Сергей МУРАШЕВ. А ВСЁ НАЧАЛОСЬ С ДОСКИ. Рассказы

Автор: Сергей МУРАШЕВ | Рубрика: ПРОЗА | Просмотров: 176 | Дата: 2018-07-19 | Комментариев: 1

 

Сергей МУРАШЕВ

А ВСЁ НАЧАЛОСЬ С ДОСКИ

Рассказы

 

 

ЧУДО

С Богом! — говорят, в дорогу отправляя.

 

…Как-то раз в середине зимы я шёл из одной деревни в другую по хорошо расчищенной автомобильной дороге.

Недавно ещё стояла оттепель, а теперь приморозило, — и на дороге гололёд. Так что дорожники на всех подъёмах щедро подсыпали песка с мелким гравием.

…И вот, подхожу к одной горке… — а там сплошной неровной полосой вдоль по дороге клесты расселись. Ловко клюют что-то, выбирают среди камешков. Сами птички маленькие, воробьёв, правда, побольше… Да такие же размером… как тут же попадающиеся, смёрзшиеся комья песка!

Как к клестам подошёл, ближние меня испугались и почти половиной стаи сорвались … но, только передних пролетели, — тут и сели. И я дальше иду. Теперь те, что позади оказались, тоже в свою очередь взлетели, и тоже сели сразу. Клюют, торопятся… А я иду — и радостно, что не улетают! — друг за дружкой две стайки перегоняю.

…Вдруг, словно показалось, — впереди не две стайки перелетают, а кто-то ступни переставляет! Кто-то огромный невидимый и только ступни испачкал. Идёт шаг за шагом.

Так я «за ступнями» во всю горку поднялся и дальше, уже по прямой не посыпанной песком дороге, долго шёл… Потом, смотрю, клесты небольшими стайками стали улетать и рассаживаться на ближайших деревьях и кустах. Впереди идущие ступни становились всё менее и менее заметными и вскоре совсем исчезли.

 

 

ВОЛШЕБНИКИ

 

Я называю таких людей волшебниками.

Стоишь где-нибудь в  торговом центре. С детьми. Вышел из дома рано, устал. Стоишь, и кажется, занял собой и своей семьёй полздания. Ну, не полздания, но всю лавочку для отдыха и весь пол рядом с ней.

Рюкзак с детскими вещами. Пакет с грязными детскими вещами. Запасные ботиночки. Горшок в пакете один, горшок в пакете второй. Пакет с едой и питьём. Детские курточки и шапочки. Моя большая куртка — жарко в торговом центре. Да ещё покупки разные: пакеты, свёртки. Вертушка на палочке, которую надо нести только в руке как флаг, чтоб не помялась.

И со всем этим надо идти. Дети уже пошли, потопали: один — в свою сторону, другой — в свою.

И тут подбегает к вам девушка, маленькая, худенькая. В джинсах, в джемпере. И с ходу:

— Я вижу у вас много вещей, давайте я вам помогу?

Смотришь на неё с улыбкой: «по-мо-гу».

— Я вам двери буду открывать. Всё равно у нас ничего не покупают. Скучно.

И снова улыбается.

— А вот что! — спохватывается девушка: — Я вам пакет дам.

И, в самом деле, вскоре возвращается с пакетом.

— Он большой и крепкий-крепкий. Вы всё сюда сможете сложить.

Теперь она улыбается.

А малыши мои сами собой обратно возвращаются. Увидели, что папа с кем-то разговаривает, с какой-то тётей, и у неё в руках что-то такое, с рисунком, интересное.

Когда сложил большую часть вещей в пакет и пошёл, оценил помощь девушки — так, и правда, намного удобнее и легче. Даже думал, что если окажусь ещё раз в этом торговом центре, обязательно разыщу эту девушку и поблагодарю. Да разве разыщешь среди стольких павильонов.

Но что, собственно, в этом волшебного? Такие случаи происходят часто, люди помогают друг другу бескорыстно. Может, для кого-нибудь и я волшебник… Но почему же, почему же всё так удивительно, так нежданно. Что ищешь ты — то и даётся, о чём хочешь спросить — то и говорят. Ты опаздываешь на встречу, адрес непонятный, у кого не спросишь — ничего не знают. И вдруг, в самый последний момент появляется женщина, догоняет тебя сама. В сером берете, в очках, в пальто.

— Я слышала, — отпыхивается от быстрой ходьбы, — я слышала, вы спрашивали дом семнадцать. Я там жила.

И начинает объяснять, что надо наискосок дворами. До большого жёлтого дома, углового. Вдоль дома, вдоль дома (четыре подъезда), а там арка. И в арку. Через детскую площадку, мимо мусорных баков. И вот он дом, только его обойти надо — подъезды с другой стороны.

Всё понял, перехожу улицу по светофорам, иду дальше и вдруг оборачиваюсь. Она всё ещё на прежнем месте, смотрит в мою сторону. Заметила, что я остановился словно в нерешительности, и махнула мне рукой, показывая куда идти. Очки блеснули в свете фар. Уже темнеет, уже зажглись фонари. В окнах магазинов и домов свет. И ни за что не пришёл бы я на встречу вовремя и, может даже, не нашёл бы квартиру, если бы не она. Волшебница или нет?

Совсем недавно со мной произошёл случай, который заставил меня вспомнить лица всех моих волшебников, сказать им мысленно: спасибо! Этот случай доказал мне, что это не простые люди.

Срезая путь, я шёл через школьный двор. Школа большая, четырёхэтажная. Около крыльца школы стоял старик в чёрном тёплом пальто, но без шапки. Рядом с ним нюхала землю огромная чёрная собака на поводке. Я подошёл к ним. Старик взглянул на меня. Усы чёрные, видимо, крашены. Брови и волосы седые, лицо раскрасневшееся на морозе.

— Вы не могли бы, пожалуйста, посмотреть. Мне трудно нагибаться.

Я присел на корточки, и в том месте, куда указывала его трость, в снегу, разыскал магнитную карточку.

— Карточка, — сказал я, поднялся и посмотрел на старика.

— А это важный документ? — его качнуло, и он опёрся на трость.

— Не знаю. Здесь фотография мальчика, наверно, школьник потерял, — кивнул я в сторону крыльца. — Может, по ней на метро можно ездить.

— Вы не могли бы занести в школу, а я пойду? — спросил он тихо.

— Конечно, не беспокойтесь, — ответил я, мне захотелось сделать хорошее дело.

Я взбежал на крыльцо, открыл дверь, на проходной сидел охранник. Я не сразу смог объяснить, чего хочу от него. Наконец, он понял, положил карточку на стол рядом с экранами видеонаблюдения и обещал передать мальчику.

Я торопливо вышел на улицу, в надежде ещё раз увидеть старика. Но огромный школьный двор был пуст. Я посмотрел во все стороны — никого. Во мне что-то шевельнулось, что-то из детства. Может, этот старик настоящий волшебник. Нашёл карточку — передал и исчез. А мальчика не будут дома ругать, не надо будет его родителям восстанавливать эту карточку. А, может, это не карточка, а билет в другой мир, в сказочную страну…

Тут я заметил старика. Далеко-далеко, за высоким школьным забором из железных прутьев. Он поворачивал за угол соседнего дома, и мне показалось, что оглянулся в мою сторону.

Значит всё-таки не чудо, не волшебник он.

Правда, в ту же секунду я подумал, что так быстро нельзя дойти не только до соседнего дома, но и до школьного забора.

 

 

НЕИЗВЕСТНАЯ ДЕРЕВНЯ  

 

Автобусик жёлтого цвета с облупленной местами краской круто развернулся на грунтовке, идущей по широкому полю, и остановился поперёк дороги. Из автобусика выскочила Инна, выхватила сумку, хлопнула дверью, и тот зафыркал, развернулся окончательно, показав в одном из окон другой стороны своей фанерину вместо стекла, потом, дребезжа на ухабах, побежал обратно.

Инна, как и договаривались, приехала домой только на выходные, забрать приготовленные для неё продукты.

Она прошла сначала по отаве, скованной инеем, потом по узенькой плохо нахоженной тропке. Всё здесь — трава, кусты и деревья, уже надевшие разноцветные наряды, — было заворожено студёным утренником. Солнце еще не добралось сюда — да и где? — рано.

...Пробежав по сосновому бору, вырвав вместе с корнями два белых гриба, Инна выскочила к деревне, которая была раскидана по пологому клину-холму, уткнувшемуся в речку. Солнце обогревало почти весь клин, поэтому он поблескивал растаявшим инеем в его лучах.

Подойдя к дому, Инна услышала знакомый скрип: кто-то брал воду из колодца...

У колодца возился невысокий сутулый парень, одетый в несуразную серую куртку с капюшоном.

— ...Инка, Инка! Инка приехала! — крикнул парень, кинул набранные уже вёдра и побежал к девушке. Вёдра, выпустив воду, подкатились чуть с насыпи колодца.

— Инка! Инка! Здравствуй, Инка!

Парень, брат Инны, считался на деревне дураком. Худощавый. На каком-то отрешённом чужом лице не в меру радостные глаза. Довольно раскрытый рот с несколькими жёлтыми зубами. ...А Инна красавица. Чёрнобровая, румяная от ходьбы, чуть разве полноватая, и волосы чёрные, густые, длинные. Если бы скрутить косу (да не брюки с модным свитерком и курточкой), была бы похожа Инна на крестьянку из сказок.

— Инка! Инка! — радостно бегал парень вокруг девушки, прыгал перед ней, осторожно притрагивался...

— Санька, отстань! А?

С парнем сразу что-то сделалось, глаза потускнели, в них блеснули слёзы, и он, громко всхлипывая, понесся по тропинке под гору, к реке.

— Саня! Сань! Это ведь я так! Э!.. А, ладно, — махнула она рукой.

Мать Инны, Катя, в рабочих халате и косынке, только что подоила корову и разливала молоко, процеживая его через ситечко с накинутой марлей.

— Кто приехал! Мы тебя только вечером ждали, на городском. Молочка?

— Давай!

— Так ты на чём?

Катя налила уже бокал для Инны и дальше процеживала в банку.

— С дорожниками, спасибо им большое. А то бы десять часов на вокзале сидела... Я от Широкого Поля, через наши сенокосы, через Борок...

— А Сашка тебя встречать собирался. Чуть свет встал, не знай зачем. А где он?

— Да огрызнулась...

— Ну, не могла потерпеть, ведь уж знаешь брата...

— Да-а-а...

Инна с наслаждением попивала парное молоко и любовалась матерью, которая поставила уже чайник и чёткими резкими движениями нарезала хлеб на доске.

Катя была роста маленького, поэтому, верно, шустрая. В её выползших из-под белой косынки кудряшках путались лучи утреннего солнца, глаза блестели задоринкой, а уголки рта слегка улыбались.

— Шанег ещё нет. Я печку-то затопила... Так сама виновата... мы вечером ждали...

 

Саньки долго не было. А когда пришёл, взял колун и колол дрова до вечера. Иногда он останавливался, садился на чурку и чинно говорил:

— Что? Пора и чур знать. Давай закурим.

После этого он обтирал руки о штаны, доставал сигарету и закуривал.

Вечером, когда сели пить чай с шаньгами и пирогами, Сашка вдруг встал, сходил на коридор, постучал, погремел там и вернулся, деловито неся шапку с чем-то... Положил на стол.

— Ай, да это ж брусника. И скрывал!.. А мы бы в пирог... Смотри-ка, Инн!

— Да, Санька...

— Нет, уж лучше так съедим. Инн, он ведь для тебя... Да где же насобирал-то, Сань? Не наросло... да и обобрано.

А Саня — в клетчатой, плотно застёгнутой рубахе и узких, от школьного костюма, брюках, сухонькое тело — пацан пацаном, вытянул свою длинную шейку и даже желтоватое лицо, глаза светятся, довольны.

— Туда сбегал?

Саня убрал из ягод листик и кивнул.

—Туда бегал! Инн, к Горе.

— А я тебе тоже кое-что привезла, — встала Инна, — пошли!

И уже через минуту Санька прибежал хвастаться перед матерью красками, книжкой-раскраской и альбомом.

Катя, Сашка, Инна — невелика семья Петровых.

Муж Кати, как только стало понятно, что у сына-первенца отклонения в развитии, а врачи не могут помочь, уехал, и никто не знал куда, зато и он не знал, что Катя в то время уже носила второго ребёнка.

Пока в силе была (родителей у Кати давно нет в живых), помогала свекровь. Дальше уже Сашка подрос — повёл все мужицкие дела.

Инна выучилась на «отлично» сначала в своей деревне (до третьего класса), потом в соседнем селе, поступила в институт. Теперь на четвёртом курсе. Подрабатывает, понятное дело.

 

После чая Инна и Сашка поднялись наверх, в мезонин. Инна всегда по приезде рассказывала Сашке все свои переживания, всю свою жизнь вне дома, то, что её волновало. А Сашка был благодарным слушателем. Он откладывал любое занятие, никогда не перебивал, изредка кивал головой, и глаза, глаза горели радостно, оживлённо, заинтересованно. Ему нравилось слушать. Может быть, даже само присутствие сестры, её голос уже были для него счастьем. Никто больше не говорил с ним так долго. Инна рассказывала:

— ...Так вот, с Сашкой, тёзкой твоим, мы встретились. Лето не виделись, и, понятное дело, старая любовь вспомнилась. Ну, а что сделаешь? А тут Антон... Однажды я иду по Карла Маркса...

 

Антон стоял на автобусной остановке, совмещённой с киоском, и покуривал, выпуская дым тонкой струйкой.

Было утро. Звуки ещё не смешивались и слышались чётко.

По неширокой двухполосной дороге бежали маленькие легковые машинки, пофыркивали, шли грузовые и грозно рычали своими нутряными голосами. Со всех сторон, вплотную подобравшись к тротуарам, множеством глаз смотрели панельные девятиэтажки.

Подошёл автобус, нужный Антону, и он, выкинув сигарету и пропустив вперёд двух пожилых женщин, легко вскочил на его подножку...

Инна, которая только подходила к остановке, влекомая непонятным чувством, тоже втиснулась в переполненный автобус. Растолкала пассажиров и проползла к заднему боковому окну, где у поручня стоял Антон.

Инна переводила дух.

За окном проскакивали машины, автобусы... уходили назад киоски, магазины с длинными красочными вывесками, повсеместные, куда-то опаздывающие пешеходы.

— Здравствуй! Я — Инна.

— Здравствуй... — повернул свою большую голову с несколько квадратным лицом Антон.

На голове высокая стоячая кепка. На широких плечах лёгкая кожаная курточка. Он молчал.

— Я где-то видела тебя.

— Может, в АТП? — оживился Антон.

— Не знаю...

Замолчали.

По проходу пробиралась полная женщина-контролёр, заранее предупреждавшая, чтобы готовили проездные документы. Наконец протиснулась на заднюю площадку.

— Так, здесь?

— Я заплачу, — дёрнулся Антон, достал из внутреннего кармана бумажник. — На двоих, — протянул он деньги; забрал билеты.

— Инна, ты где выходишь?

— Я?.. Я через остановку.

— А я на этой... — Он развернулся и шагнул к выходу. — Жди — в гости приду. ...Вы выходите?

— А как ты меня найдёшь? — напоследок крикнула Инна.

— Я найду — ты жди. — Антон как будто расшевелился, избавился от своей утренней дрёмы.

На следующей остановке Инна вышла, осмотрелась, где находится, и направилась пешком до института.

В голове путались мысли.

 

Через день в шесть часов вечера в общежитии института в Иннину комнату постучали.

— Да-да, — сказала, оторвавшись от книги, сидящая на своей кровати маленькая рыжеволосая первокурсница Ирочка.

— Здравствуйте! — Дверь распахнулась, и в проёме показался Антон — в тех же куртке и кепке, в серых шерстяных брюках, коренастый. В руках он держал букет.

— Ай! Это ко мне, — встрепенулась Инна; вскочила из-за письменного стола.

— А-а-а... — протянула Ирочка.

— Садитесь, пожалуйста, — переставила она стул с места на место, поправила покрывало на своей кровати и вышла, захватив и книгу.

Антон отдал цветы и сел.

Три кровати, расставленные к разным стенкам, письменный стол у окна (за окном пятиэтажка), тройка тумбочек, тройка стульев, бельевой шкаф, отделяющий вместе с ширмочкой небольшой уголок под кухню. На стенах — старые затёртые ковры, полочки с книгами, порядочное (во весь рост смотрись) зеркало с двумя-тремя наклейками. По полу — домотканые деревенские половики.

— А как вас зовут? — ломая пальцы, спросила Инна, которая отложила уже букет и сидела на кровати.

— Уже и на «вы»?.. Антоном.

— Извини. Что будем делать, чай пить?

— Давай гулять пойдём. Ты пока одевайся, а я... где тут курилка у вас? — улыбнулся Антон.

— Пойдём, — надёрнув тапочки, побежала Инна вперёд. — Вон, смотри, — показала она рукой вдоль по коридору, — перед поворотом налево, вторая дверь, там еще ручки нету.

 

— ...И вот, Сашка, стали мы с Антоном встречаться, и все такое. Он меня по фотографии нашёл. У его двоюродной сестры, тоже приезжей, я случайно на фотографии была. Антон эту фотографию видел и вспомнил меня... Так он через сестру и ее знакомых узнал, где я живу.

