой снега,

должно быть, так глядит на нас весна,

наверно, так на нас взирает небо.

 

Жизнь как снежинки тает на глазах.

С тех пор, как нас свела слепая осень,

судьбы моей стремительный зигзаг,

через пруды ведущий к дому восемь,

как будто спуск Андреевский, покат.

Печерская печёт под сердцем лавра,

любимая, и Киев мне как брат,

и родина моя теперь – Шулявка!..

 

Прохожие, по льдинкам семеня,

мелькают мимо, словно полустанки.

И вновь таксомотор несёт меня

вокруг Манежной, Тульской и Таганки.

Мне всё равно, куда судьба летит,

что ждёт меня в метельной круговерти,

пока лицо твоё меня хранит

от страха, от отчаянья, от смерти.

Оно и там, в незримом далеке,

всю тяжесть терпеливо облегчает,

как образок на тоненьком шнурке,

где матушка ребёнка обнимает.

 

* * *

Любимая моя, глухонемая.

Не помнишь, не скучаешь, не звонишь.

Я говорю, а ты не понимаешь,

словечка жду, а ты всегда молчишь.

 

Грустим ли, шутим, просто выйдем в город,

обновку купим – всё в душе губя,

нечеловеческий, какой-то тусклый холод,

как из могилы, веет от тебя.

 

Целуешься – а губы как из жести.

Мне не дано не то чтобы любить –

хотя б на языке каких-то жестов

тебе хоть что-нибудь про это объяснить.

 

«Я ничего тебе не обещаю», –

твердишь, как пономарь строку в стихе,

едва головкой в стороны кивая.

Любимая моя, глухонемая,

фарфоровая девушка Китая,

тень с берегов далёкой Хуанхэ,

прозрачный призрак из английской книжки,

неясный силуэт в обрывках снов…

Дотронешься – а пальцы как ледышки,

обнимешь – тотчас стынет в жилах кровь.

 

Когда умру  –  не брата, не сестрицу,

одну тебя оставить жалко на земле.

В углу, на кресле, где свеча дымится,

с отчаяньем в силки попавшей птицы

ты только молча куришь в полумгле,

как пифия, курчавый дым глотая.

Любимая моя, глухонемая,

тем  и  родная,  что чужая мне.

 

Ты  даже  руку мне даёшь не просто,

а как на отсечение,  терпя

почти что страх и жадность. Успокойся.

Мне ничего не надо от тебя.

 

Словно щенок – кусачий, глупый, нежный,

хозяйкой купленный от скуки, как пустяк,

и брошенный,

                       я верен без надежды.

Навек, до смерти, молча. Просто так.

 

* * *

Свищет каким-то разбойничьим посвистом

ветер московский в пустыне ночной.

Ты далеко. Ты уехала поездом.

Что же мне делать с моею тоской?

Сяду в такси, но тоски не уменьшится.

Ловит приёмник музыку, хрипя.

Как же прожить мне, любимая женщина,

вечные несколько дней без тебя?

 

Рук твоих трепеты, губ твоих лепеты –

всё далеко. Только боль моя тут.

Только сугробы, как белые лебеди,

мимо безлюдных бульваров плывут.

Только все ночи во тьму эту чёрную,

голову на пол меж  лап положа,

воет собакой твоей приручённою

в тёмной прихожей под дверью душа.

 

Выйду из дома – всё пусто, как в прерии.

Улицы спят, магазины тихи.

Блёстки какой-то сплошной бижутерии,

шляпки, меха, и бельё, и духи,

платья в витринах и снега падение –

всё про тебя, будто песня без слов.

Всё за спиной, словно бы в сновидении,

слышу стучанье твоих каблучков.

Поздним прохожим моё поведение

кажется странным – обходят молчком.

 

Всё без тебя про тебя – даже новости

глупых газет, где скользит мой зрачок.

Даже голубка на Пушкинской площади

белая – будто бы твой двойничок.

