Светлана ЛЕОНТЬЕВА. ЭТО РАНЬШЕ, В СЕРЕБРЯНОМ ВЕКЕ… Стихи

Автор: Светлана ЛЕОНТЬЕВА | Рубрика: ПОЭЗИЯ | Просмотров: 577 | Дата: 2018-09-02 | Комментариев: 5

 

Светлана ЛЕОНТЬЕВА

ЭТО РАНЬШЕ, В СЕРЕБРЯНОМ ВЕКЕ…

 

* * *

Мир на плечах атлантов, Шекспира и Данте.

Мир на плечах – «Серебряного века».

Мускулистого, крепкого, он так громаден,

мы, поэты, опёрлись на крепь перекладин,

на дощатые высверки рваного снега!

И подумали: «Вот оно, наше! Хватайте!

Поглощайте их книжек топлёное масло,

режьте вены о «Краткие тезисы» Канта,

умирайте в их музыку, пение,  краски…».

Эти крепкие плечи – метафоры печи.

В них сгорим, в них мы пеплами станем отныне,

опираясь на вечность, на звёздность, на млечность,

на Цветаевой сладко-лимонные речи,

она сердце твоё, не спросив тебя, вынет!

И отречься нельзя, ибо камены плечи.

И от Бродского не откреститься. Врастаем

мы в Васильевский остров во штормы, во шрамы,

и куда б ни стремились – там крылья, там стаи,

мы увитые ими – тугими мирами

и космической россыпью, дыма клубами,

их грехами, ошибками, небом. Цунами!

Выторнаженны. Взвихренны. Господи, дай мне

не сплетаться с чужими благими глотками,

припадая к источнику!

                                     К песням кровавым –

сердца сгусткам. И к плачам, и к стонам, и воплям.

Не нужны мне чужие касания, локти,

даже Божии гвозди ни слева, ни справа.

Мне достаточно игл, и шипов, и булавок

тех, что в спину мои современники ввинтят.

По-совиному глухо,

                      орлиному остро,

                                      по-акульи – что клинья!

Всё равно я пребуду теплом в чистых правдах,

все равно я восстану и светом, и солнцем,

даже если я выгрызу в ваших ландшафтах

инфракрасный распад –

                                 этот каверзный стронций.

Но я рада, что не продалась за червонцы!

Не уехала жить ни в Чикаго, ни в Осло

не оставила русские прялки и кросна,

чтоб на этих плечах быть атлантов, бореев,

чтоб на этих прясть мускулах русских Гераклов!

Ваши пули пускай в моё сердце дозреют

полем маков!

Дослагать Жития и мне Плачи доплакать.

И ещё мне вывешивать русские флаги!

И ещё дорифмовывать русские саги!

И ещё верной быть, в школе данной, в отваге

моей детской присяге.

 

* * *

Никогда не случится такого, чтобы в мою честь играли скрипки,

чтобы рыдали, заливались от радости слезами, растекались в улыбки.

Воскресали звуками, восходили нотами,

                                        особенно это тягучее, дзинькающее «ля».

Можно петь для бабочки с тонкими крыльями.

                             Можно для неба.

                                                           Можно для моря.

                                                                              Для тебя, земля!

И ещё я хочу, чтобы были люди рядом. Друзья.

Бывшие, нынешние, настоящие. Где-то рядом, порхающая, я.

И чтобы в крылышках ни одного пореза, надрыва,

ни одного пораненного пятнышка, ни одной сбитой пылинки,

вывихнутого кружавчика, выломанного ребра. В архивы,

в реестры, чтобы было внесено одно:

в её честь звенели скрипки! Переливались, целовали дождями её окно.

И чтобы пальцы девичьи смычок держали. И чтобы в лаке – ноготки.

И звуки тонкие, прозрачнее вуали.

И звезды погасшей, умершей в реке родниковые огоньки!

И ты – уста, касанья руки.

Бег строки.

Не убивай эту бабочку.

Побереги!

 

* * *

Всем, в ком я умираю. Всем, в ком я умерла,

я пишу эту записку предсмертную, бьющую в ритм!