А Сашке мне пришлось дать от ворот поворот. А он философ. Его так и зовут: Сашка-философ. Короче, назначила я ему свидание в блинной...

 

Блинная внутри была небольшая, квадратной формы, и считалась придатком ресторана.

Прилавок. Четыре деревянных круглых стола с несколькими тяжёлыми на вид табуретами вокруг каждого. За одним столом сидела пожилая женщина с вертлявым пацанчиком на коленях — верно, внуком. За другим — высокий бородач в заношенном плаще.

Инна и Сашка подошли к стеклянному прилавку с предлагаемым ассортиментом. Прочли небольшой список. Выбрали. И Инна присела за столик у огромного окна, за которым суетилась жизнь. Сашка же остался заказывать.

Одна из продавщиц, в белом колпаке и халате, приняла заказ и скрылась за дверью кухни, откуда слышалось шипение и лился приятный запах.

Сашка деловито ждал. Это был высокий брюнет в светлом джинсовом костюме. Волосы его аккуратно причёсаны, прилизаны, длинные баки ровно обстрижены.

— Вот, держи блины, сейчас чай принесу, — подбежал Сашка к столу.

— Вот и чай! С тебя сотня! — пошутил он и присел на табурет.

Инна не отвечала.

— Знаешь, Сашка... — сказала она, наконец, в очередной раз перевалив блин на тарелке.

К их столу подошёл ластиться большой чёрный кот — любимец персонала.

— Знаешь, Сашка, — повторила Инна, — я...

Громко хлопнула входная дверь, и два растрёпанных мальчугана с портфелями, ожесточённо переговариваясь, заспорили, что купить.

— Я, Сашка, другого человека полюбила, так что... между нами все кончено.

Молчали. Ели блины.

Потом Саша, облокотясь о стол и исподлобья, осторожно заглядывая Инне в глаза, заговорил:

— Пусть, Инна, ты меня не любишь. Пусть ты больше не испытываешь чувств. Но я... — он часто говорил длинно, — я, Инна, тебя всё ещё люблю. Ты встречайся, с кем хочешь, но и меня не отвергай, мою любовь. Давай останемся друзьями. Я ни на что не претендую... Но... простого общения мне достаточно...

— Сашка, это же глупо.

— Инна... Ведь ничего не будет страшного, если мы иногда посидим вот так же в блинной, пообщаемся. Ты расскажешь о своей жизни, о деревне. Ведь когда-нибудь и тебя может кто-нибудь... — Александр еще долго объяснял ей что-то...

— Ладно, — наконец прервала его Инна, оглядываясь кругом. В блинную вливалась кучная толпа школьников, верно, приехавших в город на экскурсию и приведенных перекусить. — Ладно, пошли на улицу.

 

— Вот такая у меня жизнь, Санька. И теперь не знаю, как быть. Зачем согласилась друзьями остаться? Зачем мне эти проблемы?

— Да.

— Что да?! Да — вот такие проблемы, вот такие дела.

Санька сидел на табуретке, подложив руки под бёдра, сгорбившись и слегка наклонив голову в сторону, — он, верно, был готов слушать хоть вечность. Свет от закопчённого керосинового фонаря (в мезонин электричество не провели), слабо освещающего комнату, отражался в живых Санькиных глазах.

— Ладно, пошли, Санька, спать. Поздно... Ты меня завтра провожать пойдешь? — скинула Инна наброшенную фуфайку и запотягивалась.

— Да.

 

Утром опять ударил приморозок. На реке, куда сбегал Санька, схватились забереги.

Пока шли до остановки, все, кто бы ни встречался, обязательно спрашивали:

— Что, Инночка, на учёбу?

А Инна улыбалась, с каждым здоровалась и отвечала:

— Да. Надо.

Длинный, неповоротливый рейсовый автобус, по заведённому порядку каждую ночь проводящий в соседнем селе, до окон крашеный синим, а дальше — красным, в извечной своей грязи, тяжело развернулся, обдав Саньку и Инну до тошноты неприятным запахом.

Санька затащил в автобус Иннины вещи: рюкзак, сумку, две коробки, перевязанные верёвкой, и увесистый пакет.

Инна все стояла. Потом легко вбежала в автобус и в открытую дверь крикнула:

— Теперь всё, Санька, — только летом жди!

Автобус медленно пополз, оставляя позади себя сараи, дома, колодцы...

Инна быстро пробежала от первых сидений к заднему окну и помахала Саньке. Санька не ответил. Он, укутанный в свой смешной балахон, в чёрной шерстяной шапке горшком, и, вновь обдатый тошнотворной автобусной гарью, плакал.

 

* * *

Деревня жила своей обычной жизнью.

Осень стояла с морозгой, с мокрым снегом, идущим наискось, со слякотью.

Зимой деревню завалил снег. Все дома и хозяйские постройки надели белые шапки. Трактора рыли дороги, наваливая высокие сугробы. Часто трещали затяжные морозы, и тогда почти из всех труб жилых домов шёл дым столбами, подпиравшими небо.

Весной снег осел. По дороге побежали ручьи. На льду реки постоянно чернели рыболовы.

В конце мая основательно зазеленело. Кругом садили картошку.

Июнь выдался жарким.

 

Инну не отпускали с работы, и она приехала только в середине июля.

Инна чуть похудела, коротко подстригла волосы.

В дорогу она надела бейсболку, светлую блузу, очень идущую к ней, и чёрные брюки.

Инна легко шла по пыльной грунтовке, неся в одной руке снятые туфли, а в другой — почти пустую дорожную сумку.

Стоял полдень. Солнце палило. Всё кругом поникло и будто тихо ныло — который день не отпускала жара.

Иногда ветер доносил запах свежескошенной травы, иногда — сена. У линии горизонта бегал по кругу маленький тракторок — косил.

Инна побулькала ноги в ручье. Посидела в тени черёмухи. На Борку попыталась собирать маслята, но от ненужности их в эту пору они все были переросшие и червивые.

По раскаленной деревне бродили только редкие отпускники, которых Инна не знала.

К дому она подходила, уже предвкушая, как отлежится в летней избе. Если в окна зимней солнце весь день заглядывает, то в летней, удачно расположенной, даже вечером его видно только сквозь густые черёмухи.

— А, Инна! Приехала? А твои на сенокосе, — крикнула через забор соседка — круглолицая бабка, никогда не снимающая, верно, платка и мешковатого платья-сарафана. — Матка-то просила корову днём покормить. Да уж ты теперь сама, дома дак...

Инна глянула на соседку. Та стояла в тенёчке хлева около кучи навоза (часть кучи попадала на солнце, отчего над ней видны были испарения и мухи). Вокруг бабки порхались куры.

— А чего она не на пастьбе?

— Как?! — удивилась бабка. — Она же телиться должна! Что ты?

— Ну, понятно. — Инна не стала дожидаться, что скажет удивлённая соседка ещё, и вошла на веранду.

Веранда тоже раскалена. Но как хорошо чувствовать себя дома!

На небольшой верандочке валялись грабли, стояли запылённые кирзовые сапоги, бежали куда-то легкие тапочки. В бревне, выходящем от дома, торчал Санькин ножик. А на незатейливых, большими квадратами переплётах окон жужжали, летали, ползали слепни, овода и мухи.

В коридоре намного прохладнее. Ах! Скрипнувшие широкие половицы так приятны ногам. Стены все бревенчатые. Справа — стена повети. Прямо — с низенькой дверью — зимней избы. Слева — летней.

В углу небольшой столик. На столике — банки и ведро. Под столиком — также ведро.

Инна вошла в избу, кинула сумку и с ходу обежала русскую печку — заглянула в её рот полукругом. (Инна любила эту битую великаншу.) Потом резво крутанулась на одной ноге. Замерла.

Если зимняя изба была переустроена, то летнюю почти не трогали — оклеили только стены. Обои на них уже пожелтели. У стен стоят лавки, стулья, стол, шкаф с посудой. По стенам — навесные шкафики, часы, пара картин, затёртый бессменный коврик с видом озера. Запертая белая дверь в маленькую горницу-спальню.

Пол и потолок настланы из широких вековечных плах, причём потолок всё ещё сохранил свою первую окраску. Какой-то самобытный художник расписал его сказочными розовыми цветами на белом фоне.

Инна подошла к ведру с водой, стоящему под лавкой, черпанула ковшичком, глотнула несколько раз. Вода приятно не нагрелась.

Инна глянула на часы. Уже второй. Решила сначала накормить корову, а уж потом... — купаться (давно хотелось, чтоб кругом кувшинки и лилии с их овальными листами-лопушками, а под ногами ил и мелкие палочки).

...Инна спустилась в хлев — надо вынуть объеди из яслей. Корова стояла как-то странно: выпучив глаза. «Не узнала», — подумалось. Вдруг Инна замерла: «...телится».

Инна осторожно обошла корову — первый раз одна при отёле. Вышли уже две передние ножки и мордочка до глаз с высунутым язычком. «Задавился», — Инна так и села на скученный у окна навоз.

...Через секунду вскочила; испугав корову, выбежала из хлева. — «Быстрей, быстрей, надо звать кого-то...» — Уже на улице опомнилась, постояла и бегом обратно. Перед дверью хлева остановилась. Заходила по двору кругами. А в голове одно и то же: «Пускай сама, пускай сама...».

Корова мычала.

Наконец Инна решилась заглянуть. На полу лежал чёрный, весь сырой, с взъерошенной по хребту шерстью, телёнок! Корова лизала своего детёныша.

Инна принесла сухого сена, подстелила под телёнка, обтёрла его тряпкой (как делала Катя) и оставила маму с малышом.

Инна хотела стянуть замазанную блузу, но потом передумала, накинула какой-то пиджачок, нашла своё первое попавшееся в шкафу платье и побежала по тропке к реке.

Обильный пот, прошибший Инну в хлеву, при быстром беге под гору захолодил тело, а мокрая блуза прилипла к спине, словно вторая кожа.

Как приятна была тихая речка в лопушнике! Как свежа её вода! Всё смоет она: и пот, и падение в навоз, и шок, и усталость. Но Инна не взяла купальник, поэтому уже через пару минут нехотя вылезла из реки, надела платье и побулькала, пополоскала, сколько могла, брюки и блузу. А с другого берега наблюдал за ней Женька, поворочивший сено и ждущий, пока оно подсохнет и придут работники на греблю.

Придя домой, Инна надела материны косынку и халат. Потом наладила ведёрце тёплой воды и с этим ведёрцем, прихватив тряпку, спустилась с коридора вниз по лесенке под поветь. Вошла в хлев.

Корова, не обращая внимания на Инну, все так же лизала телёночка, иногда переворачивая его тычком морды с бока на бок.

Телёнок пытался встать.

Инна помыла корове соски и потащила слабосильного телёнка к вымени (она больше интуитивно, чем по рассказам матери, знала, что надо делать).

Корова тихонько мычала: она боялась за дитя и не знала, что с ним происходит.

— Не мычи, не мычи, — иногда деловито говорила ей Инна, и корова, как будто понимая, успокаивалась.

Телёнок сосал только пальцы и никак не мог захватить слишком толстых сосков. Инна сдоила с одного соска прямо на пол, и тыкнутый мордой телёнок схватил этот сосок, жадно зачмокал.

Наелся.

И вот, только недавно беспомощный... — телёнок уже свободно запохаживал, делая жалкие попытки подпрыгнуть на месте, тычась Инне в ладони.

— Ты телушечка у нас, ты телушечка, — толкала его Инна в лоб, — ты телушечка. Я-то ведь не мама — вон мама!

Корова, сдерживаемая цепью, мычала, звала.

 

* * *

В восьмом часу, медленно обогнув дом дорогой, а потом тропкой, и показываясь поочерёдно в каждом окне, прошли Катя и Санька.

Первой в избу вошла Катя, она с ходу что-то заприметила в Инне и, не поздоровавшись, спросила:

— Отелилась, что ли?

— Да!..

— Ну, молодец, хорошо... Я, Инн, так вымоталась на этой жаре. — Она присела на одну из лавок. — Петро не пришёл — сердце схватило. Любка беременная. А тётку Ольгу не погонишь за три километра.

— Так вы вдвоём?

— Ах-а... — Катя помолчала, потом, как бы опомнившись, спросила: — Послед вышел?

— Нет. Вот, должен.

— Доишь хоть?

— В шесть...

— Инка! — В распахнутых дверях стоял улыбающийся Санька.

Катя глянула на сына.

— Постой, Санька. В шесть... Теперь в десять еще подоишь... А я спать — на ногах еле стою... — хотя, посмотрев на Катю, этого бы никто не сказал.

Но... Она ушла в горенку. Слышно было, как заскрипели пружины кровати. И если бы через пару минут приоткрыть дверь и заглянуть в спаленку, можно было увидеть уже крепко спящую Катю. Она нисколько не разделась, не стянула даже светленькой своей косынки с головы. Лежала поверх покрывала, раскидав руки и ноги и посапывая приоткрытым ртом.

...Санька, еще долго стоявший в дверях, наконец, отнёс вёдра (он ходил за водой) под лавку и подошёл к сестре.

— Инка — провёл он рукой по её коротеньким волосам, высунувшимся из-под косынки.

Сейчас Инна, в косынке, в залежалом широком платье, вся светилась радостью, так же, как и глаза Саньки.

— Давай чай пить, Санька. Я, ещё как вы с дороги домой повернули, чайник поставила. ...А мать стрижку не заметила.

Чайник шипел и через пару минут уже зафыркал слышнее, забулькал, заприподнимал крышку.

С улицы доносились в избу частые гулкие звуки ударов по железу, да ещё иногда были слышны крики купающихся ребят.

— А у нас, Санька, Звёздочка телушку принесла, — сказала Инна, поставив чашки с чаем на стол. — Я доить пойду. Пойдёшь смотреть?

Санька кивнул. Он был готов смотреть, слушать. Его живые, заинтересованные глаза следили за движениями Инны. Попробуй потуши такие глаза.

 

Утром, лучше сказать, ночью, Катя сбегала в колхозную контору, где дорабатывала до пенсии уборщицей. Сделала что надо по дому. Потом договорилась со всегда выручающей соседкой, чтобы та посмотрела днём за скотиной.

А около шести Петровы с косами на плечах уже стояли, прижавшись к забору, и пропускали стадо коров. ...В этом утреннем воздухе солнце приятно грело спины косарей.

Коровы шли довольно кучно, создавая далеко разбегающийся шум.

Иногда старая, с внушительною «рогатиной», пыталась боднуть слишком наглую молодуху. Та, пугая соседок, выскакивала из стада, делала несколько отчаянных прыжков и успокаивалась.

За коровами шли пастух и подпасок. Пастух, высокий усатый парень в полинялом камуфляже и кирзачах, обычно быстрый на ногу, сегодня передвигался тяжело, был заспанный. Подпасок же, плотного телосложения пацан в бейсболке, футболке, больших сапогах и теплых коричневых спортивках, вовсю бегал за отстающими коровами и, не переставая, кричал на них, особенно повторяя одно: «Ну, ну! Пешеходы — прибавьте ходу!».

— Скоро и мы свою выпустим, —    сказала Катя, после того как дорога освободилась и косильщики вновь пошли. — А то кормить... Да и ей на свежий воздух хочется.

Инна только кивнула.

Небо было ясное, солнце яркое — все предвещало жару.

Лучи солнца отражались от желтоватого избитого копытами песка грунтовки, хотя он был какой-то чуть-чуть увлажнённый росой.

Яркие места дороги перемежались с вытянутыми тенями домов, деревьев.

Петровы шли к реке, в небольшой ложок, где не скосить трактором — и надо вручную. Впереди шли, с косами на плечах, Катя и Инна, а за ними — Санька. Кроме косы у него были ещё — большой зелёный рюкзак за спиной да в руках чумазый котелок-кастрюля. Санька часто останавливался, ставил котелок на землю и освободившейся рукой поправлял что-то в рюкзаке, а потом вприпрыжку догонял вперёд ушедших. Котелок (в него, верно, были брошены железные кружки), ударяясь о ногу, бренчал.

Ложок — небольшой овраг с крутыми склонами, местами заросшими ивняком, ольхой и молодыми берёзками, — спускался к неширокой тиховодной речке, усеянной кувшинками. По дну оврага проходило едва улавливаемое взглядом кочковатое русло ручейка, шумевшего только весной.

Первым, довольный от того, закосился Санька. Он прошёлся от русла в гору, но не добрался до самого верха, развернулся и, обкосив попавшийся на пути ивовый куст, спустился обратно.

Женщины уже тоже приступили.

Катя косила широко и как-то вдруг: замахнётся, на миг задержится, приготавливаясь, — и наляжет. Поэтому Инна, не умевшая косить по-хорошему и только чапавшая, бравшая узкий прокос и широкий захват, вскоре догнала и обогнала мать.

Санька, как и Катя, косил небыстро, но, в отличие от нее, задерживался на доли секунды уже после движения, после того, как коса, пробежав полукруг, врезалась в вал. Санька как бы наслаждался звуком, чувствовал его и по нему определял — хорошо ли косит. Но и когда возвращался, раскидывая вал, поглядывал, не осталось ли где травинок. И если не находил, то радостно смотрел в глаза матери или сестры, надеясь на похвалу.

Скосили уже широкий кус. Сидели, отдыхали, отмахиваясь от комаров и слепней, к которым... привыкли.