Будто и я, словно фокусник Кио,

сам  раздвоился теперь пополам:

иду по Тверской – а душа моя в Киеве,

жизнь моя в Киеве. Всё моё там.

 

Ветер московский кладбищенским холодом

от головы и до ног обдаёт.

Ты далеко. Ты уехала поездом.

Душу, как дворник метлою, скребёт

эта в ночи ледяная метелица,

кружит за окнами, крошится  льдом.

В чёрной ночи моя красная девица.

Красное с чёрным повсюду вдвоём.

 

Ты про меня там не думай, пожалуйста.

Мало ли с кем тебя сводит судьба?

Просто так долго уже продолжаются

невыносимые дни без тебя.

Мало ли что тебе может почудиться.

Не беспокойся. Живи как жила.

Слишком полно пустоты и бесчувствия

в самое сердце нам жизнь намела.

 

Где ты, любимая? Дай же хоть весточку,

будто бы руку, её протяни,

словно бы птице для отдыха веточку

дерева.  Просто хотя  б позвони.

Что ж ты молчишь?  Только грохот трамвая

глохнет далёко в пустыне ночной,

только змеится позёмка вертлявая.

Пусть себе.  Я не боюсь ничего.

 

Я-то ведь знаю: ветра эти снежные –

просто замёрзшая в небе вода.

Просто, наверно, дороги железные

режут всегда по живому. Всегда.

Просто сквозь сердце

                     с первой же встречи

слишком, как нож, ты прошла глубоко,

жизнь мою сразу на хрупкие плечи

так же, как шубку, накинув легко.

Может быть, в ней тебе будет нехолодно.

Мы промелькнём, как ночной поездок.

В дымке растают страданья и молодость

так незаметно, как этот снежок.

Всё успокоится. Дверца откроется –

и, как детей, нас окутает свет…

 

Вот я и думаю: там, за околицей

звёздной, где даже и времени нет –

там, где зияет небесная трещина,

в чёрном провале, где тщетна мольба,

как же я буду,

                       любимая женщина,

тысячи,

              тысячи  лет  без  тебя?

              

 * * *

Докучный  шум  мимотекущей  жизни

улёгся.  На земле ни огонька.

Напрасно  я  терплю твои капризы

и жду звонка, как школьник. Жду звонка.

 

Напрасно ночи в муках коротаю.

Что заслужил я, то и получил.

«Чем меньше любим женщину…» – я знаю,

я помню это место. Я учил.

 

Всё ясно. И поэт смотрел  как в воду.

Страдать нелепо. Мир не изменить.

Мне нужно сохранить хотя б свободу,

я должен научиться не любить.

 

Пора начать хотя бы с основного:

стереть из памяти до полной пустоты

твоей фигурки и лица родного

классические, тонкие черты.

 

Предать забвенью маленькие руки,

запястье узкое, как выход в мир иной,

разъять на неосмысленные звуки

потусторонне чистый голос твой.

 

Пора забыть, забыть пора  и точка,

что и на лике девственном твоём

припухлость губ сродни весенней почке,

бутону с нераскрывшимся цветком.

 

Пора запамятовать вплоть до самой смерти

медвяные мне ложесна твои

и просто жить, как все живут на свете –

без трепета, без тайны, без любви.

 

Поэт страдал так высоко безмерно,

докуда, как до Бога, далеко.

«Чем меньше любим женщину…» – как верно,

как грустно сказано, как горько! как легко…

Хотя в ином – увы, нездешнем веке,

лишь только лязгнул в полумгле курок,

кровавый след на петербургском снеге

перечеркнул наивность этих строк…

 

Но что мне в этом?  Дальше – мимо, мимо.

Я приготовил хлёсткий монолог:

«Любимая, ты больше не любима!

Мечтам пиита мало длинных  ног…».

 

Пришла проститься – тонкими руками

не обнимай. Я волей дорожу.