Пусть будет она мягкой – в ангельские крыла,

пусть будет она такая, что в огне не горит.

Пусть будет из моих тягучих псалмов и молитв,

пусть будет кому-то Царь-градовский щит,

тонкий лёд Атлантид!

Всем, в ком я умираю пофразно, построчно, последно

или совсем без следов.

Любимому моему! (О, поцеловать бы его подмышки, особенно родинку слева,

которая снится,

от нежности тая, от слов,

от всех айсбергов и всех «Титаников» помня частицы…)

Всем, в ком я ещё теплюсь, всем, в ком я ещё жива,

всем,  в ком я ещё дышу, ещё говорю, пишу, надеюсь.

Им не обязательно помнить, им проще, чтоб трын-трава,

сходная с землятресениям в аверс его и реверс.

Им всё равно не продолжить дело моё. Они

слишком тепличны, когда помнить меня обещали.

Я обращаюсь к тем, в коих мои огни,

махонькие, горят между иными вещами.

Между «прости и прощай». Между, где рвётся мной нить.

Между борьбой и уютом, выгодой и ленцою.

Не приносите букетов. В вас я не сбудусь. Не быть.

Не восходить. Не кружить. Не говорить в лицо мне!

Просто пищу я письмо вам. Рву. И опять пишу.

Я умираю в глагольных рифмах и недоподругах!

В чьих-то обидах, не равных ломаному грошу,

в сплетнях, в закрытых дверях, в чьих-то свинцовых кольчугах!

Но вот такая – больная – видно, поэта судьба!

Но вот такая – большая – видно, в груди плещет рана!

Вечно себя отпеваю в чьих-то чужих я гробах,

в чьих-то чужих языках, на остриях, нирванах.

Видно, сама себе я – цель и сама – урок!

Вот я возьму и воскресну! В вас! И не в вас! И в похожих,

ибо я – не итог. И не ложусь под каток

этих чужих дорог, этих земель придорожных!

В сон свой любимый и в сок этих берёзок в лесу.

Пей, вспоминая меня, вдоволь, в исток напейся!

Письма мои, как глоток, словно у провода ток,

лейся в меня – спасу! Право же мир, не тесен!

Поутру в серебре пальцы от этих строк.

Как в серебре мой крестик.

 

* * *

Я не размениваюсь на обиды. 

Я не растрачиваюсь на них. 
Хочу, как солнце кричать: «Гори ты!», 
хочу Дантесом я быть убитой 
в российских рваных снегах живых! 
Хочу, как травы. 
Хочу, как рыбы. 
Хочу молчать. И не помнить бед. 
Пусть камни вслед – но какие обиды? 
Пусть раны в сердце – но в ранах свет! 
Опять же солнце. Опять же люди. 
Обиды – слабым, пустым, что дым, 
а мне прощение, как орудье, 
а мне любовь к непрощавшим им, 
мужчинам, женщинам. Мерить ссорами 
ужель возможно короткий век? 
Раздраем, сварами и раздорами, 
затменьем, мщением и укорами. 
Уймись, бессолнечный человек! 
Уймись, обиженный и нанизанный 
на острый сабельный штык обид! 
Ты мной, ушибленный укоризною, 
в тебе мой весь Арарат болит. 
В тебе все нити мои Ариадновы, 
в тебе, о, мстительный, зуб за зуб, 
своей обидой навек обкраденный 
иль на два века – в соцсеть, в ютюб! 
А ты мне дорог. А ты мне люб. 
Пусть буду я эпицентром Дантовым, 
пусть все круги – я, как есть, вокруг. 
А китежградским – тире атлантовым, 
нет, не присущ мне обид недуг! 
Вот сердце, сердце да в рёбра – вожжами, 
вот мысли, думы – в разрыв, клубя. 
…А я готова рубаху с кожей хоть 
отдать последнюю за тебя! 
И жизнь готова – бери всю, властвуя, 
себя готова – в горнило дня. 
Глоток последний воды ли. Яства ли. 
Прости меня!