Выкошенная часть ложка сразу преобразилась. Она была как бы прибрана, ухожена, против дикого многотравия вокруг, стоящего стеной. Хотя оно красиво!.. Но первое было красиво именно человеческою работой.

Скошенная трава, развяленная, размягчённая, лежала ровно. Несколько ивовых кустиков, откидывающих тени, выделялись теперь особенно чётко. Они, умело обкошенные, не привыкшие ещё к своему новому положению, красовались на солнце.

— Не наробили — а курят!

Под гору спускался, вернее будет сказать, катился маленький кругленький старичок — Петро.

— Ты чего пришёл? — спросила, обернувшись к нему, Катя. — Я ж сказала — скосим сами. Грести пособишь.

Петро между тем спустился.

— Здорово живём! А я, Катя, вчерась греблю пропустил — сегодня надо отрабатывать.

— Ой, какое еще отрабатывать, а? — ответила Катя, махнув рукой. — Ладно, пойдём тогда косить, раз отрабатывать.

Все поднялись и поочерёдно заступили.

Петро косил широко — но былая сила ушла — и часто не мог продёрнуть. Тогда он быстро, будто боясь, что это заметят, стяпывал оставленное, но всё равно пропускал.

Петро подолгу лопатил косу бруском. Это получалось у него ловко, быстро и с чудной музыкой. Санька заслушивался этой музыкой, пробовал сам так лопатить, но не получалось.

После того как солнце встало по ложку, побросали косы, заложив пятки, чтоб не рассохлись, травой.

Петро «закатался», зашустрил, наломал ольховых дров, содрал скалину. Катя с Инной, сидя на карточках, чистили картошку. Санька пошёл за водой и, не вытерпев, уже купался...

Огонь разошёлся быстро и заприплясывал на дровинах. Его, чтоб не жечь сенокоса, развели на старом костровище, где рядом с двумя изгнившими виланами воткнули свежий. И теперь возле костра грелись три суковатых брата, разных по возрасту, силе и росту.

Пока в чёрной охватываемой огнём кастрюле варился суп, сначала пошли купаться женщины. Они купались: Инна — в ярком купальнике, а Катя — не стесняясь своих лифчика и трусов. После женщин решил «побулькаться» Петро. Но разделся только до пояса, показав белизну тела и выпиравший живот. Петро долго пробовал воду то рукой, то плеская на грудь. Потом поплескал на грудь побольше, потёр бока, шею, умылся и, одевшись, вернулся.

— Что-то я воды стал бояться, — объяснил он.

Еще раз искупался и Санька, быстро раздевшийся и долго не вылезавший из реки.

Костёр уже тлел, и по бокам костровища лежали две поседевшие головёшки. Но из-за палящего солнца казалось, что от этих головёшек и оставшихся углей все еще идёт сильный жар.

На белом полотенце лежал чёрный хлеб, грудилось пять или шесть скрюченных, рановато снятых огурцов, переплетался вырванный с корнем лук.

Кастрюля, почти пустая, стояла у костра и слегка парила. Слабый дымок сливался с этим парком и приятно касался ноздрей.

Расположились, сомкнувшись с костром в круг. Ели по двое: Катя и Инна, Петро и Санька.

Катя в белой рубахе, белой с цветочками косынке и синих облегающих ноги спортивках. Она сидела, расположившись правым боком к миске. Инна же ела, лежа на животе. В истертых джинсах, тёмной футболке с рисунком (белую рубаху скинула) и похожей на материну косынке. Санька, подстелив под себя пиджак, тоже лежал на животе. Его худощавое тело, казалось, ещё вытянулось. Клетчатая, глухо застёгнутая рубаха, узкие брюки. Санька покачивал согнутыми в коленях босыми (впрочем, как и у всех сейчас) ногами. Петро, опершись на руку, полулежал на боку. Белая в красную крапинку рубаха подпоясана, на коротких ногах широкие штаны, когда-то ношенные захорошо. На голове бессменная большая кожаная кепка.

Поели.

На угли кинули сухую скалину, положили тоненьких, хрупких веток, подули — и огонь снова разошёлся.

Инна вымыла котелок и, наполненный водой, повесила над костром. Редкие капли, ползущие по чумазым стенкам, падали. Огонь шипел в ответ и быстро подсушивал влажное дно.

Пока кипятилась вода, Петро, как всегда весело и сочно, рассказал, что сегодня поутру вечный калымщик Витька сломал о соседскую помойку косу своего трактора.

Потом Петро про сына вспомнил.

(Сын Никола у Петро — непробудный пьяница. Он похож на отца: такого же роста, такое же вытянутое лицо. Только угрюм и молчалив. И лишь когда выпьет Николаша, становится он весёлым, живым и еще лучше отца рассказывает байки.)

К вечеру ложок докосили, уткнувшись в самый берег, так что теперь рыбакам, натоптавшим уже до этого тропку, можно было по утренней зорьке, по росе подобраться к самой речке, не смочив штанов.

...А совсем поздно, можно сказать, ночью, Инна и Санька забрались на поветь, на сеновал. Одна — рассказывать про свою жизнь в городе, другой — слушать.

На повети уже лежало севогоднее сено — Катя и Санька стаскали его на себе на верёвках с маленькой своей усадебки. Сено ароматно пахло, будя воображение. А шевельнись — проседало, шуршало пересохшим листом, тихонько шептало ломающимися разнотравными стебельками.

С улицы доносился неясный разговор мужиков. На реке визжали, булькались ребята, которым прошедшим днём было не до купания. В отдалении снова слышались удары по железу.

— Так вот, Санька... Санька, ты не спишь?

Санька недовольно заворочался, зашуршал сеном — не спит.

— Так вот, однажды мы к Антону на дачу ездили, ну, не то, что дача... — избушка да огород... Так вот, ехать на автобусе долго, и Антон, пока мы ехали, мне сказку рассказывал. Он красиво говорит. Слушай:   

...Зимой неширокую реку сковал лёд.

Но пришла весна — лопнул ледовый панцирь. Освободились неудержимые воды. И понеслись внезапно разлученные льдины.

Плывут льдины, сшибаются, крошатся, тают, выбрасывает их иногда на берег.

Среди всех этих льдин плывут две, которые особенно крепко были соединены меж собой. Но не дает судьба случая им сойтись, стать целым. А уж много свежих, более крепких льдин появилось — река вскрывается все ниже и ниже по течению. Вливаются все новые и новые притоки — шире стала река. И уж совсем трудно сойтись тем двум льдинам.

...Вот и люди так же — плывут по жизни, не знают, где их любовь... Но бывает шанс, случай, когда сойдутся, когда можно стать единым целым. А не использовал шанс — будь свободен, крошись дальше.

И можно всю жизнь, оттолкнув один раз, так и не найти любовь. Или еще страшнее: плывешь, кажется, бок о бок, но не теми краями сошлись, не родными.

— ...А Антон мне потом сказал, что это так... даже не сказка. Это бабушка его выдумала: говорит, что вся жизнь у неё так прошла. ...А мне понравилось. Санька, ты не спишь?

Санька, измотанный работой, спал.

 

* * *

В неясном свете повети вверху видны были толстые балки перекрытия крыши, настланные на них тесины; по сторонам серели бревенчатые стены.

Инна проснулась от утреннего приятного холодка, который бодрит, расшевеливает желание жить.

Инна встала, накинула на плечи фуфайку и распахнула двери повети, за которыми — деревня-красавица, расставившаяся по отлогому склону. На её зданиях и заборах розовели солнечные лучи. Сразу за последними домами, в низине, — крутой изгиб речки, вдоль по правому берегу которой и дальше в сторону — по холму — стройненький сосняк. За его стволами затаилось красное солнце. Какой простор!

— Инн, не спишь, что ли? — Катя неожиданно вывернула из-за дома. Она несла перехваченную верёвкой мокрую от росы траву.

Отсюда, с повети, Катя казалась совсем маленькой. Она, осторожно обойдя немногочисленные подзасохшие грядки лука и моркови, прошла между ними и длинной полосой картошки, спускающейся под гору. Выбрав место, сбросила свою ношу и растрясла её.

— Пускай подвялится! Потом корове отдадим, — объяснила Катя. — А ты, Инн, ложись, рано ещё. Сегодня грести пойдём у тётки Ольги усадьбу... — она перевела дух. — А я с работы... Или, если желание есть, погодя, управляйся, а то у меня что-то сердце заприхватывало.

Инна глянула вниз на мать, на огород-усадьбу, весь, вместе с картошкой и выкошенной поженкой, обнесённый жердяным забором на столбах, на чёрную схожую с избой Яги картофельную яму и крикнула:

— Иди отдыхай! Управлю всё.

 

Когда спустились к покосившемуся набок дому Ольги, который располагался почти в низине и только слегка захватывал склона, увидели, что хозяйка уже ворочает сено.

— Что долго? — крикнула Ольга.

— Здравствуй, тётка Ольга! — поздоровалась за всех Катя.

— Здорово, коли не шутишь, — и продолжила ворочать.

Сено лежало тяжёлыми пластами вокруг колодца с пологой крышей на столбах, вокруг большого, тёмного от времени, но со свежеокрашенными белыми оконными наличниками и рамами дома, вокруг грядок, вокруг двух изогнутых черёмух.

Петровы (старик Петро не пришёл — ночью у него схватило сердце) принялись поворачивать сено, растряхивать его.

Хозяйка усадьбы Ольга, крупная сутулая бабка и на вид крепкая, монотонно орудовала граблями и, похоже, совсем не обращала внимания на подошедших.

Одета она была в самошитый, а может быть, и самотканый серый сарафан с узорами по подолу. На плечах, несмотря на жару, — плотно застёгнутая шерстяная кофта. На голове — платок с цветами, завязанный под подбородком узлом.

Кисть левой руки у Ольги была отрезана в армии во время войны. Поэтому Ольга подсунула ручку грабель под левую мышку, а правой рукой орудовала, и иногда высовывался из левого рукава округлый гладкий обрубок...

Правая рука у Ольги очень сильная, поэтому работала она не хуже здоровых. Бывало, когда приедут к ней внуки, встанет у колодца и только давай крутит вороток. Внуки цепь придерживают, чтобы ведро, когда поднимается, о стенки сруба не билось. Воду переливают и таскают... Ноги Ольга передвигала с большими усилиями, делая тяжёлые трудовые шажочки и показывая из-под края подола носки валенок с галошами.

Уже поворочали.

Скошенная площадь была довольно большой, так как, после дома с ухоженным маленьким огородцем «для внуков» и жалкой грядкой картошки, узкая до этого полоса сена (у соседей еще не было скошено) расширялась и шла прямо в самую сырь, в кочковатые пересохшие лужи.

Высоко стоящее солнце палило, и можно было углядеть, как поднимается от сена влага.

В Ольгин дом, пропахший лекарствами и чем-то плесневелым, не пошли. Сели в тени черёмух на превратившуюся в хлам, заросшую травой шитую лодку-плоскодонку.

Катя сбегала подоила корову и принесла с собой горячий суп из русской печи. Ольга наботала клюквенного морса.

Поели и ждали, сушили сено.

Но сразу после обеда пришла гроза.

Сначала на далеком горизонте — там, где терялась в ивовых и ольховых кустах река, появился тёмный ком с белыми прожилами. Косой дождевой хвост его уходил за сосняк. То и дело сверкали тоненькие молнии. Грома не было слышно.

Ветер в деревне усилился. Небо темнело на глазах. Ком рос, расползался пытающимися обогнать друг друга тучами. И уже жалобно закричали сбиваемые с полёта чайки.

Ольга стояла средь повороченного сена, которое дрожало, кувыркалось иной раз на ветру. Дрожали и губы Ольги: они шептали молитвы, но над головой гремел гром, молнии сверкали совсем рядом... зашумел дождь.

Инна и Санька забрались на чердак Ольгиного дома. Здесь было все пыльно и старо. Небольшое чердачное окошко (такое же, как в избе) слабо наполняло лишь часть помещения перед собой сумрачным грозовым светом. Поэтому только когда била молния, чердак достаточно освещался.

Две друг за другом стоящие трубы с осыпавшимся местами кирпичом, ломаные корзины, берестяной короб, такой же лапоть, вёсла, лопаты, жернова меленки... И везде пыль и песок, насыпанный на потолочное перекрытие для тепла.

По крыше хлестал дождь, прокатывался гром. Чердак наполнился свежим увлажнённым воздухом.

Инна и Санька сидели каждый на своём жернове, и Инна рассказывала:

— ...Я один раз прихожу к Философу, а он говорит, что у него мать замуж выходит. Представляешь?.. Иду я к нему, значит...

 

Стоял декабрь.

Александр жил в панельной громаде-девятиэтажке с несколькими подъездами и множеством квартир. В одну из них предстояло подняться Инне. Она подошла к нужному подъезду...

— Инна!

С детской площадки её окликнул Александр. Он сидел на маленькой лавочке в своей чёрной шубе с высоким воротником и без шапки. А вокруг никого.

Зажатая с четырёх сторон многоэтажками детская площадка, с обычными лесенками, колёсами и горками, вся засыпана свежевыпавшим снегом, и только кое-где пройдены жидкие тропинки.

— Садись, — предложил Александр подошедшей Инне и смахнул снег с лавочки рядом с собой.

Инна не ответила. Она неловко переступила с места на место, хрустнув снегом. (Инна, в длинном зелёном пальто и чёрном берете, ощутила себя сейчас особенно какой-то нелепой.)

Александр взглянул на неё, крутанул головой, зарываясь в воротник, шмыгнул раскрасневшимся носом.

— Пошли тогда погуляем.

И они пошли на далёкий шум центральных улиц.

Несколько минут шли молча. Потом Александр сказал:

— Мать у меня замуж выходит.

— Как? — спросила Инна. — И ты против?

Они выходили уже на довольно оживлённую улицу и маленькой каплей вливались в общее движение.

— Нет, я не против, просто неожиданно... Мать сначала не хотела выходить, мне сказала, что не будет, потому что какое замужество на пенсии. Сказала, что главное — мне проблем создавать не хочет. Но, понимаешь, нельзя своим волевым решением изменять судьбе. Судьбу надо только найти. ...Другое дело, если человек тебя не любит, но они любят друг друга и осознают это; а делать себя жертвой ради чего-то... — на всю жизнь сделаться несчастным, мучиться и близких мучать. Нельзя игнорировать любовь, хоть чью. Вообще, надо всегда чутко ловить знаки судьбы.

— И чего? — глупо спросила Инна в образовавшейся паузе.

— Ничего. Объяснил ей всё, уговорил мать выходить...

— А сам недоволен?

— Хэ! — метнул он резкий взгляд на Инну. — Нет, просто новый человек вливается... Пойдём к реке.

Они находились недалеко от реки и быстро дошли до неё.

Река была широкой. На том берегу стояли такие же здания, что и на этом. Как и детскую площадку, все ледяное пространство реки покрывал ничем нетронутый свежевыпавший снег. Правда, кое-где угадывались застарелые следы и лунки. Недалеко от бетонного берега набережной сидел одинокий рыбак.

 

...Инна досказала, задумалась... спросила Саньку:

— Я его не понимаю. А ты понимаешь?

— Да, — ответил Санька.

— Да? Что да? ...Ну, молодец, молодец, — Инна, смеясь, подбежала к маленькому оконцу — гроза уже ушла и сияло яркое солнце. Всё кругом — и сено, и колодец, и черёмухи, и устремленный в небо стожар, с наложенными вокруг него зелёными ивовыми ветками, — сверкало дождевыми каплями.

 

* * *

Сено ставили долго и тяжело.

За время сенокоса все — и Санька, и Катя, и Инна — сильно загорели и похудели. Особенно похудел Санька. «Одни уши остались», — говорила Катя.

Корову уже выпускали. Сначала она рвалась домой, перепрыгивала через изгородь пастбища и прибегала... а теперь привыкла.

Маленькая телушечка тоже привыкла оставаться одна. Но когда приходила уставшая, пропотевшая на жаре корова, телушечка носилась в своем стойле кругами — радовалась.

Время шло.

Однажды вечером Петровы всей семьёй сидели на лавочке возле дома, ели горох, который принёс Петро.

Солнце пряталось за соседскую крышу, и лавочка находилась в тени. А в тени хорошо.

Задувал легкий ветерок и отгонял появляющихся комаров.

Из коридора доносился запах черничного варенья, недавно сваренного и оставленного остывать.

Катя была в своих извечных на время сенокоса спортивках, светлой рубахе и косынке, из-под которой выползли кудряшки. Инна, наоборот, оделась на выход: чёрные отутюженные брюки, молочно-белая безрукавая блуза... Санька — тот в плотно застёгнутой клетчатой рубахе, в Инниной бейсболке и разорванных на коленях штанах. Все босиком.

Петровы поочередно брали тугие зелёные стручки из пакета, лежащего на специально принесённой оставшейся с осени суковатой чурке. Кожуру кидали в коровье ведро, по-хозяйски поставленное Санькой.

— Мама, я на этой неделе уезжаю, — неожиданно легко сказала Инна вымученные слова.

Катю придавили они.

— Что?

—...Я уже давно решила, корову утром доила — и решила, ещё в тот день у тётки Ольги ворочали... — она прислонилась спиной к дому. — Помнишь, гроза ещё была после? …Так вот, в то утро и решила, что сразу после сенокоса... Да и как говорят: «Чтоб корнями не прирасти».

— Долго же ещё... Говорила месяц, — просила Катя.

— Месяц! У меня же работа...