Я всё скажу, я буду твёрд, как камень,

я всё словами грубыми скажу.

 

Слушай… Тебе идут так эти серьги!

Ты мне в них кажешься… но нет, я устою –

как Брут Хома или толстовский Сергий.

Я искусам души не продаю.

 

Ты так свежа!  Всё путается, Боже…

Так слушай же, что классик говорил:

«Чем меньше лучше…», – как же там? «Тем больше…

чем женщину…»  О, Господи – забыл!

 

Итак… да  что  ж  со мной?  Не понимаю.

Так сердце бьётся и так кровь горит.

Так вожделеть, как я тебя желаю,

Бог милосердный людям не велит.

 

Я как в бреду… Иди скорее ближе,

ты вся дрожишь… Пожалуй, я погиб.

О, как томит твой на спине  –

                                                  нет,  ниже,

да,  тот

           выпукло-вогнутый изгиб.

 

Так слушай же… да  что  ж  со  мной  такое?

Приап  мой  начинает костенеть.

Из-за такой, как ты, сгорела Троя,

таких, как ты, сжигали на костре.

 

Я не встречал таких продажных женщин!

Дай только вспомню. Жди, не торопя.

Чем больше мы… нет, кажется, чем меньше…

Я задыхаюсь, я хочу тебя…

 

* * *

Не человеком, чтоб вновь обманули

страсти, мечты или клятвы друзей –

я бы хотел народиться в июле,

по гороскопу любимой моей,

синим клочком поднебесной лазури,

просто цветком среди русских полей.

 

Стоит страстям растерзать человечка –

мечется, бедный, всё в мире кляня…

Шла бы ты полем с любимым на речку,

я бы тебе не сказал ни словечка,

если бы ты растоптала меня.

 

Ты бы почти и прошла уже мимо

лёгким касанием маленьких ног,

но невзначай  оглянувшись, любимому

крикнула б вдруг: «Ой, смотри – василёк!».

 

Он ухмыльнулся б, наверное, Таня,

и как типичный сухарь-острослов

так бы сказал: «Брось, не стоит внимания.

Много в России ещё васильков…».

 

Плыл бы закат в облаков рыжих клочьях.

Слёг бы я молча, прижавшись к земле.

Град бы меня прибивал грозной ночью,

лёгкий снежок заметал по зиме.

 

Примёрз бы я к полю обрывком лазури

и в сне, уже вечном, мечтал об одном:

чтоб никогда не родиться в июле

больше таким несчастливым цветком.

 

Быть не хочу ни любимым, ни другом,

чтоб предала в предначертанный срок.

Был бы я тёплым некошеным лугом –

я у твоих расстилался бы ног,

 

я целовал бы их каждой травинкой.

Ты бы прошла и под шелест шагов

всё бы в уме повторяла с ухмылкой:

«Много в России ещё васильков».

 

И никакого не нужно мне счастья –

всё истлевает в житейском огне.

Был бы я дом возле воинской части,

ты бы всегда возвращалась ко мне

 

в свой переулок от дождика волглый

по непроезжей осенней грязи,

хлопала  б дверцею старенькой «Волги»…

Так бы и жил, от такси до такси.

 

Был бы я Днепр –  неба полная речка,

был бы я Киев – молчанье храня,

я бы тебе не сказал ни словечка,

если бы ты разлюбила меня.

 

Не человеком, чтоб вновь обманули

женщины или коварство друзей –

я бы хотел народиться в июле,

по гороскопу любимой моей,

просто клочком  поднебесной  лазури,

синим цветком среди русских полей.

 

КИЕВСКИЙ РОМАНС

Твои волосы пахнут корицей.

Гнёзда вьют и купаются в них

наших душ всполошённые птицы,

не нашедшие общий язык.

 

Полыхает над Киевом осень,

дым листвы выдыхая на Днепр,

только серый безжизненный остов

оставляя от бывших дерев.

За нас молятся сосны, как сёстры,

к небу тёмному руки воздев.