 

* * *

О, нет, я не подглядываю, не выслеживаю,

просто не могу налюбоваться,

хотя бы издалека, через фейсбук, через строчки прореженные,

через вк, стихиру, как песок сквозь пальцы.

Через портал Светланы Скорик,

через друзей узнавая новости,

нанизываю их на сердце, штормящее, как море.

Если бы могла, то проникла сквозь лопасти, полости

твоих библиотек, как Татьяна Ларина, выискивая

«черты его карандаша». Его – в смысле Евгения Онегина,

страницы перелистывая, твои зоны, твои списки, риски и

рифмы, публикации, теги.

Прислонясь к твоей Альфе, Омеге,

выполаскивая твой мерцающий контур в небе,

думая, вдруг пригодится тебе моё знание, понимание, сосредоточенность, подписки

на лейблы,

разглядывание твоих медалей и значков.

Если некому, то я могу тобой восхищаться,

быть поддержкой, опорой, жилеткой, сверяльщицей часовых поясов,

выясняльщицей причин. Могу быть твоей папарацци.

Могу находиться поодаль. Вблизи. Под рукой.

Когда ты слишком пьян, могу подвозить тебя к дому.

Если мне бывает трудно справляться с тоской

по тебе без тебя, по тебе и с тобой,

всё равно я кричу тебе: «Слушай, не вой,

сама виновата, что с головой

в омут!

Ещё шесть лет тому назад, бросив мужа,

который бы тебя никогда не бросил,

который тебе вечно прощал столько измен – в солнце, ветер и стужу,

в суровую осень…».

А затем, когда с любовником ссорились, обижались, расставались

до криков, кровоточащих дёсен,

то я слышала, как рвались-пузырились оси.

А теперь я себя спрошу, что ты хочешь? Просто коснуться губами его ран?

Которые сама же ему нанесла.

Сколько их шесть? Восемь?

Или больше тысячи? Что ты хочешь, орден, поощрение, грант?

Или пан или пропал, твердишь, прости меня

последний раз. А надо сказать, не прощай меня, закрой двери!

Поставь решётки. Замки, железного льва и коня.

И не верь мне!

Прогони. Верни туда, где мне привычно,

выгодно. Где зарплата мужа.

Стабильность. Дом. Куча мелочей личных.

Сад. Огород. Бабло. Ужин.

Не подноси к огню спички.

Не поджигай меня, как чучела Маслениц, Кострому,

не втягивай в хоровод возле кучи хвороста, дров, сухостоя, травинок.

Я же всё равно потом ничего не пойму.

Буду ходить, как мёртвая после своих поминок.

 

ВОЗЛЕ ИПАТЬЕВСКОГО ДОМА. ЕКАТЕРИНБУРГ

Мало что ли криков вдовьих?

Льда, сквозящего у щёк?

Мало что ль народной крови?

Надо царскую ещё?

Пулю в китель, чтобы в сердце

маком пуля зрела бы.

Чтобы выторнадить смерчи,

чтобы выцарапать лбы!

Гей, народ, ложись на землю!

Припадай, как царь припал

белой костью под шинелью.

Всей купелью,

                    всей шрапнелью,

этой царскою постелью,

той, последней, – стар и мал!

Вот теперь равны! У смерти

нет различий – повар, врач,

вот жена царя, как плети

руки белые…

                       Палач

смачно плюнет. После станет                                                                       

полстраны он объезжать

и рассказывать, что раны

глубоки, смертельно-рваны

и что их оттенок – ржав.

Имя палачей я помню.

Но не стану повторять.

Не хочу. От них зловонный,

чёрно-дикий смрад и чад.

Я про рай хочу глаголить!

На высоком языке.

Царском. Божьем. Марья. Оля.

Настя. Таня. Алексей.

И царице Александре

свет наш-Фёдоровне петь

оды! Как Державин рада.

Это – царская громада.

Это – царская награда.

Я бы, Господи,

                          подклеть

убирала бы. Палаты

мыла б щёлоком, золой…

Всех возмездий. Всей расплаты

за убитого царя – ты –

и семьи его святой,

Русь не знала бы вовеки!