При слове «работа» Катя встрепенулась.

— Ну что ж — езжай.

Инна хмыкнула. Санька встал и ушёл.

Так было решено об отъезде Инны.

 

* * *

Конец лета и начало осени Санька пропадал в лесу, таскал ягоды и грибы. Он приходил каждый раз усталый от тяжёлой ноши, потный; облизывал высохшие губы. Его тёмная чёлка, выползшая из-под бейсболки, подаренной сестрой, липла ко лбу.

Инна написала, что осенью не приедет.

Хорошая солнечная погода вдруг оборвалась. Пошли дожди. Задул ветер.

Все в деревне копали картошку в рукавицах и перчатках. А в небе жалобно кричали гуси, сносимые ветром.

Зима пришла ранняя, засыпавшая снегом все недоделки, всю грязь.

Сразу после того как установилась подходящая погода, Петровы договорились насчёт трактора и стаскали все заготовленные копны сена к себе на огород. Поэтому на огороде стояло теперь несколько сутулых, кособоких богатырей.

В январе умерла однорукая старуха Ольга. Из-за метели её хоронили кое-как. Из детей приехал только средний «несерьёзный» сын (два других были далеко).

Грузовик с телом Ольги часто буксовал и с трудом пробирался по наскоро прочищенной бульдозером дороге на кладбище.

До растолконной перед кладбищем площадки, с вывернутыми кое-где пластами земли, дошло только несколько человек.

Опускали и зарывали весёлые раскрасневшиеся мужики. Чуть не уронили.

Щедрый сын устроил богатые затянувшиеся поминки.

Почти всю зиму стояли оттепели, и сосульки, во множестве свисавшие с крыш, плакали.

Весной же крыши «заревели» по-настоящему, и с них согнало снег ещё в начале апреля. А к маю снега и на полях почти не осталось.

Прилетели утки. Они в своих красочных нарядах плавали по лужам и по реке, которая взыграла и разлилась своими мутными водами. Разлилась широко, так что по низине подобралась почти к самому Ольгиному дому с заколоченными окнами...

Инна, очень уставшая, подходила к своей деревне. Она шла давно.

Голая весенняя деревня поднималась по отлогому расширяющемуся холму, который узкой своей частью опирался на реку.

Инне — на этот холм. С незатейливыми домами и огородами. С редкими, сейчас будто мёртвыми безлистыми деревьями. С кучами навоза, растасканными по картофельным усадьбам. С холодным снегом, спрятавшимся в яме у подножья.

Инна повернулась к реке. Река шумела, спрямив поворот и переливаясь по затопленному берегу, как по перекату.

Кусты, оказавшиеся в воде, мелко дрожали, некоторые из них, отяжелев от принесённой течением прошлогодней травы, совсем согнулись.

Изредка по реке проплывали запоздавшие льдины, которые, столкнувшись с кустами, не смогли проскочить напрямик, и их таскало на повороте по кругу.

Инна собралась с силами и пошла. Она сегодня, так как не ходил рейсовый автобус, оставила вещи у знакомых и, где на попутках, где пешком, добиралась по бездорожью от самой станции.

Инна шла к матери.

Добравшись до дома, Инна достала воды из колодца и напилась.

— Инка! — выскочил из дома довольный брат, тут же заскочил обратно. А через минуту вернулся уже с матерью.

Катя стояла на крыльце в своих рабочих халате и косынке и с грустинкой смотрела на дочь, которая от усталости присела на сруб колодца, поставив ведро рядом с собой. А Санька бегал и кричал что-то.

Инна проспала до обеда следующего дня. А проснувшись, вышла на улицу и долго сидела на лавочке возле дома, охватив подбородок ладонями и поставив локти на колени.

Когда Санька оторвался, наконец, от своих рисунков, понятных только ему, и вышел из дома за водой, Инна весело сказала брату:

— Пошли, Санька, погуляем!

Брат заулыбался, и они пошли.

Спустились к реке, которая поубавила воды и чуть отступила.

На берегу лежала широкая шитая лодка. Она была перевёрнута и заложена на цепь с замком за черёмуху около Ольгиного дома.

Инна и Санька присели на лодку. От неё пахло нагревшимся на солнце гудроном. В небе то и дело проносились утки, кричали чайки. Под ногами чувствовалась холодная сырость.

Долго сидели и смотрели на речку, а потом Инна сказала:

— Знаешь. Знаешь... — у неё набежали слёзы, — а Антон женат...

 

...Стояли чудные весенние дни, казавшиеся особенно чудными от того, что совсем недавно всё было во власти неожиданно отступившей зимы.

Каждый раз, возвращаясь с занятий или работы, Инна удивлялась тому, как быстро уменьшается куча грязного снега возле общежития.

Инна выскочила из общежития в новом коричневом костюме. Волосы её, подросшие, распущенные сейчас, легко рассыпались при повороте головы. На плече у Инны висела маленькая чёрная сумочка, и её металлическая пряжка отсвечивала на солнце и ударяла этим отсветом в глаза.

На перекрёстке светофор вовремя зажёг зелёный свет, так что Инна, не задерживаясь, перешла на другую сторону дороги. Там ждал её Антон. Он спрятался в тени здания, так как оделся не по погоде: в кожаную куртку, высокую кепку-папаху и серые шерстяные брюки.

Антон поцеловал Инну, и они пошли дальше по улице.

Какие-то старинные кирпичные дома с ложными арками прилегали здесь вплотную к тротуару, и почему-то в их тенях воздух был особенно холодным и сырым. Но в промежутках между домами парочка снова и снова попадала на солнце. И Инна вдвойне радовалась его тёплым лучам.

Когда пошли девятиэтажки, Инна и Антон сели в автобус.

Автобус был почти пуст, и Инна расположилась на заднем сиденье, развернутом против хода. А Антон встал рядом, опёрся руками о поручень и не отводил глаз от Инны. Инна чувствовала, что ею любуются, и поэтому смотрела в окно. А за окном проскакивали встречные машины, проплывали магазины, киоски... Многочисленные люди, идущие по тротуару, были все довольными — радовались хорошей погоде, позволившей им скинуть пальто и куртки. Среди пешеходов часто встречались парочки...

— Антон, — повернулась Инна от окна, — я в этом году заканчиваю. Мне работу предлагают... Как дальше будем?

— Чего дальше? — не понял Антон.

— Ну-у?! — она подождала, но Антон молчал. — Когда поженимся?

Квадратное лицо Антона обмякло, расползлось. Он долго вытаскивал из себя слова, кривя толстые губы. Потом ответил:

— ...Я давно хотел тебе сказать... У нас ничего не получится, Инна... Я женат... Я давно хотел сказать...

Автобус резко тормознул на перекрёстке.

Инна плакала и смотрела в окно. За окном, по параллельной полосе, выпуская из глушителя белый дымок, подбежала «легковушка» и приткнулась к почти таким же, уже стоящим. Потом она и автобус тронулись... Были ещё перекрёстки, остановки…

А Антон все говорил и говорил...

Когда Инна, наконец, смогла повернуться от окна, она увидела, что Антона нет, а автобус полон пассажиров. И многие из них с сочувствием смотрят на неё.

На следующей остановке Инна вышла.

Инна прожила ещё несколько дней в городе, а потом уехала.

 

— Вот так вот, Санька, — жизнь, вот так вот, — Инна смотрела своими раскрасневшимися глазами в Санькины, тёплые, родные.

А сам Санька уже давно стоял, он держал сестру за руку и, верно, куда-то звал.

— Еще погулять хочешь? — спросила Инна. — Пойдём-пойдём — погуляем, — и поднялась с лодки.

Они шли сначала полем, потом пересекли небольшую заболоченную низину с ничуть не растаявшим льдом между кочек. Вскоре вышли на бор.

Местами здесь еще лежал довольно глубокий засыпанный вытаявшими теперь иголками снег. А вокруг стволов деревьев и на бугорках его вовсе не было. Так что, выбирая дорогу, пройти можно.

Санька торопился, часто зачем-то шёл напрямик, падал в снег, но тут же, улыбаясь, вскакивал.

Инна, особенно после того, как вошли в оживающий лес, наполненный... нет, даже не запахами, а только предчувствием запахов, беспрекословно следовала за братом.

...И вот вышли на крутой песочно-глиняный обрыв. Снега по краю обрыва (довольно широко) не было. Его выжгло солнце, не встречающее лесной преграды.

Обрыв шёл неровным полукругом, и слева виднелись часть его стены и выдвинутый мыс с обречёнными деревьями. Внизу, среди завалов, уже лежало несколько живых, с зелёной ещё хвоей, сосен, верно, совсем недавно скатившихся с кручи. Вниз по обрыву, прорезав себе русло, бежал небольшой ручеёк талой воды. Он пробирался к реке, которая, неслышная отсюда, едва проглядывалась сквозь прибрежные кусты и деревья. А в дали прозрачного воздуха, за голубым, кажущимся совсем низким лесом, угадывалась соседняя деревня на холме.

Инна и Санька сели на поваленное наискось к обрыву дерево, порядочно высунувшее свою вершину в пустоту и, верно, чудом не упавшее.

— Да-а-а, Санька, — растянула Инна фразу, — привёл! Санька, ведь и правда, летать хочется, — Инна вытянула свои стройные ноги в черных резиновых сапогах почти по колено, закуталась в материну робу, в которой та ходила по весне. — Хорошо, что куртку взяла, а то дует.

Санька молчал. Он глупо улыбался чему-то. Потом опёрся спиной о ветки сосны, на которой они сидели, и деловито закурил.

— Нет, в самом деле, хорошо, приятно у этой пропасти, видно далеко, — снова заговорила Инна. — Спасибо, что привёл. ...А Сашка-Философ тоже из института собирается уходить. Он меня на год младше... Говорит, что если учиться стало не интересно, то зачем? К нему племянница маленькая приезжала. Он чего-то занимался с ней. — Голос Инны на этом просторе звучал ясно, свежо. — В общем, ещё не решил куда, но на педагога...

 

* * *

Молодая травка в первую очередь сочно зазеленела между деревенскими строениями да чернеющими грядками и картофельными полями, потому как почти все домашние усадьбы были выкошены вручную под самый корешок сначала травой, а потом отавой. И редко где серело старотравье.

Теперь деревня, поднимающаяся по отлогому холму, стояла на зелёном ковре.

Вскоре зазеленели и пастбища, сенокосные поля. По их межам безжизненные до того деревья выпустили из набухших почек вербушки, серёжки, листья. И уж нельзя было, как прежде, далеко заглянуть в лес.

Бело зацвели черёмухи, особенно украсившие деревню. Они дарили цветочный запах прохожим и как будто специально для того вытягивали из-за заборов на дорогу свои ветви.

Наконец выпустили коров. Коровы шли вразброд; и то одна, то другая, остановившись, мычала во всю глотку. А иногда словно что-то дёргало которую, и она, несмотря на свою тяжеловесность, вылягивала несколько прыжков, как игривый телёнок.

Но через несколько дней коровы успокоились. Петровы вместе со старой выпускали маленькую телушку Розеньку. И пастух ворчал, что «Иннина коровка целыми днями домой рвётся».

Деревенские же давно выбирали жениха для Инны.

 

 

ЗА ЧУЖОЙ СЧЁТ

 

Который уже раз в районной газете можно было найти объявление: «Продаётся хороший дом в д. Ильменьге. На берегу реки». Адрес такой-то… Обращаться к Клавдии Андреевне Сухаревой.

...Клавдия Андреевна, или попросту, по-деревенски, Клавка Хромая, хромой была от рождения, и много натерпелась от своей болезни... Её долго никто не брал замуж, а когда, наконец, «выпало счастье» с сорокапятилетним мужиком, стало совсем тяжело. Муж её бил, часто, даже зимой, выгонял из дома, звал сукой хромой... — молодая Клавдия всё терпела.

К шестидесяти годам муж умер, и единственную дочку она доучивала сама. Именно к ней, если продаст дом, и хотела уехать Клавдия. Дочка была её упоительной радостью: она удачно вышла замуж, работала на хорошем денежном месте и родила трёх, подрастающих уже, детей.

На деревне одни бабы говорили, что надо в объявлении написать про рыбу, про грибы, про ягоды, другие кричали на них, что где Клавка столько денег возьмёт... — каждая буковка денег стоит.

Почти все мужики сошлись на том, что жить в такую глушь всё равно никто не приедет, поэтому дом не купят; разве что какой дачник.

 Однажды ранней весной Клавдия приковыляла к соседям.

— Приехал ко мне покупатель... — сказала она ещё в дверях.

— Кто?

— Не знаю, то ли моряк какой-то, то ли рыбак. Пенсионер уже, собирается жить... — Клавдия, тяжело отпыхиваясь, присела на лавку около печи. — Молочка вы бы, Лида, не налили для гостя... Я и денежки принесла...

— Ладно, ладно, Клавдия Андреевна... А какой он?

— Знаете, такой ещё моложавый, сам всё время улыбается, приветливый.

— И точно уже покупает?

— Всё, всё, место очень понравилось, дом понравился... Только цену не обговорили... А если надумает молочко брать, я на вас, Лида, скажу.

— Хорошо, Клавдия Андреевна, хорошо — скажите.

— Пойду я, а то ждёт. До свидания, Лида.

— До свидания.

 

Пока хозяйка ходила за молоком, гость уже переоделся в фуфайку, штаны и шапку-ушанку, которые дала Клавдия.

— Как раз вам в пору, а я молочка принесла.

— Холодно сейчас молочко пить... А почём у вас молочко? — он опять широко улыбнулся, показав красивые ровные зубы.

— Недорого совсем, вот у соседей можно брать... Холодно — печку надо истопить. Я уже два месяца здесь не живу. Только бумагу прожгём, а то задымит.

...Клавдия Андреевна уже давненько не жила дома, как зарезали последнего барана и стали кончаться дрова. До лета она переехала к сестре. А там видно будет...

Ещё на рассвете Клавдия Андреевна пошла за обещанными деньгами: хотелось скорее отдать все долги, заказать с кем-нибудь билеты, хотелось к дочери... Вчера гостя никак не удалось зазвать на ночёвку к сестре, остался раскладываться. Но ничего, угореть не должен.

В доме уже топилась плита, на ней что-то шипело. «Хозяйственный», — подумала Клавдия Андреевна.

— Здравствуйте — я пришла.

— За деньгами пришли, хорошо. Я уже всё приготовил: вот, пожалуйста, пересчитайте.

Раньше Клавдия Андреевна всегда считала, но последнее время ей нравилось доверять людям.

— Ладно, не надо, — сказала она.

— Нет, пересчитаем. Смотрите, — гость по бумажке переложил всю пачку и отдал Клавдии Андреевне. Та сровняла её на столе и, стесняясь того, что берёт деньги, завернула их в специально принесённую газету.

— Потом, может, сестра моя придёт, я-то уеду. Поможете ей вот эту кровать-полуторку вынести? Будьте добры!.. У неё летом опять Лёша с Саней приедут, а спать негде, ладно?

— Нет.

— ...Почему нет? — испуганно засмеялась Клавдия непонимающим старушечьим смехом.

— Вы, Клавдия Андреевна, дом продали — и, значит, выносить ничего не будем,— гость расплылся в улыбке.

— Да куда вам, хватит тут кроватей...

— Пригодится, пригодится, Клавдия Андреевна. Сначала кровать, потом диванчик…  Выносить ничего не будем, — и снова улыбка. Так и запомнился Клавдии гость. На голове шапка-ушанка, завязанная сверху, красивые ровные зубы и широкая улыбка, обволакивающая всё лицо.

Клавдия Андреевна не стала больше спорить — она немало пожила, немало видела разных людей. Зачем тратить нервы? Много ли ей теперь надо? Гость быстро выхлопотал и оформил все бумаги. На следующий день после этого Клавка Хромая уехала. Моряк (именно так и стали называть его в деревне) быстро обжился. Через неделю он уже сидел в перевозной будке-избушке бригады колхозных мужиков, валивших лес в делянке, и договаривался насчёт дров. Он доставал из своей большой красной сумки бутылку за бутылкой, сало.

— У меня этого добра… — говорил Моряк. — Заходите, если надо. В магазине, пожалуй, кусается?! А если что сделаете — мгновенный расчёт! — Он взмахнул ладонью так, словно хотел отрубить кому-нибудь голову или сбить горлышко бутылки. — Мне сделают — я сделаю.

— Ну, держим.

— ...Да, да, мужики, пейте... Ну что, Рома, завтра дрова сделаете?

Пьяный, оглупевший от вина, бригадир Роман кивал головой и издавал мычащие, неизвестные до этого звуки согласия.

После обеда бригада не вышла на работу. Мужики были довольны, они пили за чужой счёт, но, видно, не знали, что счёт этот им ещё предъявят.

Жена Романа, Ира, ещё ни разу не видела мужа смертельно пьяным и, не ругаясь, уложила спать. Раньше Роман почти совсем не пил. Примером ему в этом служил отец. На свадьбе подружки, завидуя, шептали: «Повезло тебе, Ирка, — непьющий, некурящий». Но после смерти отца с самым близким человеком Иры что-то сделалось, что-то сломалось внутри… вернее, стало изнашиваться. И вот за несколько лет изменилось. Ира вспомнила, как в эти новогодние праздники Роман открыл форточку и несколько раз крикнул в темноту: «В будущий год будем встречать миллениум, конец света!».