 

Мы с тобой расстаёмся не на год.

Затеряемся в парк золотой.

Полной горстью рябиновых ягод

я тебя одарю за любовь.

 

По покатой и гулкой брусчатке,

усадив в дорогой лимузин,

я увёз бы тебя на Крещатик

в самый лучший, что есть, магазин.

 

Восхищался б тобой даже воздух,

когда платья бы мерила ты.

Суетились приказчики б возле,

а потом, после всей суеты,

 

распахнул бы злачёную дверь я

и шальной ветерок-землемер

всколыхнул бы роскошные перья

на широкой твоей шантеклер.

 

Я купил бы тебе этот берег,

пламень осени, дым костерка,

только жалко, совсем нету денег.

Облака в кошельке, облака.

 

А була б в гаманцi зайва гривна,

вiриш, зiронька ясна моя,

я придбав би тобi все повiтря,

весь живопис жовтневого дня.

 

Пусть на старых полотнах инфанты

блещут брошками. Всё мишура.

Я тебя наряжу в бриллианты

брызг разбившихся волн Днепра.

 

Я тебя награжу пощедрее,

чем цари фавориток своих,

чем царевен-лягушек Кощеи –

всем сокровищем чувств молодых.

 

Шуба «Фенди», наряд «от кутюр»... Нет,

ничего ты такого не жди.

Лист к листку, как купюра к купюре,

листопады в кармане, дожди.

 

Две недели до первого снега.

На прощанье деревьев костры

до того разгораются смело,

до того высоки и пестры –

 

как старинные флаги на башнях.

Получается, что умирать

даже баско, и вовсе не страшно.

Если б раньше про это бы знать...

 

Восемь  лет мы не виделись. Даже

как-то страшно про это сказать.

Боже мой! ты всё та же, всё та же,

так же жмуришь, целуясь, глаза.

 

И вдоль всей лесопарковой зоны

с диким рёвом, как раненый вепрь,

так же катит холодные волны

древнерусский, обветренный Днепр.

 

Для таких же, но новых влюблённых

в Гидропарке концерт лягушат

и скамейки пустуют на склонах,

и каштаны шумят и шумят.

 

И на ветках и листья и птицы

занимают всё те же места.

Так же волосы пахнут корицей,

только горше, чем было тогда.

 

* * *

У глухой асфальтовой дороги,

что ведёт к подъезду твоему,

вечерами девушки и доги

царственно пронизывают тьму.

 

Догов кормят девушки сластями,

балуют. И славя этот рай,

оглашает горку над прудами

заполошный, благодушный лай.

 

Всё одно и то же у дороги

вечерами: зарево, пруды,

бодрые раскормленные доги,

девушки ленивые, как дым.

 

А к утру, в гораздо худшем мраке,

где лишь волком можно выживать,

злобные костлявые дворняги

так и рыщут,  что  бы  пожевать.

 

Что ни дашь – всё радость им, всё только

вертят в драках выдранным хвостом.

А что делать? Вся их жизнь – помойка

да сырой овраг за пустырём.

 

Поглядишь хотя б на ту сучонку –

лапа перебита, глаз заплыл.

Из себя готов достать печёнку,

как поэт когда-то говорил.

 

Даже ты, не брезгуя, без страху,

с редкой в наше время добротой

блудную чернявую дворнягу,

как сестру, погладила рукой.

 

Отыскала в сумочке конфету,

поднялась в квартиру. Даже ты

в трогательном свёртке из газеты

принесла какой-то ей еды…

 

Я тебе и дальний был, и ближний,

только так – с душою, как родня,

милая моя, ни разу в жизни

ты ещё не гладила меня.

 

И тогда 

             среди рассветных зарев

замер я, как купина в огне,

и впервые сжала сердце зависть

к нежности, доставшейся не мне.

 

Страшно мне. Как солнце за прудами,

жизнь уходит в невозвратный край.

Даже Бог и тот уже не с нами.