Не несла б кровавый крест

Но легли снега на веки

в полный рост. И плакал лес,

космос, звёздами стекая,

проходил темно у края.

Всё! И, мёртвых, их сжигая

(царь не выдаст, хряк не съест),

вся земля рыдала после,

принимая в стон и вой,

царские сжимая кости

красной глиной и травой!

Господи, коль ты живой!

Господи, коль ты распятый!

Коль воскресший… день девятый.

После день сороковой.

Царские витают души

над Уралом, над Москвой.

Разве можно рушить, рушить.

Разве можно столько жечь?

Рвать погоны (душно, душно

мне сегодня) с царских плеч?

Царь, воскресни со царицей!

Марья. Оля. Алексей.

Настя. Таня. Тройкой-птицей

над Россиею моей

возлетите к солнцу!

Биться

буду лбом о пол. Ресницы

все в слезах. О вас молиться

буду до скончанья дней!

 

* * *

У меня отобрали родину.

Но не ту малую, а огромную, большую.

                                      А малую оставили. Кроху. Речку, смородину.

Сначала появились Мавродии.

…Я впадаю, впадаю во зло до последнего вздоха. До последнего выдоха.

У меня на сердце ожоги и вывихи.

Переломы. Дороги

мыслей раздавлены, вдавлены.

                         А вокруг появляются то секты, то танцы, то йоги

притягивают, заманивают. Гвозди – в раны мне.

Персты в небо. Им что: они проплачены

кем-то свыше. Они стаями, пачками,

сладкими речами, увещеваниями.

                        А мы – русские доверчивые, уши развесили.

Слушаем. Верим. Продаём квартиры. Несём деньги.

Овце-бараньи у нас замашки. Порваны обереги.

Ой, пожимает плечами, правительство. Трали-вали.

А мы и не знали.

Истово и по-старушьи божится. Сами, мол, виноваты

поверили Кашпировскому. Голова из ваты.

Из опилок. Из душистого, соснового,

хвойного. И всё по-новому.

А где же родина? Где же флаги красные?

Все мы целиком, с землёй, континентом, детишками проданы!

                                                                                  С сердцами атласными.

Шёлковыми. Ситцевыми. Штапельными.

Родина! Я по тебе скучаю, умираю!

Твои сосульки, как свечи на паперти,

огоньками вниз мне светят. Тянутся клювиками, слюнки капают.

Разрывается грудь…ну, как же мы так, прошляпили?

Я помню своё стихотворение детское.

Где я предвещала: «И разделят на части!».

Так и случилось: дым над Одессою.

Вороньё. Смерть. А Запад нам: Здрастье!

Сами хотели. Окно в Европу

ещё тогда при Петре Первом.

Так зачем теперь крик. Шёпот. Ропот.

Не треплите нервы.

Вот опять новое: цена на бензин зашкаливает. Пенсионная катит реформа.

А я сижу у порога: родина моя! Дорогая. Небывалая! На уровне шторма.

Кровное моё. Родное. Русское-русское поле.

Вот скоро доберётся и сюда воронье!

Раной больше, раной меньше, посолит солью.

И сверху добавит перца.

А когда разорвёт сердце

(инфаркт, инсульт, рак, спид, гепатит),

у меня родины – дефицит!

Чем, чем я тогда утешусь?

Как я лицо оботру рукавом в слезах? Как рухну грешно?

На колени? Сумасшедшая. Дурочка. На стихах помешана.

Иди-ка ты в прогулку пешую,

возьми дудочку. Выскреби из себя звуки.

А я тяну к Богу руки!

Заново создай землю, небо, твердь,

умоляю тебя, Родненький,

маму, отца, СССР –

мою бывшую родину!

 

* * *

Легко под осень – синевы вираж,

а птичья стая в небе – весь багаж!

Такая лёгкая, хрустальная почти,

и я  вросла в неё, и ты врасти!

Почувствуй запах бездны на краю,

тогда поймёшь, быть может, жизнь мою:

ни за монеты, ни за нитку бус,

а птичья стая – разве это груз?