На следующий день после пьянки трактор с избушкой колхозных лесорубов изменил свой обычный маршрут в делянку и остановился напротив дома Моряка. Роман вылез и хотел зайти за бутылкой, но Моряк уже ждал у дверей. Бригадир обернулся назад, мужики стояли около избушки и курили, перетаптываясь на месте.

— Ну что, Рома? Дрова вот сюда привезёте, притяните ближе к дому. Не забудьте только пару сушин. Хлыстами ведь?

— Пузыря дай, опохмелиться.

— А сделаете?

— Да всё я сделаю — пузыря дай! — зло ответил Роман и снова оглянулся на мужиков.

 Моряк, в обычных для него теперь латаной фуфайке и ушанке, суетливо забежал на веранду и сразу же вернулся с двумя бутылками. Роман взял обе...

Работа сегодня у лесорубов не ладилась. Часто перекуривали, ходили пить чай, водка давно уже кончилась.

Вечером к дому Моряка трелёвочник приволок здоровую пачку берёз. А Романа, опять пришедшего домой пьяным, ругала жена. Он огрызался, бурчал что-то. Ира плакала и, наконец, утирая слезы, ушла на кухню...

 

«Хорошо, что сегодня выходной», — подумал проснувшийся утром Роман. У него болела голова, тело ныло.

— Полоскать пойдём! — бросила проходившая по комнате Ира.

«Хорошо, что сегодня выходной, — снова подумал Роман, — за выходной отойду. Вставать надо». Он встал, оделся, тяжело пыхтя, сначала попил чаю, потом молока... Накинув суконный пиджак, вышел на улицу и молча потащил к реке приготовленные женой санки с бельём. Ира, казавшаяся Роману надзирателем, шла сзади.

Дорога к реке проходила как раз около дома Моряка. Вчера привезённые дрова уже кто-то пилил... Пилил Сашка, если можно так сказать, младший друг Романа, недавно пришедший из армии.

Когда Роман поравнялся с Сашкой, тот заглушил пилу, схватился за чурку — откинул.

— Здорово!

— Здорово!

— Что, калымишь!? — у Романа внутри что-то подскочило к горлу, он обернулся на жену.

— Ага...

 

* * *

Дома у Романа не было денег. Ира изводила его насчёт этого и отправляла занять к брату. Роман пошёл, когда уже почти стемнело и пора было ужинать.

Стояло начало апреля и, наконец, потеплело: с крыш бежало, на дорогах снежная слякоть. Вечером идти плохо — ничего не видно. Над головой нависло тяжёлое чёрное небо.

Денег у брата не оказалось; на обратном пути Роман зашёл к Моряку. Тот сразу поставил.

— Мне дрова, которые ты привёз, Александр и распилил, и расколол — приложить только осталось. Я с ним всё, хорошо расплатился, а вчера он мне пилу приволок. За три бутылки, плохо что ли?.. Правда, шина кривая, но шинку-то найдём, да и новень…

(...Бизнес Моряка процветал: каждую неделю ездил он за водкой в город. Почти все покупали у него, так как было дешевле. К нему несли и вещи. На деревне Моряка костерили, его водку-отраву ругали, но всё равно покупали. Пополз слух, что Моряк продаёт и школьникам. Роман к Моряку не ходил, только давал деньги кому-нибудь, чтоб купили...)

Роман сам наливал себе и глотал одну за другой стопки, тупо смотря на что-то говорящего, Моряка: тот не пил. «Он, гад, не пьёт. Нас спаивает, а сам не пьёт. Пилу у Сашки забрал, на которую я денег... давал. Надо ему...».

Вдруг до Романа донеслось:

— Вы мне, Рома, хлевок под телёнка срубите? С мужиками там договоришься. У меня уже всё — лесобилет выписан. Вы там сами вырубите, окорите всё что надо, потом на пилораму плах закажем, досок. Всё мне под крышу подведёте; я хорошо заплачу... Вот аванс дам. Я, Роман, на тебя надеюсь!

Роман схватил положенные на стол деньги, сунул в карман и выбежал на улицу.

Он шёл, спотыкаясь и падая в лужи, потерял шапку. Запутавшись в деревне, забрёл в Сашкин дом. На стук в коридор вышла Сашкина мать. Роман, качаясь перед ней и, видимо, не понимая, почему вышел не друг, бубнил:

— Сашку, Сашку мне, Сашку мне...

— Иди, Сашка, сам разбирайся, к тебе тут пришли...

Сашка вышел.

— Ну-у, Ромка...

— Сашка, Сашка, пилу не надо, не надо... не ходи к Моряку, не надо, Сашка.

— Ро-омка...

— ... Я хожу, я хожу, я не могу... — Он не удержал равновесия и упал. Опёршись руками о ведро с помоями, хотел подняться, но ведро опрокинулось...

Роман сидел в луже помоев, что-то бурчал, хлопал руками по мокрому полу.

На грохот и шум сбежалась вся семья: мать, отец и младший брат Сашки.

— У-у-у-у... Куда он теперь? — тихо сказал отец.

— Дома не оставлю! — мать взбесилась. — Дома не оставлю! Волоки его, Сашка, отсюда!

— Батя!? Куда его, батя?

— Что, к Иринке поведём. Больше никак, — отец был спокоен, он уже одевался. — Что стоишь!?

После отцовских слов успокоились и остальные...

Романа было вести трудно: везде скользко, сыро и лужи. Хорошо, что впереди бежал младший брат Сашки, Витька. Он деловито покрикивал: «Тут лужа, тут лужа! Тут токо снегом можно!». На полпути Роман немного протрезвел, но от этого начал только «придуряться»: поджимал ноги, виснув на мужиках, пытался вырваться и стонал, чтоб его оставили подыхать. Под конец он перепутал Сашку с женой, стал приставать к нему с ласками, хватая за колено и крича: «Какая ты, Ира, сдобная! Какая сдобная!».

...Ира долго била ничего непонимающего мужа. С рёвом горланила на весь дом забившейся под одеяло, дочери: «Любка, он нас продал! Этот алкоголик продал нас, Любонька?».

Утром Роман отдал моряков аванс Ире, та взяла. Люба, проспав, в школу пришла только ко второму уроку. Некоторые почему-то косились на неё с интересом и смешками. Почти вслед за Любой в класс заглянул старшеклассник Витька. Он, подмигивая ребятам, в вразвалочку прогулялся вдоль доски туда-обратно. Потом подошёл к сидящей на своём законном учебном месте, сжавшейся сейчас в комок и забитой взглядами Любе, облокотился о парту и «прошептал»: «Ну чё, отец-то вчера с запашком пришёл?».

— Опрокинул вчера на себя ведро помойное, — обратился Витя уже ко всем, — и сидит, как поросёнок. А потом, вообще корки, когда уже домой вели, Сашку стал за яйца хватать... Голубой, что ли, какой-то!

В школу Люба не ходила несколько дней. Ира на прогулы дочери не обращала внимания, только ставя их Роману в упрёк. Наконец за Любой пришёл директор школы, узнавший в чём дело. ...Так как в деревне у многих ребят отцы пили, Любу больше не преследовали. Прошло время, и потерявший совесть Роман был уволен из колхоза. Теперь он пропадал только на «калымах» у Моряка: даже носил дрова и воду. По деревне говорили, что Ира от него отказалась. Роман часто не ночевал дома, заснув у своего «хозяина» на кухонном полу. Что-то случилось с Романом, нарушилось в его голове, лопнула какая-то капсула с едучей жидкостью, растёкшейся по всему мозгу. ...Бывший бригадир, с отличием окончивший техникум, теперь не мог протрезветь, даже когда не пил несколько дней. Жена и дочка казались ему обузой, данной в наказание за что-то.

В конце мая Моряк созвал к себе мужиков, строивших ему хлев, на день рождения. В доме в такие тёплые деньки, когда все начинает зеленеть и уже выпускают коров, сидеть душно и неохота. Пошли на природу, опустились к неширокой, но красивой реке Ильменьге. Моряк расстелил скатерть, стал доставать закуску.

— Вы, мужики, разбирайте стопочки, наливайте.

— Ты хозяин...

— Нет, нет, пока я разложусь...

Кто-то потянулся за бутылкой. Роман, любовавшийся Ильменьгой и берёзками на той стороне, распустившими почки, сказал:

— А давай, мужики, будем купаться.

— Ты не дури, Ромка, опять у тебя зашиб, — ответил за всех жевавший кусочек сала Сашка.

— Вода больно холодная, — добавил кто-то.

— Ну давай, мужики... За твоё здоровье, Моряк, имени не знаю...

— ...Моряк и ладно...

Они выпили по несколько стопок. Роман снова заладил своё:

— Пойдём купаться, — говорил он пьяно и упрямо.

— Холодно, дурак, вода холодная. ...Замёрзнешь...

— Пойдём купаться. Пойдём... Я пойду один... — Он встал.

— Куда, пропустишь ведь. Держи!

— А-а, держать!? Буду держать... — Роман опять сел и выпил. Но упрямку его, стержень, который не давал приспосабливаться к изменениям жизни, не смог сжечь даже спирт. Правда, изуродованный водкой, не имеющий подпитки извне, стержень этот стал примитивной, идущей поперёк общего мнения палкой, что суётся в колёса.

— А я пойду купаться, — сказал Роман неожиданно и встал.

Сашка успел ухватить друга за пиджак, но тот сбросил его, сбросил и рубаху, оставшись в замызганной майке.

— Дурак, — сказал кто-то.

Роман, сильно шатаясь, шёл к реке. Сегодня его развезло быстрее, так как начал праздновать день рождения он ещё вчерашним вечером.

— Ну что, кто пойдёт купаться... Никто, что ли?

— Вода холодная!

— Холодная!? — Ромка глянул на реку, потом снова на мужиков. — Холодная, значит нагреем, — тупо заулыбался он.

Ромка пошёл к старому гнилому плотику Клавдии Андреевны, с которого та раньше полоскала бельё. Небольшой деревянный плотик уже давным-давно кем-то хозяйственным был привязан к берегу тросом, и лишь поэтому не уплывал в половодье.

— Сейчас нагреем, сейчас мы вам нагреем, — всё ещё улыбаясь, бормотал Роман. Он ступил на плотик, сгнившие доски, настланные на брёвна, проломились.

— Утонешь, дурак... Э!..

Роман ступал дальше, отживший своё, намокший плотик немного погрузился под его тяжестью.

— Вам холодно?!. Я нагрею, я нагрею... — Он расстегнул ширинку и хотел... но доски снова проломились. Роман не удержался и, как-то смешно раскинув руки, упал головой вперёд, потом ещё раз шевельнулся и замер.

— ...Ра-аман, вставай, не притворяйся. Ро-мик?! — сказал один, шутя. — Вставай, а то выпьем без тебя! Держи!

— Что-то не так. — Вскочил Саша, выпив налитую стопку. — Что-то не так!

Он забежал в воду, приподнял голову Романа.

— Ромка! Ромка!.. Он головой об железину стукнулся! — Зло повернулся Сашка к мужикам.

Роман стукнулся головой о неизвестно зачем забитый огромный, кованый ещё в кузнице, гвоздь, который, потеряв шляпку, вылезал теперь из прогнивших досок и брёвен острым штырём, стоящим кверху.

На следующий день Люба снова не пошла в школу.

 

 

ОХОТА  

 

Зажатая стенами леса серая асфальтированная дорога, разделённая посередине белой полосой, после крутого поворота пошла в гору и там, наверху, словно обрывалась трамплином в небо.

В гору, метр за метром, полз перегруженный КамАЗ. Он, надрываясь, рычал, отпыхивался на перегазовках, казалось даже, мог не выдержать на самом взгорье. Но... вот, вот — поборол! Перевалил на склон, в бессилии передёрнувшись всем своим железным телом.

...Дальше шли холмистые поля с перелесками по логам. Справа, на одном из холмов, начинающемся от дороги, на самом верху его гнездом ютилась деревня домов в пятнадцать-двадцать.

— Вот и родина моя! — весело крикнул пассажир КамАЗа. Напротив деревни тормознёшь!

Шофёр кивнул и, после того как спустились под гору и порядком проехали по прямой, сразу после грунтовки поднимающейся к деревне двумя колеями дороги, остановил машину.

— Ну, давай... Лёха, спасибо! — протянул Илья руку шофёру и стал выбираться из кабины. Что-то замешкался, неудачно выпрыгнул и, не удержавшись на ногах, больно упал на колени, тюкнулся головой в землю.

— Жив?! — крикнул Лёха, вытянувшись со своего сиденья. — Живой?!

— ...Норма.

— Ну, давай тогда! — Лёха захлопнул дверку, погазовал на месте, напустив дыма, и уехал.

— Да-а, — поднял Илья голову и тяжело огляделся.

...Около образовавшейся вдоль асфальта лужи, покрытой зелёной тиной, одиноко стояла маленькая девочка в заношенной, висящей на ней мешком светлой курточке. Увидев, что кто-то приехал, девочка выпустила из рук длинную мокрую палку, которой, видимо, играла, и подбежала к Илье.

— Иринка! — поднялся Илья с колен. — Иринка!!! Как ты за три года выросла. Ну-ка!.. — взял он девочку за плечи, но... увидев, что испачкал курточку, отдёрнул руки. — Замарал, дурак!

Илья взглянул на разбитые в кровь ладони и машинально отёр их о брючины. Девочка всё стояла рядом и смотрела во все глаза.

Илья помялся немного. Потом достал из кармана мелочь.

— На, Иришка, мама шоколадку купит!.. Отец дома?

Девочка кивнула.

— Я зайду, скажи.

 

Илья, пошатываясь и чуть хромая, брёл по дороге вдоль лужи. Расстёгнутая чёрная куртка трепыхалась полами по ветру, а дорожная сумка, закинутая за плечо, хлопала по спине.

Илья то и дело шептал:

— Лужа, всё лужа и лужа, лужа и лужа...

Он пропустил оба мостика, по которым можно было перейти, и, сделав порядочный круг, обошёл лужу стороной.

Илья, взяв отгулы, приехал на несколько дней. Одуматься. Недавно поговорили с женой и решили недельку пожить раздельно, а то совсем разлад в семье. Из-за Ильи. И ничего не поделаешь...

Поздно ночью Илью занесли в дом к матери бревном, или, лучше сказать, колодиной.

 

* * *

Подняло Илью в четыре утра. Он неслышно бродил по дому. То и дело выходил на улицу курить, пил чай впустую. Несколько раз, не включая свет, воровски обыскивал свою куртку, перерывал сумку. Наконец полшестого заглянул к матери в комнату (дом после постройки разделили перегородками на две комнаты, коридор и кухню). ...Мать спала, не раздевшись. Она лежала на неразобранном диване, едва уместившись на нём своим грузным телом. Вместо одеяла укрылась тяжёлым мужским пальто с меховым воротником. Рот у матери приоткрыт, она дышит с присвистом. Руки положены поверх пальто, пальцы сжаты в кулаки... но не плотно, словно корову доила и остановилась. А может быть, во сне и доит...

— Мама, мам, — осторожно тронул за плечо.

— Что? — тревожно вскочила она.

— ...Ты кошелёк не брала?

Шура встала, включила свет. Расчесала свои короткие поседевшие волосы гребёнкой и воткнула её на затылке.

— Спрятала.

 

* * *

...Что-то произошло дома. Что-то ужасное... Илья выскочил на улицу, отчаянно топая босыми ногами по скрипнувшим ступенькам, громыхнув дверью.

— У-у-у! Ух!

Илья быстро шёл, бежал. Что-то резко дёргалось внутри его и выходило наружу толчком, сдавленным криком... А за Ильёй, отстав метров на десять, торопилась, запиналась, ревела старушка-мать.

Уперевшись в забор, Илья глянул в одну сторону, в другую — пройти негде. Вдарил по перекладине забора обеими руками во всю силу. Подгнившие столбы не выдержали, и повалился весь пролёт. Илья ступил на забор, сделал ещё несколько размашистых шагов и за кучей мусора упал прямо в старую жёлтую траву, в сорняки, в крапиву. Утренний иней приятно ожёг разгорячённое тело.

Шура отдала Илье деньги, но тот никуда не пошёл — перегорело. Он бродил по дому и огороду как не свой. Вспомнил, что мать в каждом письме ныла: «Крыша течёт. Крыша течёт...». Залез на чердак. ...Там, в полумраке, в нескольких местах стояли тазы с водой, отражающей свет чердачного окошка.

Илья подошёл к окну, которое было заколочено досками и только сверху оставлена щель сантиметров в пятнадцать. Рамы в окне не было — она, с разбитым стеклом, лежала на изгнившем, с прозеленью, балкончике.

Илья долго стоял и, не отрываясь, смотрел вниз: на дорогу, на соседский дом, покосившийся на угол, на колодец-журавль с противовесом из автомобильной покрышки.

По дороге (туда-сюда) прошёл незнакомый Илье торопливый заботный мужик, потом пробежала, принюхиваясь к земле, собака.

...Слева кто-то разговаривал. Илья с самого угла окна, наискось, поглядел, кто там. Там, опершись о калитку, стояла Шура, а рядом с ней, на дороге, — высокая полная женщина в ярком, в несколько цветов, спортивном костюме. Женщина что-то рассказывала, размахивая при этом руками и смешно приседая.

— Как мать постарела, — ёкнули у Ильи слышанные уже слова, — как постарела.