Только хриплый, выморочный лай.

 

Милая, будь дальней, будто солнце.

Только равнодушный проживёт.

Не люби – пусть сердце разорвётся.

Не ласкай – пускай душа умрёт.

 

Не жалей – как и тебя однажды

кто-то дальний не жалел ни дня.

Каждый одинок на свете, каждый.

Может быть, когда-то и меня

 

над прудом, в тени засохшей ивы,

как дружка дворового почти,

нехотя потреплешь по загривку,

навсегда за преданность простив.

 

И впервые, с дрожью недотроги,

как сестра прижмёшься на ветру,

навсегда прощаясь у дороги,

что вела к подъезду твоему.

 

* * *

Лживая, продажная, пустая,

взглядом жизнь способная сгубить,

женщина, я сердцем понимаю –

я умом не в силах разлюбить.

 

Потому что и в дурмане зыбком

повседневных сутолок и склок

ясно вижу ямочку, улыбку,

милый золотистый завиток.

 

В снах холодных, как порывы ветра,

пальцами дрожащими, как ртуть,

с логикой железной геометра

я твою очерчиваю грудь.

 

Гордая, как в древних манускриптах

профили египетских цариц.

Как само название Египта,

вечность говорит из-под ресниц.

 

И не разгадаешь эти думы

глаз зелёных, как глаза наяд.

Так же смотрят кошки и колдуньи,

так созвездья вниз на нас глядят.

 

Вечно ускользающая в сумрак…

Ясно вижу за стеной домов:

в пятнышках, под леопардик, сумка,

шпильки драгоценных каблучков.

 

На людях со мной под ручку ходишь,

а когда останемся вдвоём,

даже в том, как ты  глаза отводишь,

даже и в молчании твоём,

 

в каждом жесте, а не то что в звуке,

только ложь и жажда предавать.

Раз в неделю позвонишь от скуки,

да и то, чтоб только поиграть

 

в прятки вновь и вновь с моей душою,

как с тряпичной куклой неживой.

Я тебя поэтому укрою,

дорогая, нежностью такой,

 

чтоб тебе в завьюженной столице,

где-то там с дружками, мне не знать,

было нетревожно веселиться,

по снежку нехолодно ступать.

Ты как неприкаянная птица,

как же мне тебя не согревать?

 

У волос твоих такая светлость,

как воспоминанья детских дней.

Мне твоя, ты знаешь, бессердечность

материнской жалости родней.

 

Как юнец, вздремнувший на уроке

весь в мечтах о власти над людьми,

я мечтаю так же быть жестоким,

как и ты. Как нежность без любви.

 

Ты моя погибель и стихия

с безызвестным в сумраке путём –

как метель, как небо, как Россия,

нож, летящий в горло остриём.

 

Лживая, продажная, пустая,

душу в кровь способная разбить…

Господи, про всё я сердцем знаю.

Я умом не в силах разлюбить.

 

* * *

Любовь придумали доверчивые люди.

Природы равнодушно естество.

Земля и небо никого не любят

и дерево не любит никого.

 

Журавль и степь не помнят о разлуке

и воды образ ив не берегут –

как ивы б ни заламывали руки,

речушки мимо и легко бегут.

 

Всплакнёт охотник после лишней рюмки.

Дрожа от ужаса, внезапно попадут

зверёк и птица под случайный выстрел.

И вновь трава всё так же шелестит

от крови рыжая, как шерсть таёжной рыси.

Глазницы звёзд бесстрестны и пусты.

И снег не помнит о родимой выси,

и листопад о ветках не грустит.

 

Спокойно, милая. Так выпало нелепо

на свете, нас с тобою не спросив,

что ты мой снег, моя трава и небо,

речное зеркальце в тени прибрежных ив.

 

Они сгорят скорей, чем эта осень.

Кто любит насмерть – долго не живут.

Я вышел в ночь, но окна дома восемь

давно погашены

                           и там меня не ждут.