На гордом юге проще умирать –

песок под спину, вот и вся кровать,

тетрадку оземь, и стихи все сжечь,

срывая блузку с оголённых плеч!

Там, в переулке, кипарисов ряд,

играют дети, нищие сидят,

там крики птиц, там окрики мамаш.

Предашь меня – ты, значит, всех предашь!

Повязаны картиной мы одной,

коль «Тайная вечеря» за спиной,

под локтем алый, что цветок, восход,

и в небе птиц осенний перелёт.

Как всё легко! Отринуть, убежать!

Предать, покаяться и возвернуться вспять!

Пройти сквозь холст безвинно, по щелчку,

подставить, кто предаст меня, щеку.

И жизнь, что бьётся, хрупкая, – в ладонь…

Так стать бессмертной можно – только тронь!

…А колокол звенит в Москве, звенит,

растянута картина сквозь зенит,

все, сколько есть, по трое снизу вверх,

вино и хлеб. Легко ль даётся грех?

Всё остальное – тяжче! Рукавом

касается Иуда – станет гром,

целуется Иуда – будет смерч,

срывая солнце с оголённых плеч!

 

* * *

А у этого ножика сталь остра,

раскромсает бока самого осетра.

О, осётр ты мой, князь мой, владыка, мой царь!

Плавником поведи ли, хвостом махом вдарь!

Вот кузнечиков в травах стрекочет хорал,

на стекляшку простую ты, царь мой, попал!

На червя, на опарыша, синюю сельдь,

неужели твой голод сильнее, чем смерть?

Но не помнить я вечность теперь не могу:

твою будущность вижу на красном лугу!

Ты – с распоротым брюхом,

ты – в горле с ножом,

извиваешься глухо на суше ужом.

Этот нож, что из Павлова – нож острорез,

в осетровую шкуру клинком больно влез!

Раскрошил он чешуйки и выдрал кишки:

плавники заостряли свои кулачки,

хвост пытался ногами немедленно стать.

Убежать бы! Укрыться бы в синюю гладь!

Нож из Павлова, города, что на Оке,

этот город в моей распластался строке!

Он – лимонный, коврижный, в гусиных боях,

в декабрях, январях, февралях. Янтарях!

Он в своих перочинных взвивает ладьях,

во друзьях он моих. И он в Божьих гвоздях

каплей крови моей, осетровой, людской.

Ну, а мне-то на кой? Ну, а мне-то по кой?

Если морем, своею одною шестой

я – царь-рыбе, как будто являюсь сестрой!

Заглотнула стекляшку-наживку, лечу!

И клинком солнце мне бороздит по плечу!

Стихотворцев непризнанных клятвы кричу.

Меня город врачует – не надо к врачу.

К палачу мне не надо. Не надо к рвачу.

Мне к тому осетру. Мне ко князю, царю,

его белое тело сродни янтарю.

Золотая дерюга, свинцовая мша,

не левша – я отнюдь, а извечно – правша!

Но нечаянно, если авто колесом

я заеду на клумбу, то пусть невесом

этот сказ будет в рыбьем пространстве святом.

…Лучше благословите, хотя б шепотком!

 

* * *

Не смею спрашивать, за что

Господь послал мне испытанья?

Иду, шатаясь. В решето

дождём пробито небо. Ранние

здесь звуки блёкнут в тишину.

Здесь речи гаснут прямо в горле.

И если я сейчас вздохну.

Или дождинку я слизну,

или слезу одна в одну

по цвету, запаху и соли

из этой занебесной боли.

Итак, за что мне испытанья?

За то, что я грешна, слаба,

за то, что фобии и мании,

во мне любимого касания

растут, как будто бы хлеба.

За то, что где-то в выси, там

богоподобного от века

создать пытались человека,

чтоб он был чист, чтоб он был прям,

нет, невозможно! Я – пыль, хлам,

умеющая плакать в рифму,

читать у Блока: «Да, мы – скифы!»,

крошить в куски шершавый грифель.

Стирать. Рожать. Рубахи шить.

И губы в кровь кусать: «За что же

мне это испытанье Божье?».