Он спустился с чердака, вышел на улицу, обогнул дом и прижался к бревенчатой стене... Ко лбу что-то прильнуло. Илья глянул. Из серого щелистого бревна, из сучка (лето было жаркое) выдавилась липкая смоляная слеза. Сразу вспомнилось, как три года назад, проведя отпуск в деревне, уезжали. Когда пошли на автобус и спускались под гору, жена вдруг свернула с тропинки.

— Незабудки! Незабудки! Илья!

— Да? …Раньше не было.

— Значит, семя, значит, кто-то семя занёс. — Рвала она цветы и танцевала.

Илья снова взглянул на раздавленную лбом смоляную каплю. Немного дальше из бревна торчал ржавый серп. Илья выдернул его и взмахнул несколько раз — раньше крапиву вокруг дома жал — и снова воткнул. Что-то задумался. Осторожно вытащил серп и заглянул в рану от острия — там ничего. Сунул серп опять в щель.

Илья прошёл на веранду, по-сиротски присел на первую ступеньку крыльца. Дождался матери и спросил:

— Давай баню истопим?

— Топи, топи, Илюша. Я сама думала, да тут... Топи.

 

* * *

...Илья растапливал печку в бане...

Разливаясь теплом, вспоминалось, что в детстве... если мать увидит, что стоит, как сейчас, на коленях, закричит еще издали: «Ты стираешь?! Кузнецов он опять ловит!» — Торопится. С сумкой, из магазина. Но не догнать... А зимой чаще: «Колена застудишь! Наказание. Встань быстро!». Строго очень.

Теперь в ответ на это по-детски думалось: «Сейчас ничего не скажет...».

Илья положил в топку последнее полено, засунул под дрова скалину и поджёг её. Скалина заёжилась, разгораясь. Печка набрала дыма и вдруг резко пыхнула им Илье в лицо. Илья закашлялся, сплюнул, а дым повалил в баню клубами, затягивая пеленой потолок.

— Вот, всегда хорошо топилась, а тут дым... — причитала Шура в предбаннике. — Я уже давно её, правда, не топила. Или воды набежало...

А дым шёл и шёл. Илья утёр слёзы и наклонился почти к самому полу, глубоко вдыхая из-под настланных досок воздух, пахнущий холодной сырой землёй. ...Догадался закрыть дверку. Печка, внушительная каменка с котлом, словно задумалась. Дым нашёл нужный выход. Дрова вспыхнули в печке, и она довольно загудела, улыбнувшись Илье огненным светом из щелей вокруг дверки, который осветил красный неоштукатуренный кирпич.

Баню приготовили славную.

Илья парился до изнеможения, отдыхал в предбаннике — и снова в баню. Он плескал на камни, заползал на полок и лежал. Пот ел глаза, и Илья закрывал их.

В опустошённой голове почему-то всплывало одно и то же: «У меня же парень растёт»; «А баня-то новая, хорошо матери... денежку послал».

...Перепарившись, что ли, Илья пришёл домой в полузабытьи и бухнулся в постель, приготовленную матерью. Бельё пахло свежестью и чистотой.

В дрёме Илье, который раз за последнее время, вспомнился отец. Вспомнился издалека. ...Тогда свою баню ремонтировали, ходили мыться к деду. У Ильи, пацана совсем, сопли от жара побежали.

Отец и сказал:

— Вот, баня болезнь выгонит.

— Да я не больной, не больной! — кричал Илья.

— Как?.. А сопли?

— Да не больной! А бегут!

— Ну-у... значит были, раз бегут.

 

Утром Илья проснулся часа в четыре. Самому хорошо, легко, голова свежая, отдохнувшая впервые за много дней. Да и как иначе — выспался. Вчера сразу после бани, часов в пять, заснул.

На улице темно, и в доме темно.

Илья выдвинул из-под кровати, на которой спал, отцовский деревянный ящик с боеприпасами к ружью, унёс на кухню и только там зажёг свет. В ящике всё что надо!

Илья сидел прямо на полу посерёдке кухни (под лампочкой), заряжал патроны. Каким-то чудом он вспомнил меры пороха и дроби и, как ребёнок, радовался этому.

Илья то и дело резко оборачивался на тёмное окно в ночь, — нет, не рассвело, — успокаивался.

...Когда уже собрался идти, вспомнил про ружьё (ружьё раньше в самый последний момент всегда выносил отец). Сердце ёкнуло: «А вдруг его нету».

Илья, не снимая даже сапог, с тяжёлым мешочным рюкзаком за плечами прошагал в свою комнату, включил свет. Железный продолговатый оружейный сейф, поставленный в дальнем углу, был закрыт на навесной замок... Ключ, всё так же, как и раньше, висел на гвоздике на стене. Илья открыл замок, осторожно приподнял крышку сейфа. Ружьё на месте! Оно любовно смазано маслом.

— Илюша, ты куда? — в комнату в ночнушке вбежала растерянная мать.

— На охоту, мама! На охоту! — Илья собрал ружьё и принялся обтирать стволы рукавом. — Может, на ночь, может, на две. Почти весь хлеб забрал! Да ты испечёшь.

Настроение и вид сына ободрили Шуру.

— Ты Муху возьми.

Илья глянул в стволы на свет, опустил ружьё и осторожно щёлкнул затвором.

— Муху? — ...вспомнил небольшую рыжую собачку, которая сначала лаяла на него, пыталась укусить, а после того, как он пугнул ее, обходила стороной. — Возьмём Муху.

Шура проводила сына до калитки.

— Муха, пойдёшь со мной? — спросил Илья.

Муха подошла, но не ближе метра, вытянувшись всем телом, осторожно принюхалась к ружью... и побежала вперед по ночной дороге. Метров через десять, в свете окна, развернулась наполовину и остановилась, дожидаясь хозяина.

— Счастливо, — напоследок сказала Шура.

 

В конце деревни Илье встретился низкорослый черноволосый мужичок, отец Иринки. В кармане его огромного чужого пиджака ютилась полуторалитровая пластиковая бутылка. Мужичок подошел и, шатаясь, протянул руку.

— Иль-юша... Илюша? — он всмотрелся в лицо. — Трезвенький? Вон, смотри, — показал рукой с неразогнувшимся до конца пальцем на страшную в темноте маленькую избушку с одним пылающим окном, — Колька баню добил. Обмываем. Там все наши. Колька. Сергуня. Толик. А я к Вале, — похлопал он по бутылке. Вдруг заметил ружьё. — Так ты на охоту? Ну-у... тогда смотри сам. — И пошёл.

По тёмному небу плыли чёрные тучи, и заморосило. Настроение у Ильи испортилось. Он, как только вошёл в лес, сразу разложил костёр. Огонь освещал небольшое расстояние вокруг себя, несколько деревьев, а дальше темнота. Муха, свернувшись калачиком, лежала под засохшей елью. Дым от костра шёл сквозь освещённые ветви в темноту. Иногда он менял направление в сторону Ильи, на секунды обдав его тёплотой и сказочной дрёмой.

Илья сидел на постеленном на свеженарубленные еловые лапы плаще. Смотрел на живой, магический в темноте, огонь. Вспомнилось Илье, что раньше, когда ещё учился в школе, по выходным вставал рано, не мог утерпеть, выходил в темноте. И вот так же сидел на границе леса и дожидался рассвета. Потом разыскивал выводок рябов, которые зачинали петь. Выбирал из трёх манков любимый и свистел. Рябы, разохотившись, распевались, откликались почти друг за другом, не давая втиснуться и подать свой голос; слетались кучнее... Теперь не зевай! Лишний раз не свисти, чтоб не распознали, и подкрадывайся осторожно. А если на манок идут!.. Посвистишь, он подлетит и опять откликнется: «Тут я, тут. А ты где?». Или неожиданно «молчун» сзади припорхнёт, чуть не на спину; ряба, к которому летел, не увидит — и дальше метров на десять. На ветку сядет, ветка качается, а он, заподозрив неладное, щебечет: «Ой! Ой! Опасность! Ой!..». Тут уж надо стрелять, а то улетит. ...А по земле сколько раз прибегали — бежит, на ходу свистит... Отец, тот весь выводок приманит, сидит тихо, а уж потом штуки три возьмёт. У Ильи так не получалось. Первый прилетит, видно — и стреляет...

...Илья очнулся от воспоминаний. Уже рассвело. Костёр, на свету не такой волшебный, догорал, отдавая последние силы. Тучи подразбежались, оставшись только у горизонта... Из-под них выглянуло восходящее солнце. Оно отразилось рассеявшимися лучами в лежащих на всём дождевых каплях, оживив тем самым увядшие листья на деревьях и земле.

— Надо, Муха, идти, — вскочил Илья и засунул плащ в рюкзак. — Пойдём сейчас.

 

* * *

...Сначала Илья ещё держался знакомой тропки, едва улавливая её направление. Но потом свернул за вспорхнувшим рябком и сбился. Долго шёл наугад. К обеду, заплутав на травянистой болотине, наткнулся на небольшую аккуратную яму с водой до половины...

...В воде невидимой струёй поднимало со дна ил и еловые иголки. Рядом с ямой, на вросшей в землю валежине лежала потемневшая чашечка из берёзовой коры.

— Ключ, Муха... — У Ильи от усталости, от долгой ходьбы и резкой остановки закружилась голова, его понесло, так что к дереву плечом притянуло. — Был я тут!.. Был! Забылось только... давно.

В апреле, на лыжах, по настику. За лосем был...

Отец не пускал: «Какой лось! Охота в январе закрылась! Тяжёлые щас! Нельзя».

Нет. Убежал. Через повить, а убежал... Да и не удержать было — Колька с Иваном разве охотники? — а убили.

...Вскоре и след быка нашёл. Он не стоял, стронутый уже был, но кормился хорошо. Ломал тоненькие вички (как дед говорил) с ивушек. На болоте крутанулся несколько раз и к ключу вывел. Копытами снег рядом с ямой в грязь истоптал. В ключ даже угадал. Воду замутил. А в воде лягушка, жаба. Забулькалась, испугалась. Наверное, с осени в ключе жила...

Дальше лось ходом пошёл, кормиться перестал — почуял...

Вдруг! Стоит! ...Солнце яркое от снега — и в глаза. Ствол у ружья старый, вышарканный, блестит, отражает зеркалом. Целиться плохо... А это... корова. Брюхатая, еле идёт. Загнанная. Ноги настом ломает: тяжело. Уши прижала, отпыхивается. Брюхом за снег цепляет — двойня... наверное. Боится, а убежать не может.

Бык же был. Бык... на лосиху навёл, а сам ушёл. Чтоб два следа было...

Нет, стрелять не стал, разглядел вовремя, успел. Повернулся — и ходом, сначала сам не знал куда.

В деревне никому не сказал. С Ванькой тогда всю ночь пьянствовали.

— Жарко, Муха! Пить хочу, по болоту нахлюпался, вспотел, голова болит.

Илья торопливо поставил ружьё к дереву, снял рюкзак и стал развязывать.

— Ключ, Муха! — весело крикнул. — Студенец, Муша. Точно, отец рассказывал: «Болото, а посерёдке ключ, Студенец, три глотка не стерпеть — зубы сводит, — говорил: — Из самых недр Земли». Всё хотел показать: «Покажу, покажу, вода — сок берёзовый...». Так и не показал.

Илья уже достал котелок. Кинул перед ямой плащ и коленями опустился на него. Низко наклонился, опёрся левой рукой о противоположный край ямы и, улыбнувшись своему отражению, котелком черпанул воды.

— Сейчас... — он распрямился и глотнул через край. — Хо-олодная, Муша! У-ух! Отец говорил, целебная... из самых недр. Муша!

Собачка, который раз услышав своё имя, радостно юлила всем телом, махала хвостом; переступая с места на место, доверчиво заглядывала Илье в глаза.

— Всё, Муха, чай кипятим!

 

...От ключа по болоту вела тропка, прошпаленная в самых сырых местах жердинником. Тропка петляла и держалась зачёсов на деревьях, продолговатых, зарубцевавшихся теперь, на елях — со смоляными подтёками, а на берёзах — нередко с чагой.

Вскоре болото кончилось, и дорожка выскочила на просеку. Просека, недавно чищенная, шла широким коридором, в обе стороны поднимаясь в гору.

По просеке идти лучше, просторнее. Думалось о матери, вспомнил об отце. Вспомнил, как отец три года назад, перед смертью, все причитал: «Мне бы воды со Студенца». Сколько раз просил Илью поискать...

Вдруг... Илья остановился, — вдали, в сторону от просеки, шумело — шумела река. Илья спустился на шум. Шумело при перекате через бобровую плотину.

Бобры перегородили небольшую, метров пять в ширину, речку, натаскав мелкостволья, сучьев и веток. Вода порядком поднялась и почти сравнялась с берегами.

...На той стороне, почуяв неладное, засуетился маленький чёрный бобрик. Он растерянным коротколапым медвежонком, с частыми нерешительными остановками, запрыгал вдоль по берегу. Не зная, что предпринять, пропустил первые, вышарканные до земли лазы, и скатился в речку только на третьем. Выкурнул так, что видно только мордочку; тихонько поплыл. В ответ на это водная гладь, усыпанная жёлтыми, не потонувшими ещё листьями, сразу заходила, заволновалась слегка...

Испугала бобрика Муха. Она, потеряв хозяина, не разбирая дороги, неслась по следу... Бобрик со звучным шлепком нырнул и больше не показывался.

Илья пошёл вверх по течению. Бобры здесь аккуратно подгрызли со всех сторон, но еще не уронили две огромные осины в обним. Муха долго обнюхивала и осины, и лазы. Ей всё было вновь. «А потревожь бобров, — вспомнил Илья детские размышления соседа Ваньки, когда-то первого рыбака в деревне, — больше не прикоснутся, так и будут деревья стоять на последней ниточке жизни».

Солнце уже совсем разогрелось, и Илья снял ставший жарким свитер, запихнул в рюкзак.

Огляделся.

Радуясь тёплому осеннему деньку, болтая на своем языке и роняя шишки, по верхушкам елей перелетали маленькие клесты. На высоком берёзовом пне, нисколько не боясь головной боли, стучал дятел. Где-то впереди, считая это за работу, раскричалась лесная сорока.

После того как поднятая бобрами высокая вода осталась позади, и река разговорилась на частых здесь каменистых переборах, Илья углядел белку. Рыжая ещё, она, по привычке своей цокавшая, застигнутая теперь врасплох, прыгнула на ствол ели и метрах в двух от земли, так, как и бежала, — замерла. Илья тоже остановился. «Думает, не вижу, — прошептал он. — Мухи-то нет».

Не шевелились долго.

— Ну всё, хватит, — надоело Илье. — Тебя не перестоишь.

Он сделал несколько шагов.

Белка рванула вверх по стволу и пропала в еловых лапах, будто не было.

На песчаном мыске около омута попались свежие, глубоко вдавленные следы лося.

— ...Лосиха, — провел Илья пальцем по отпечатку копыта. Молодая. Одна. На будущий год с телёнком будет.

Муха, не обращая внимания на хозяина, ползла прямо под руки и деловито-смешно совала носом в каждый след.

— Да, Муха, крупный зверь. Мой Мухтар сейчас бы остановил, — похвастал Илья.

У ручья, пробирающегося к реке между замшелых валунов и вывороченных с корнем деревьев, Илья наткнулся на отцовскую, упавшую уже жёрдку на куницу.

Илья постоял немного в раздумье, потом отвязал капкан и повесил на сучок. Сел на ближайшую валежину, закурил. Муха, натоптав место, улеглась в ногах.

...Вдруг Муха насторожилась. По ручью бежала молодая норка. Она, почуяв посторонний запах, продвигалась крадучись. Высунет из-за полусгнившей колодины или камня головушку, торопливо-тревожно оглядится — и до следующего прикрытия.

Муха сначала удивлённо смотрела. Потом оскалилась, зарычала и... — за норкой, которая, в свою очередь, тоже разобралась и торопилась к реке.

Слышно было, как муха плюхнулась в воду. Через минуту вернулась.

— Да-да, — уплыла, как утонула; а ты не можешь так? — Муха заскулила в ответ.

— Пожалуйся, пожалуйся. — Илья докурил и вторую, встал с валежины. — Ладно... Ладно, Муха, отступись. Не спелая! Вверх по ручью пойдём, — махнул он рукой.

Муха, словно понимая человеческий язык, уловила направление и, одним резким прыжком, развернувшись, вырвалась вперёд хозяина.

Ручеёк журчал между двух довольно крутых склонов, поросших местами молодым, большеньким уже ельником. Иногда один из склонов опускался, становился положе, тогда второй обязательно набирал мощь и крутизну. К краям обоих склонов подходили высокие сосны. Часто у их корней попадались песочные осыпи — лучшие места для порховищ рябчиков.

— ...Боровой, — вспомнил Илья название ручейка.

В крутом повороте поймы, у огромной, метров десять в длину осыпи, стащившей вместе с землёй несколько деревьев, вспорхнули, разлетаясь в разные стороны, рябчики.

Муха, несмотря на окрики хозяина, залаяв, понеслась разгонять выводок, наискосок поднялась по осыпи, оставляя след, и пропала на бору. ...Два рябка же перелетели на противоположный склон и сели на подсыхающие от густоты ёлочки. Илья хорошо видел одного. Прицелился, выстрелил. Рябчик упал камнем, немного подкатившись под гору. Второй, испугавшись выстрела, вылетел из чащи, пролетел метров десять по дуге и уселся на чистом месте. Илья не задумываясь взял и этого.