 

Земная ось легко скрипит, как дверца.

Я вышел в ночь. Мне всё равно теперь.

Мне холодно, как будто я без сердца.

Мне страшно, словно я какой-то зверь.

 

Должно же где-то быть тепло на свете –

туда и отлетают журавли.

Я слышу, как по гнёздам свищет ветер.

Я чувствую ногами дрожь Земли

 

крутящейся привычно, как танцорка.

Дом номер восемь и этаж восьмой –

всё можно запереть замками, только,

любимая, хоть воздух перекрой,

 

мне можно выколоть глаза, изъять наружу

все жилы, по живому всё рубя,

разъять всё тело, кровь отнять и душу –

я буду пустотой любить тебя.

 

* * *

Посередине белого безмолвья

московской опостылевшей зимы

мы убежали к сочинскому взморью,

как дети убегают из семьи.

Бредём по лужам за руки на рынок,

бросаем гальку с пирса по волне,

глотаем сок прохладных мандаринов

и ты смеёшься, как дитя во сне.

 

Внимая, как наигрывает нервно

на скрипке, точно жалуясь, тапёр,

едим форелей в греческой таверне,

гуляем в санатории «Актёр».

И жизнь моя неинтересна дальше,

поскольку всё в одной тебе сбылось –

от тонкой ножки в итальянской замше

до золотистых кончиков волос.

 

Над берегом, где маленькая пальма

и кипарисы с небом говорят,

где мы с тобой снимаемся на память

и вспыхивает фотоаппарат,

замри, останься в этом зыбком свете,

где чаек крик и моря добрый шум,

в душе моей – и до, и после смерти –

останься в кадре, я тебя прошу.

 

Останься так – не двигайся, не надо,

терзание моё, моя любовь –

красивая, как блики водной глади,

задумчивая, словно рыболов,

и близкая, как звёзды южной ночи,

и дальняя, как маячок ночной,

холодная, как море в зимнем Сочи,

желанная, как отдых  и  покой.

 

* * *

Статуэтка в осеннем пальто,

лёгкой тайной, изысканным видом

ты похожа на птицу додо,

хоть её никогда я не видел.

 

На далёкой и тёплой земле

под нерусским названьем Маврикий

эта птица гуляет в траве,

исторгая гортанные крики.

 

Ей не больно, мне кажется, нет.

Больно жить только людям на свете.

Этот крик – только чистый привет,

восклицанье, открытка в конверте.

 

Мы давно уже так не кричим

от восторга слиянья с природой,

даже в страсти лишь глухо мычим,

то есть кровь остаётся холодной.

 

То есть есть в нас какая-то жизнь,

но она нам не трогает душу.

Приблизительно так дребезжит

заводной механизм у игрушек.

 

Даже в жарком оргазме ночной

мозг сметлив, как компьютер, и даже

сердце будто бы камень какой

и из камня все наши пейзажи.

 

И всегда говорим о деньгах.

И, безвыходной жизни солдаты,

молча топчем в глухих городах

неживые, как панцирь, асфальты.

 

Всё молчком – даже смерть и любовь,

даже радость, когда достаётся.

Бог и тот молчалив, как глухой,

то есть как бы над нами смеётся.

 

То есть жизнь продолжается быть

без души – как у стульев и окон.

Смертной скукой отравленный быт

всё кружится над нами, как ворон.

 

Привиденье в прозрачном пальто,

безответное эхо, сестрица,

знаешь, может быть, птица додо

и тебе в эти ночи приснится.

 

В эти ночи я спать не могу –

весь дрожу, всё твой образ маячит,

бормочу твоё имя и жгу

сигареты, и плачу, как мальчик.

 

В эти ночи я как во хмелю

всё ищу твоё тело губами,

всё молюсь за тебя, всё молю:

Боже мой, моё сердце не камень,

 

Боже мой, нет ни ночи, ни дня,

и молчит телефон, как гробница.