Как отрастить на сердце щит

непробиваемый? Ни пулей,

ни словом злым, ни долей-дулей,

свинцовым камешком пращи!

Выслёзываю! Как не плакать?

Выплачиваю! Сотни плат

вдвойне, втройне из прежних пагуб,

ошибок, пустозвона, звяка,

шестых палат. Седьмых палат…

Меня мои стихи казнят!

Распнут! (Венец терновый, гвозди!)

А я хотела – лавры, розы,

а мне Сальеревый лишь яд

на завтрак, на обед, на ужин.

За что же это? Ну же, ну же

скажи! В упор, в глаза, во взгляд…

А ночью – сон. Из сонных крошев.

Я слышу, как вбивают гвоздь

опять же в Божию ладошку.

Всё также грубо. Больно. Вкось.

 

* * *

Есть такое поле битвы, где не свистят стрелы,

не танцуют танец смерти перед началом боя.

Отчего я не знаю, но вхожу я в его пределы

и слышу дробь барабанную, звуки гобоя.

Я как будто проваливаюсь в звёздные дыры,

я как будто впадаю в их тугие ритмы.

И сколько ни балансируй, иронизируй, ни формулируй,

всё равно оказываюсь я на поле битвы!

Между злом и добром, между кривдой и правдой,

с графоманами так вообще устала бороться!

Этот вечный конфликт у реки Непрядвы

и пророчества Блока про тесные кольца.

И его «кобылица» с тугими копытами,

и его «ковыль» перемятый до крови.

О, как выживать мне, охваченной битвами?

Как спасать свои села? Равнины? Устои?

Все вырваны у меня кирпичи Карфагена!

Все выкорчеваны из меня Трои!

Да и сама я и смертна, и тленна,

хотя никогда не сдаюсь без боя!

Где мне взять столько оберегов?

Где мне взять столько оригами?

Графоман – он вообще хуже печенега,

особенно если этот графоман с деньгами!

Сколько раз я кричала «иду на вы»,

сколько раз я чуть не погибла в схватке?

В конфликте «отцов и детей», в конфликте против молвы.

Слагала молитвы, стихи я, октавы, токкаты, закладки!

Исходила истериками. Истекала слезами.

Выходила после битв полумёртвая, как после аборта.

Как будто рассталась с любимым, с которым срослись хребтами,

(хлебами, крестами, песками,

столетьями и полостями,

маслами и хрусталями,

глазами, лесами, словами, сердцами!)

Рассталась в разрыв аорты! Растёртой!

Размытой в пески.

С переломанным панцирем.

С девизом: всё, что меня не убило, сделало сильной.

И снова в битву. Словами, улыбкою, кварцами.

Сама себе киллер!

Сама себе длинношёрстый белый клык.

Сама себе утонувший «Титаник»,

на который купила билет подешёвке на материк,

и вот теперь в битве с айсбергом один на один в океане!

О, люди мои! Хорошие мои! Любимые!

Я вас так люблю, когда у вас камни в  кармане.

Вот я вечно хожу обличенная и судимая! Уязвимая!

Вырванная из космической ткани!

А графоману? Что ему? Он ещё – графоманней!

А ветряным мельницам? Что им? Каждой лопасти по Дон Кихоту!

Каину – по Авелю. Данте опять хоронить Беатриче.

Но, видимо, я не смогу оставить мою работу:

делать мир чище!

 

* * *

Город, милый! Откуда слёзы?

Это осень – и нет предала!

Если рвётся душа из тела,

и закат здесь до боли розов!

Дмитров день навострил оковы.

Город – мальчик мой, вам не страшно?

Если пью здесь вино, и не важно

то, что улицы словно вдовы

трижды гордо клянут, ревнуя

всех бомжей, заползающих в норы.

Если спросишь, мол, час который? –

пропою тебе: «Аллилуйя!».

Било – восемь.

                 И были похожи

друг на друга и утро и вечер.

Мы ловили время за плечи

ободрали с ладоней кожу.

 

* * *

Это раньше, в Серебряном веке стихи почитали.

Это раньше, в античности умные греки гордились Гомером.

Собирали слова. Их выковывали на металле.