Только перед темнотой Илья вышел к фамильной избушке, поставленной в истоке Борового ещё дедом. Чуть не от двери, рядом подпустив (Муха прозевала согнать), слетели рябчики. — «Утром запоют».

 

* * *

Соседка засиделась у Шуры... Отвлекала от дел.

— ...Лук в колготки, значит... Да-да-да. Да, — она причмокнула скопившейся слюной. — ...А у меня всё на печи.

Шура не ответила. Соседка, сухонькая бабка в истёртом платье с оборками подолом, в засаленной куртке с большими пуговицами, в тёмном платке, нависшем над глазами, сидела, положив руки на колени, как первоклассница, и, похоже, поддерживала разговор одна. Лицо ее, застывшее, с потемневшей, с глубокими морщинами кожей, словно стесано у щёк несколькими махами топора.

— А Иришка... А Ирина Ивановна, не знаешь, как поживает?

— Так умерла!

— Умерла?! Давно?

— Да что ты! Полтора года!

— Мыымм... Молодая ведь совсем, нас моложе. Как переехала, значит... Да-да-да. Я и не знала, — закачала она головой. Запереживала. — Теперь там Колька у ней остался. Да-да-да...

Несколько минут соседка сидела молча; было слышно, как отрабатывают свое часы и шумно дышит Шура.

— ...Ильюша-то где?

— Ильюша? А что Ильюша?

— Всё хорошо, Ильюша-то?

— Ильюша... — медленно заговорила Шура. — На охоту ушёл. Отец-то охотник был. Как? Водил Ильюшу в детстве. Бродили всё, — Шура опять немного помедлила, тревожно глядя на соседку. — Ружьё отцовское взял, смазал; патроны тоже... Утром и ушёл.

Опять посидели молча.

— Ушёл... — сказала соседка. — Вот и у меня Ваня... тоже, ружьё взял. Побрился… «Уток погоняю». Тут на реке и нашли через три дня. Метр девяносто пять ростом был… Ладно, Санька, пойду я ... — Поправила она платок и ушла.

 

...Уже через час Шура шла лесом. Хотя день давно перебрался за середину, солнце грело. Грело крепко, не по-осеннему. Шура вспотела. Часто, остановившись, вытирала фартуком, который забыла снять, пот с лица, забывалась; потом спохватывалась, срывалась с места, — резко, так что Шура вскрикивала, сказывалась боль в ногах... У Иришкиной Полянки присела на вывернутую с корнем огромную осину.

Иришкина Полянка, когда-то косившаяся, теперь заросла молодым, набирающим силу березняком, по которому по-хозяйски, как садовник, прогуливался ветерок, бережно обдувающий, освежающий Шуре лицо.

...Где-то далеко выстрелили.

— Илья! — сердце у Шуры съёжилось — дохнуть нельзя. Она зажмурила глаза.

...Через несколько секунд — второй выстрел!

— По рябам, — выдохнула. — Слава богу!

Она посидела еще несколько минут, встала и повернула к дому.

 

* * *

В избушке (обычное дело при неуходе) лопнула матица, и Илья, порядочно захватив темноты, долго возился, подставляя подпоркой сосновый столбик. Умаялся. Сварил суп из рябчиков, поел, накормил собаку и, не готовя чая, лёг спать.

Ночью Илья проснулся. Хотелось пить. Он вновь растопил (труба не закрывалась) небольшую железную печку, обложенную камнями, и прямо в её жаркий рот сунул чайник с водой. Чайник не влез полностью, высунув из печки носик, так что дверка не закрывалась до конца, оставив щель. Илья сидел и смотрел на эту щель красной жаркой полосой, а на нём самом, на бревенчатых стенах, на низеньком, не во весь рост, потолке, на подпиравшем матицу, свежеокоренном столбике, который пах смолой, играли чудесные отблески огня.

В избушке стало жарко.

Илья открыл низенькую дверь избушки и прямо как был, в майке, в спортивках и босиком, вышел, сел на порог, поставив ноги, чтоб не стыли, на единственную, вровень с землёй, ступеньку. Закурил.

Подошла Муха, тихонько толкнулась в колени, ещё раз...

— Что, Муха? — Илья откинул сигарету, которая, упав на землю, еще долго глядела огненным прищуренным глазом. — Муха, а Муха, — погладил Илья собаку по голове, — я ведь здесь один километров на тридцать... квадратных. Следов почти нет. Мало ходят... Думается ясно, Муха, — снова потрепал он собаку. Она довольно махала хвостом и, если хозяин не гладил, тыкала мокрым носом в ладони. — Муша... как сам с собой разговариваешь.

В лесу тишь. Только журчит Боровой.

Где-то далеко-далеко залаяла собака.

— Мухтар! Слышишь?! ...Это в деревне. Твои лают. Двенадцать километров, а слыхать!

Холодно сегодня. Ух! — Илья поднялся с порога, но в избушку не пошёл, захлопнул дверь. — Студить не будем. — Сделал несколько осторожных шагов по холодной, местами с мхом, земле.

Всё небо в звёздах! И в кронах сосен звёзды. И между стволами звёзды. Илья оглянулся на избушку. Низенькая, два метра от земли вместе с двускатной крышей. Крыша, сложенная из толстых, грубо тёсаных плах, поросшая от времени белым мошком, слабо серебрилась в ночном свете. Из трубы шёл дым.

Илья посмотрел на небо и, не стесняясь (да и кого стесняться!), поднял руки в стороны и чуть вверх. Глубоко вдохнув, набрал полную грудь студеного звёздно-чистого воздуха.

 

* * *

— До свидания, мама, — обнял Илья Шуру. Она обхватила сына руками, прижалась к нему и не хотела отпускать. — Теперь у меня, мама, тут что-то есть, — показал он рукой на грудь. — Мама! — снова крепко обнял мать. Взглянул на родной дом за её спиной. Маленький, бревенчатый, с тремя широко расставленными друг от друга окнами-глазами. У балкончика, срубленного в два ряда, необшитого, отгнило нижнее бревно, упало и приставилось к стене, словно подпирая её. — А за дом ты не расстраивайся... Крышу починил... А на будущий год всей семьёй приедем, подремонтируем. У меня отпуск сорок... Муха скулит? Закрыла?

Илья ещё постоял. Но долго не выдержал.

— Ну ладно, не ревите... До свидания, мама!

...У своей калитки стояла соседка и смотрела. Илья сделал несколько решительных шагов, обнял старуху.

— До свидания, тетя Раиса!

Слишком резко повернулся.

Зашагал по затвердевшей от заморозков дороге.

 

 

МОЛОДЫЕ  СТАРИКИ

 

Моим дедушке и бабушке очень много лет, а на двоих ещё больше. Я пришёл к ним в гости.

Сейчас ещё совсем раннее августовское утро, а дедушки и бабушки дома уже нет — к двери приставлена палка. Решил идти за баню к усадьбе — может, картошку копают. Точно, они здесь, только не на усадьбе, а дальше, у берёзового желтеющего уже перелеска, пронизываемого яркими цветастыми лучами утреннего солнца. Дедушка в белой рубахе и чёрных штанах, бабушка — в красном платье.

…Подхожу к ним.

— Здравствуйте!

— Здравствуй!

— Здравствуй, Женя!

— …А мы тут лису смотрели. Я тут… пошёл, как солнце встаёт, посмотреть. Смотрю — лиса, мышей добывает. Я за Галиной сходил, пришли — нету, ушла уже, так постояли.

— Да что я, лису не видела?

— Ладно, пошли в дом.

— Я один раз прямо на асфальте лису видела. Как раз за брусничкой ходила. Гляжу, а она, как собака, на спине закрутилась-закрутилась.

— Вчера к Сергею сбегал — подстригся, а то оброс. Того и гляди, издалека посмотрят, да за старика посчитают!

 

 

ЛЮБОВЬ

 

Вчера долго сидел у Тани в гостях (пока она собиралась). Наблюдал за двумя Таниными братьями…

Карапузы. Оба на полу на ковре, среди кубиков и деталей от конструктора, ползают. Большую игрушечную машину-кран катают. У крана есть ручка, чтоб нитку-трос с крючком поднимать, есть — чтоб стрелу поворачивать. Витька, который старший, пузатый, в коротких шортиках и футболке мелкими цветочками, босиком. Сашка, тот худенький, маленький, только голова, как часто бывает, большая. Колготки слезли, болтаются у носков, следки натоптаны. Полосатая рубашка-безрукавка с якорем на груди (как он сам хвастается — «моская») из колготок вылезла.

Разодрались. Витька силой берёт, и всё молча, а Сашка не отступает, кусается, кричит. Я хотел разнять, но и сам… боюсь. А они на меня внимания не обращают. Правда, сразу их мама, Надежда Александровна, прибежала. Как всегда, чёрные волосы на затылке в пучок собраны, рукава кофты закатаны. Сама в чёрных широких брюках. И Таня на неё не похожа.

— Так! Ну-ка перестаньте! — присела к сыновьям. — Сейчас совсем заберу. Ну-ка по очереди! Кто умнее? Кто умнее — пусть уступит.

Ребята успокоились и сидят смирно, тогда Надежда Александровна опять к своему делу. Я вообще ни разу не видел её без дела. (Правда, она одна, не замужем. Трудно.)

Как только мать ушла, ребята опять засопели. Витька кран заграбастал обеими руками. А Сашка тогда (на полу сидел) голову кверху поднял и заныл. На этот раз Надежда Александровна только в дверях мелькнула, бабушка их прибежала. Стройная, быстрая, дома всегда в спортивных костюмах. Платка не наденет, не то что наши бабуськи. Седые волосы завивает.

— Санюшка, Санюшка. Что миленький? Обидел? Стукнул?.. Ох бандюга! — на Витьку для вида замахнулась, но кран оставила. Сашку, который уже только всхлипывает, на руки взяла. — Что, Санюшка, что? — по голове гладит. И опять к Витьке: — Он ведь маленький ещё! Не понимаешь?! — Так Сашку в другую комнату и унесла.

А я Витьке улыбнулся и подмигнул. …Раньше и мы с Лёнькой дрались из-за чего-нибудь. И так же моя мама или его говорили: «Ну, кто умнее — тот уступит. Ну? Кто умнее?». Я всегда был умнее… или слабее.

А однажды… — это уже в четвёртом классе было…

У нас в семье было заведено, что первое сентября и окончание учёбы – праздники. И мне всегда подарки покупали. Я тогда попросил на окончание учёбы шахматы (в городе видел). Доска большая, ящичком складывалась… на два жёлтеньких металлических крючочка закрывалась. И сами шахматы казались мне очень красивыми: пластмассовые, но словно из кости.

Помню, мама сказала, что это дорогой подарок, и что купят мне его, если я закончу без «троек».

Когда выдали дневники, я открыл, — а там по истории «тройка». Я тогда знал, что «тройка» будет, но всё ещё надеялся, — а вдруг! Лёньке про шахматы и про «тройку» разве что не со слезами рассказывал…

А на следующий день рано утром, когда я ещё лежал в постели, приходил Лёнька. И Лёнька (мне дословно запомнилось!) сказал: «Вот, тётя Таня, деньги, если… не хватает. Купите Женьке шахматы, хоть и дорогие. Он очень хочет».

А деньги тогда у Лёньки были накоплены свои (он бутылки сдавал). Я тоже сдавал, но деньги тратил.

 

* * *

…А вечером мы с Таней гуляли. В конце мая на улице хорошо. Тепло. Трава и листья на деревьях — зелёные-зелёные. Я рассказывал Тане, как «играли» Витя с Сашей. А мы всё потихоньку шли вдоль аллеи, по набережной, и смотрели на реку.

Потом я задержался, чтобы купить мороженое, и побежал догонять Таню.

…Мне встретился Колька Захин. Мы практику проходим вместе.

— Чего бегом?! — спросил он.

— Так… надо догонять, — показал я рукой на Таню.

— За бабой хвостом!

Я сначала пошёл шагом. …А потом снова побежал.

Когда я догнал Таню, она на ходу повернулась ко мне и сказала:

— Я всё слышала. Я тебя люблю.

 

 

УГОЛЁК

 

Ольга, с помощью кочерги и совка, выгребала из печей золу. По правде говоря, то, что золы уже много накопилось, она заметила несколько дней назад, но руки никак не доходили. Сегодня тоже не было времени, и Ольга подумала… что завтра тем более не будет. Поэтому, придя на обед, она перво-наперво открыла трубы и засуетилась у печей.

— Фу, полный таз накопила, — сказала Ольга одновременно и стыдясь того, что долго не выгребала, и радуясь, что теперь в печах чисто.

Она вынесла золу в коридор. Постояла секунду. И снова к домашним делам.

 

* * *

Муж Ольги, Пётр, возвращается с работы поздно — в шесть. А январский день короткий, так что в темноте.

Пётр привычно смёл голиком с куртки и валенок снег. Стащил с головы шапку, хлопнул об колено. Потом вошёл на веранду, в коридор…

— Что такое за беда?!

В темноте, притягивая взгляд, светилась красивая как будто горящая, красная точка… Пётр нащупал рукой выключатель, чикнул и, присмотревшись, увидел в тазу, в серой золе, уголёк.

— Вот да!.. Ольга, Ольга!.. — Открыл он двери в дом. — Иди сюда, чего покажу.

— Ну чего там покажешь, чего покажешь… — Недовольно, но всё-таки с любопытством, поспешила Ольга к мужу.

— ...Смотри, Оля… — Выключил Пётр свет. — Уголёк.

— Фу ты, что увидел тоже — уголёк. Залить — и не будет.

— Да зачем залить!? Сколько уж он держится. Вчера печка топлена, а он всё не затих. Вот какая сила! Людям бы столь! Его в печи кочергой долбили, на другой день в таз с золой выгребли, да на улицу, на холод, — а он знай своё дело делает и ничего…

— …Иди-ка с углями ты со своими…

— Да не, пятнадцать градусов мороза, а он светит!

— Иди-ка…

…Уголёк этот вскоре погас, не забыв своё: светить и греть.

 

 

БУБЕНЦЫ

 

Над тёмной осенней рекой нависла старая черёмуха. На её самых тонких, будто нити, веточках, почти дотрагивающихся до воды, намёрзли прозрачно-белые округлые льдинки. Ветер покачивает черёмуху, льдинки, касаясь друг друга, слегка позвенивают бубенцами.

Откуда взялись эти бубенцы? Кто их повесил?

…Похоже, до приморозков воды в реке была больше, и валил густой снег. Упав на воду, снежинки, как бывает, не таяли полностью — их, сбившихся на переборах кучнее, несло течением, словно рваные клочки размокшей тяжёлой ваты…

Вот эта вата и удержалась за опущенные в речку ветки черёмухи. После заморозков вода в реке спала, кое-где появились забереги. А на черёмухе сказались бубенцы.

 

 

НАЛИМЫ

 

Глубокая осень. Лист с деревьев осыпается, а снега нет. Льда на реке тоже. Он, от последнего приморозка, тонкий как стекло, только на лужах.

Вдоль лесной речки тянется узкая тропинка, вся усыпанная опавшей, смёрзшейся теперь, хрусткой под ногами листвой. По тропинке идут два охотника, идут с шумом, разрывающим приречную тишину.

Один из охотников лет шестидесяти, седой, голубоглазый. Сухопарый и высокий. Николай. Второй, Мишка, — лет сорока. Ростом поменьше и телом поплотнее. Волосы чёрные как смоль. Лицо скуластое, усы густые, верхнюю губу закрывают.

Оба в резиновых сапогах, широких шерстяных брюках, в суконных серых пиджаках, в шапках лесорубов. У обоих большие набитые рюкзаки, ружья: — У Николая одностволка за правым плечом, у Михаила — двустволка, ремень ружья перекинут через голову, так что за спиной оно наискосок. Охотники торопятся.

В пересохшем староречье, луже, лужице, которая едва больше чем след лошадиного копыта, но глубокая, словно выкопанная, Михаил, шедший первым, проломил носком сапога ледок…

— Стой-ка, Мишка! Смотри! — Николай перекинул ремень ружья через голову, присел к лужице и стал отламывать пальцами оставшиеся льдинки.

— Мальки! — догадался Михаил.

— Уже не мальки, но малыши совсем. — Николай окунул в лужицу ладонь и осторожно-боязливо приподнял в почти разжатой горсти двух темноватых, сразу выскользнувших, рыбок. — Налимчики как будь?

— Налимчики, — кивнул Михаил. Улыбнулся: — Кишит?! — …тоже присел на корточки, но слишком резко, рюкзак перевесил и Михаил упал на спину. Тут же встал — и снова к Николаю. Снова присел на корточки, наклонился совсем низко над лужей, так что  двустволка Михаила стукнула об одностволку Николая. Николай поднял голову и взглянул на Михаила.

— А давай, Мишка, выручим налимов?

— Давай.

Поставили ружья к Ольшине, от рюкзаков высвободились, расправили плечи и принялись друг за другом налимью мелкоту пригоршнями из лужицы черпать и к реке носить. Зачерпнут… — поднимут: у каждого в пригоршне по три-четыре изгибающиеся, выскользнуть торопящиеся, рыбки… К груди ладони с живым чудом прижмут, чтобы ни одна из рыбок не потерялась, — и к реке. Собаки бегут вслед за хозяевами, а понять ничего не могут.