Как ты долго плывёшь до меня,

мой днепровский кораблик, сестрица...

 

В эти ночи я жить не хочу

без тебя, только ты не со мною,

и, как дикая птица, кричу

от восторга твоей красотою.

 

Сон мой в демисезонном пальто,

Бог с тобою. Гуляй, где попало.

Знаешь, может быть, птица додо

что-то ждёт, оттого и кричала?

 

Птица-птица, а мне так легко –

никогда и не знал, только снилось,

как чудесно не ждать ничего:

всё случилось уже, всё случилось,

 

словно дёрг – и за тонкую нить

потянула судьба из тумана.

Только дети умеют любить,

может быть, на земле без обмана,

 

только травы умеют шуметь

без скандалов и драк – как деревья.

Только снег, словно белая смерть,

засыпает земные владенья

 

да машины, как мыши, шуршат

по Москве сквозь ночные пространства...

В этот злобный и ветреный март

разве ж время любить и встречаться?

 

Разве тут, среди камня и льда,

кто-то зря обогреет другого?

Слишком долги у нас холода,

слишком доверху снега ночного.

 

Ничего. Я ещё полеплю

из него круглых баб моих снежных,

я ещё долюблю, долюблю –

чересчур глубока моя нежность.

 

Мной ещё поиграет судьба-

вертухайка. Я сдамся не сразу.

Я ещё расскажу про себя

неволшебную, глупую сказку:

 

где-то в мире, не знает никто,

в гуще листьев, покуда светает,

с лёгким посвистом птица додо

что-то там о любви напевает,

 

что-то силится нам передать

о блаженстве немыслимом, что ли...

Только вечность научена ждать

счастья, то есть покоя и воли.

 

Только время лениво журчит,

молча стрелки часов переводит.

Человек любить слишком спешит –

он-то знает, что время проходит.

 

Всё пройдёт – и любовь, и весна.

Станем прежними, то есть другими.

Только тихая смоет волна

приднепровская след твой и имя.

 

Только странная птица додо

знать не знает ни страсти, ни горя...

смерть моя в чесучовом пальто,

сон-трава, горицвет, мандрагора.

 

* * *

Чистый лёд, холодное мерцанье,

без любви, без сердца, без огня,

странное ты всё-таки созданье,

женщина любимая моя.

 

Вот и канул в дали снеговые

синий поезд, будто бы во сне,

и на нём простое слово «Киев»

просто душу разрывает мне.

 

Знаю, что не позвонишь ни разу,

а звонишь – и в каждом слове ложь.

Всё твердишь заученные фразы,

просто так, от скуки предаёшь.

 

С камушками синими, как вечность

у земли и моря на краю,

самое красивое колечко

я тебе за это подарю,

 

чтоб всегда на пальчике любимом,

там, где кожа, как снежок, ясна,

таинством между собою зримым

мерились лазурь и белизна,

 

чтоб тебе, склонившейся устало

на ладонь головкой вдалеке,

изредка меня напоминало

синее свеченье на руке.

 

Холодно мне что-то нестерпимо,

будто бы в груди осколок льда.

Впрочем, в это время и не диво,

что всегда в России холода.

 

Всё пройдёт. Разгуливая ветры,

новая зима придёт, дружок.

Словно боль моя, такой же светлый,

чистый-чистый выпадет снежок,

 

полетит в пространства ледяные,

прытко оседая вкривь и вкось

на такой же поезд, тот же Киев,

золотинки дорогих волос,

 

полежит и вновь к весне растает,

оставляя лужу у крыльца.

Обо мне никто не вспоминает –

только лёгкий отблеск от кольца.

 

Может быть, и ты заметишь тоже

в тесноте галактик и орбит,

что, на синий камушек похожий,

если я умру, ещё горит

 

еле-еле видимый сквозь вечность,

там, у края звёздного ковша,

маленький огонь, большая нежность,

одинокая  моя  душа.