А теперь что? Глаголы с глаголом? Химеры с химерой?

А ещё в век торговли и выгодных сделок, как нынче,

нанимают рабов-литераторов разного жанра.

Например, чтоб творить детективы, сценарии. Конкурсы. Спичи.

А поэзия – это одна родниковая рана!

«Я – не раб. Ты – не раб!» – выводила мелком, помню, в школе.

Все рабы были проданы в рабовладельческом строе.

Все рабы были куплены! Нынче свобода, раздолье,

говори всё, что хочешь,

                         пиши все, что хочешь. Стань Роем

или Надей Черных (псевдоним Делеланд) попытайся!

И войди в ту десятку, когорту, где занято место!

В наше время распроданных ваучеров. И в век Чубайсов.

В наше время смешения – нижегородских с китайским –

всевозможных наречий, смещенья осей – было б кресло!

Были б деньги. А Каин с Иудой, конечно, найдутся!

«Капитолий, изъеденный ржавчиной», нынче содвинут.

Хочешь книгу? Ищи мецената. Иль спонсора. Вытяни «руци»

для прошения, для поклоненья, что ветки рябины.

Выдирая свой корень из самого сердца – так больно

сознавать о падении нравов, безвластья искусства.

И беспомощности. И замшелости краеугольной.

Режет душу Евангелие мне Златоуста!

Ранит в клочья. По этой я ране других ощущаю

стихотворцев непризнанных. Словно чужие я спилы,

алтари и священные книги, и склепы с мощами,

будто трогаю пальцами в соках сладчайших, сивильих.

Пятьдесят книг пророчеств, буколики в цифрах, закладках

неразгаданных вижу. И как после этого жить мне?

Как спокойно ходить? Если пенья вмурованы в кладки?

В соляные столпы, в эти рвано-кровавые ритмы?

Всем поэтам – по гранту! И каждому тысячу или

миллион почитателей. Залы! А их голоса сценам, паркам!

Всем, как Данте, чтоб по Беатриче взрастили.

По Лауре – Петраркам!

 

* * *

О, Господи, о, если б знать,

кричу по-тютчевски, о, знать бы!

С кем горе, радость? Благодать?

С кем похороны? А с кем свадьбы?

С кем хватишь лиха? Кто печать,

а кто тавро, как проститутке

на голом,  розовом плече

тебе прижжёт? С кем сладко? Жутко?

А кто – никем? А кто – ни с чем?

Кому печаль свою повем?

Кому я – кров свой, жизнь и кровь?

Кому скажу: «В моей постели

ты войны пережди. Метели!».

Да что в постели? Ты во мне,

на мне, со мной, в разверстом теле

зайдись зарёй. Зачни сынов!

Меня, убитую по-зверьи.

Меня, разъятую по-птичьи.

Когда не тем открыла двери.

Не к тем была я фанатична,

рябинна, ягодна, клубнична.

А надо было быть металлом,

кусочком проволоки костной.

О, Господи, о, если б знала,

всем – не дано! А мне далось бы!

Меня бы так не предавали

отменно, грубо и двулично

те, кто мне улыбались в зале

среди зеркал. Я тех ли кличу?

И тех ли прижимаю к сердцу?

Впускаю в душу стаей, ратью,

мне на болячки – соль и перцы,

где Каины снедают братьев

и каждый молвит: «Я не сторож!».

А жизнь – мучительным касаньем.

Коль каждый плач во мне распорот.

Коль каждый колокол в соборе

в груди моей – всё мирозданье,

где город-Китеж и Царь-город!

Но дайте список, свиток, знанье

что будет? Если в древней ране

все лица! И мне каждый дорог.

И бывший друг. Никто на берег

не выронен. Ни друг, ни ворог!

Ни любящий. Ни тот, кто верит.

Ни Тал. Ни Прометей. Ни древо.

Ни русской плоти корневище.

Ни девять рун. Ни солнц напевы.

Ни красноглинная земля.

Я – то святое пепелище

несведущей, не ждущей слепо.

Звучу, сказал Захар Прилепин,

как Гавриил Романыч – я…