 

Уже в избушке, поздней ночью, Николай проснулся от едкого запаха сигаретного дыма. Сразу спросил:

— Ты чего не спишь?

— Да думаю… — В темноте избушки на секунду показался огонёк — Михаил затянулся.                                                                                                                              

— Чево думаешь?

— Да вот думаю… — Он снова затянулся и затушил сигарету в консервную банку, которую, похоже, привычно держал левой рукой у груди. — Думаю, лужа от реки далековато. А налим икру зимой мечет. Как он туда попасть смог? …Конечно, может, река в староречье заходила, и вода там была; а по весне замыло. А, может, мальков по большой воде самих туда принесло. Не знаю… Я спать сейчас.

Михаил поставил банку-пепельницу (слышно как стукнулась), но сразу не лёг, а ещё посидел минут пять так. Потом забрался в свой спальный мешок, поворочался немного и вскоре притих… Николай, странно растревоженный, ждал этого. Он чувствовал, что не уснёт до утра. Почему-то боялся пошевелиться. Лежал на спине с широко открытыми глазами, словно что-то увидел в темноте. Думал.

 

 

В ВОЙНУ

 

…У матери тогда телята в телятнике начали дохнуть. А она не может ничего, изробилась, заболела. Лежит на кровати пластом; застонет иногда сильно-сильно. Ириша в зыбке не ревит — мне качать не надо. Сашка с Манькой уже большие — где-то чего-то делают. …Витька ещё дома. Он меня на два года старше, а тогда совсем карличек был. На подоконник (велики ли окна), веришь — нет, скочит! И помещался. Чуть только голову приклонит, за косяки руками придярживается, что-то всё на улице высматривает. И тогда тоже смотрел… Вдруг как спрыгнет на пол.

— Идёт!!!

А кто идёт, чего идёт? Я в рёв. И реву и реву. (У меня слёзы близкие, но быстро и высыхали.) Слышу, кто-то застучал на мосту, затопал громко-громко. Я реветь перестала, за сундук спряталась и совсем не шевелюсь. А Павел Иванович, председателем тогда был, вошёл, поздоровался. Никто не ответил — Витька тоже боится, стоит рядом с матерью. А Павел Иванович к матери подошёл. Спина вся в снегу — мело тогда сильно… в правой руке шапку держит… Подошёл, постоял, постоял, опустился перед самой маминой головой на колени (у него спина была надорвана, наклоняться не мог). Долго присматривался к матери близко-близко, ухом прислушивался. Потом и сказал:

— Что ж ты? Что ж ты делаешь-то, Лидия? Лидия, Лидия. Фу-ур с эма с телятами! Пусть… У тебя же пятеро детей! Лидия?!

Постоял ещё, повсхлипывал. А снег на спине так и не растаял, белеет. …Поднялся после с трудом, на Витьку посмотрел и ушёл.

И не померла ведь мама. Не  померла! Выкарабкалась. С того света воротилась. Здоровее только ещё стала. И нас всех вырастила. Одна.

 

 

ПОБЕДА

 

Я уже совсем не помнил про это 9 Мая, а тут вспомнилось. И всё вспоминается и вспоминается. Всё яснее и яснее. Так перед глазами и стоит.

Я тогда маленьким был.

…День солнечный. Митинг ещё не начался. На скамейке около памятника сидят дед-ветеран и какой-то мужик. Мы (ребята разного возраста) — кто тоже на скамейке сидит, кто рядом стоит. И я тут же в сторонке.

Дед плотный телом, так что костюм в обтяжку, и кажется, что на брючинах и рукавах пиджака может лопнуть ткань. Сидит дед на скамейке боком, повернувшись к мужику. Рядом палка-клюка. Волосы седые. Лицо багровое, над глазами густые брови. Говорит:

— …То, что видел, — не помню, что помню — не расскажется, а что расскажется… — не поверишь! Вот! — и головой кивнул.

…На митинге стихи читали. Ветеранов вызывали к памятнику. Женщина, работник клуба, долго перечисляла погибших. И кругом шептались, что «какой красивый голос».

 

Потом в клубе концерт был. В конце на сцене пели «День Победы». …Вдруг слышу, кто-то мне мешает, на ухо тихонько пришёптывает. Обернулся… Маленькая бабуська. В пуховом платке, в демисезонном пальто. Сидит на краю сиденья, на мой ряд руками оперевшись, ноги назад поджала. На сцену смотрит и слова повторяет. То, что я на неё смотрю, — не видит.

 

…Потом мы (ребята кто помладше) в «ляп» около остановки играем. А по дороге полноватая, небольшого роста женщина в спортивках и кофте с молнией, с «химией» на голове, ведёт подвыпившего старика-ветерана. Старик, особенно против женщины, высокий. В светлом костюме. На седой голове кепка. Пиджак распахнут. Когда старик пошатывается, покачиваются и полы пиджака. Тогда медали ударяются друг о друга.

— Ну зачем пил? — говорит женщина.

— Фронтовая! Зако-онная! — отмахивается старик рукой. Он вообще, всё, о чём говорит, руками показывает.

— А вторую зачем пил? И без закуски.

— Фро-онтовая! Законная!

— А вторая!? На фронте по одной, наверно, давали!

— Что?! — старик даже остановился и повернулся к женщине. — Знаешь ты… — снова пошёл. — Мы под Смоленцем в атаку пошли… а вернулось… — он показал горсть. — А вина на всех было рассчитано… Так вина-а было!

 

Наверно, мне теперь, если вспомнилось, всю жизнь не забыть этого праздника.

 

 

ГОРИ,  ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ

(очерк)

Думал я, что память о Победе в Великой Отечественной войне впитывается в каждого русского человека ещё в детстве, а то и до рождения. Такую память, словно инстинкт самосохранения, нельзя терять. А вот она теряется, уходит и страшно подумать, что произойдёт с нами, если мы лишимся её.

Не так давно в одном городе ничьим оказался Вечный огонь. Организация, на балансе которой он состоял, сменила название, руководителей, а заодно отказалась и от лишнего расхода газа. Вечный огонь едва не погас. Часто можно услышать от молодых людей, что они не знают, кто победил в Великой Отечественной войне: думают, что Германия. Да что молодые? Пятидесятилетняя женщина, хорошая писательница, сказала: «Для меня этот праздник ничего не значит, у меня из родных никто не воевал». Никто не воевал… А может, вообще никто не воевал?! Может, всё врут? Похоронят последних фронтовиков, и никто не сможет сказать, что он был там, на Великой битве. Не будет ветерана, которому можно будет уступить место в автобусе или поздравить с 9 мая — тем самым принимая от него эстафету памяти.

Помню, нам, пацанам и девчонкам, было в особую радость, в особую честь постоять рядом с нашими дедами и бабушками около обелиска, сфотографироваться на память. Все они серьёзные, в увешенных медалями серых пиджаках, тех пиджаках, что они одевали раз в год. Многие при шапках. Седые. Когда-то чёрно-, рыже-, русоволосые, теперь одинаково светлоголовые, словно снег, что растаял недавно. Земля ещё дышит его слезами. …Солнце греет, природа просыпается, но всё ещё прохладно. Радостно-грустно. Май.

Ветераны не любят рассказывать про войну. Я помню их, но не знаю, что с ними было.

Дед мой, Григорий Афанасьевич Мурашев, был призван в армию ещё до войны, и уже истекал срок службы, когда пришла беда. Про войну он почти не рассказывал. Но помню, раз проговорился: как попал в плен, как стояли они в битком набитом сарае в одних белых рубахах. Холодно. О голоде я и не говорю… — «…в белых рубахах стоим и шатаемся, вот так, из стороны в сторону, чтоб не замёрзнуть, и стонем, не замечаем, а стонем, и гул такой: «Ууууу…».

Словно приведения, а может ангелы?

Помню, как у деда несколько раз останавливались на ночевку цыганы. Две-три машины. Ходили по дому, как по-своему. Я удивлялся, что дед, такой строгий хозяин, позволяет это. А дедушка сказал мне: «Там (он не сказал, где там) нас оборванных, грязных, голодных пускали в избу ночевать, и я… не могу…».

Дед мой прожил восемьдесят восемь, почти восемьдесят девять лет и, перефразируя Фёдора Абрамова, можно сказать так: до самой смерти живой был. Только последний год не ходил он на рыбалку, а до этого часто и нас молодых ухой кормил. Я ещё застал время, когда на сенокосе мы вставали рядом. Как он косил! Ни я, ни отец не могли угнаться за ним. В молодости дед считался одним из лучших сплавщиков области: через реку в половодье легко на одном бревне переплывал. Сам говорил: «Работать надо так, чтоб крюком за ногу не поймали!». Помню, как года за три до смерти на одном из праздников он спел частушку послевоенного времени:

Пойду плясать

Я давно не плясывал:

Четыре года из котомки

Сухари вытрясывал!

 

Помню о тебе, дед, люблю…

Хочется сказать несколько слов и о второй жене деда (первая умерла, когда я ещё в школу не ходил), бабушке Марии. Не думали — не гадали они (одногодки), крещённые в одной купели, но жившие в разных деревнях и даже областях, что когда-нибудь сойдутся и поженятся.

Бабушка Мария, Мария Филипповна, тоже ветеран Великой Отечественной войны. Она снабжала продовольствием военные части где-то рядом с Мурманском. Моталась по области на оленях, грузовиках, пароходах. Про одну командировку она мне рассказывала… В пути предполагалось быть целую ночь. Как обычно торопилась. Вбежала на пароход уже в темноте. Усталая, спросила, где можно лечь спать. На следующий день, в утреннем тумане, не сразу поняла, что происходит: пароход стоял в устье реки. Оказалось, что она села на небольшое судно, которое занималось ловлей рыбы для нужд фронта. Судно должно было вернуться в порт через несколько дней. Командировка сорвана. Правда, Мария Филипповна, тогда Маша, ещё не знала, что в части её никто не ждёт, пароход, на который в темноте она не попала — разбомбили.

Бабушка Оля, мама моей мамы, Бабкина Ольга Платоновна, воевала на Карельском фронте. Прошла Норвегию. С детства боевая, бегала всегда с мальчишками (пять братьев у неё было!). Рассказывала, как ещё девчонкой ездила с обозом в Вологду. Решили посмотреть железную дорогу. Дед Иван, что был за главного, предупредил: «Ну, щас паровоз придёт — побежите». Одна не убежала, испугалась, но не побежала, а восемнадцатилетние грудастые девки — бе-его-ом!..

Рассказывала, как снарядом в клочья разрывало рядом идущего человека, как зимой мылись в палатках, как взяли в плен финна и венгра: один был весёлый, смеялся и шутил, а другой молчал и смотрел зло.

В армии она была поваром, кормила солдат. Помню её правило, которому она следовала, когда наливала суп: «Котёл большой, одну поварешку берёшь со дна — гущи, а другую — жидкости, чтоб поровну». Так всю жизнь и были у неё всегда все равны. Не различала она ни национальностей, ни чинов, ни вероисповедания. В поездах легко знакомилась с пассажирами. Своих детей от чужих не отличала.

На войне она была, но документов об этом не сохранилось. Справку из части забрали в отделе кадров завода, на который бабушка устраивалась после войны. Забрать — забрали, но к делу не прикрепили: «Она, Ольга, для стажа не нужна». Ну, не нужна, так не нужна. Никогда не жадная до справок, до денег, до льгот, она даже не пыталась восстановить документы, написать в архив. И только в девяностые годы стала сетовать на свою маленькую пенсию: она хотела помочь оказавшимся без денег дочери и внукам.

Так бабушка и умерла, не считаясь по документам ветераном. А медаль у неё всё-таки была! — за доблестный труд! Серенькая, потемневшая. Кто-то из нас, её внуков, потерял медаль — посеял. Взойдёт она, созреет. Пусть всходят медали за труд и не всходят за храбрость на войне… Хотя, если надо, но лучше не надо.

 

 

ПОСЛЕДНЯЯ ПЯТНИЦА ПЕРЕД ПАСХОЙ

 

Кривулина, болванка на сани из берёзки, выросшей с комля круто изогнутой, у Сашки была заготовлена ещё осенью. Шёл на лыжах с охоты, увидал и нужной длины вырубил. Но когда на плечо взвалил — одумался. Тащи такую! Надо сперва обладить — легче станет. Охотничьим же топором-малышкой… тесать не к сердцу.

Вынес кривулину на полянку, в снег кинул, а место запомнил… и вот теперь уже, весной, как только начали открываться поля, пошёл, — чтоб зазря не пропала.

Снега ещё много. Но ничего, ничего — где бугром, где по ельнику, — вышел на примеченную полянку. Глянул, точно! Лежит! На солнышке вытаяла, слегка покрасневшим отрубом выказывается.

Подошёл к кривулине. Постоял. И дальше зашагал. Там, на другом краю полянки, берёза стоит — на топорище замечательная, рубчина загляденье… Надо посмотреть, как она.

До берёзы дошёл до самой. На взгорушке выросла. В широко оттаявшем вокруг ствола кольце сереет прошлогодняя слежавшаяся трава, высохла уже, — под ногами, как ступил, ломким шеркотом отозвалась.

Ладонью берёзы коснулся.

— Стоишь?! Хорошие из тебя, девонька, топорища выйдут, вековечные.

Ворона прилетела. (Откуда и взялась.) Села на берёзу, закаркала.

Запрокинул голову.

— Что?..

Как! В затылок стукнуло; в глазах помутнело, побелело… Когда голова опускалась… заметил: что лишь самый комель берёзы не в тумане — корнями в землю упёрся… Его руками и охватил, щекой прижался — шершавый...  Отдышался. И пошёл потихоньку, как старик совсем, со вздохами. «Какие санки, какая кривулина. Топорище! Дойти хоть…» — «А что ты хочешь? Пост. Последняя пятница перед пасхой». — «С вечера ничего не ел, конечно. Конечно, — не ел ничего с вечера… Совсем я что ли…».

…К кривулине подошёл… «А-аха-а». «Ну-ну». Достал топор из-за пояса — «Батя ведь этак носить приучил» — и рубанул. Ещё раз! Ещё!

У-у-ух!

Легонько прошёлся вдоль по всей кривулине с внешней стороны изгиба, — этой стороной полозья новых саней скользить будут. Теперь надо с внутренней стороны… с внутренней стороны, выбирать намного больше. Сначала сделал несколько глубоких, глубже сердцевины, зарубов, чтобы не скололо. Вытер рукавом выступивший на лбу пот и принялся счёсывать. …Осторожно выбрал изгиб. «Ладно как». Стал полоз намечать. «Как ладно». Топор больно ловко щепу снимает. «Помогают мне!» — всё обладил — красавица!

— Ой какая! Ой какая! — Саня, оперевшись о топорище, присел перед чистой древесной белизны кривулиной. Взявшись рукой за её изогнутый конец, поводил осторожно по истоптанному усыпанному щепками снегу. Потом заулыбался, заулыбался чего-то. Засмеялся тихонько; с неожиданными слезами. …Вдруг, затаив дыхание, прислушался…

— Прилетел! Прилетел журавушка. Поздоровался. Впору. Снежок по буграм стаял. …И тебе тоже здоровья хорошего! — Во весь рост распрямился. Заткнул топор за пояс. Кривулину на плечо закинул. …А она вся в снегу. Так что осыпал себя зернистым снегом.

— Пойду уже!

Дома, как высохнет, распустит пилой облаженную кривулину на два полоза, острогает. Всё сработает. Потом свяжет две готовые половинки черёмуховыми прутами — будут корневушки-сани.

 

 

ТЕЛЁНОК

 

За ночь намело сантиметров тридцать снега. И это в середине мая, когда земля и деревья, встречая лето, оделись уже в зелёные наряды.

Емеля вышел на крыльцо, потоптался по снегу.

— Май, май, — коня заставай, сам на печь… полезай, — сказал он, привыкший за зиму разговаривать сам с собой. — …Нет коня. — И уже возвращаясь в дом, почти подумал: — …на снегу чисто шкурать будет.

На сегодняшнее утро Емеля с сестрой Анной, единственной, кто в деревне ещё держал корову, договорились резать годовалого бычка. Они продержали его всю зиму, так как племянник их добыл лося и нужды в мясе не было. Теперь же Анна решила не пускать бычка в лето, а забить и сдать в город найденному дочерью скупщику.

Емеля сел напротив печки. Он любил смотреть на огонь и чувствовать, как прикосновения тепла погружают в дремоту. …В устье печи поставлена ведёрная кастрюля. На боку её нарисованы яблоки с виноградом… «Аня воду греет, — подумал Емеля. — Правильно».

Анна, полная, черноволосая женщина, в отличие от брата, не могла сидеть на месте. Как только засиживалась она, вспоминался ей бычок, с самого рождения вспоминался; катилась по щеке слеза. …Анна тут же! скороговоркой повторяла про себя: «На то и кормим, на то и кормим, на то и кормим…».

…Все последние дни тяготили Анну мысли о предстоящем, не давали спать ночами. Мысли эти, по нерву, который обязательно соединяет хорошую хозяйку со всей её скотиной, передавались корове и телёнку. Анна знала, видела и чувствовала это, даже стала… панически бояться входить в хлев… Поэтому, как только подступали к Анне воспоминания, вскакивала она с места, ненужно ходила по избе в поисках дела. …Причём, из-за своей полноты ходила она с трудом, комично помогая себе взмахами полусогнутых рук, хорошо зная цену каждого шага.

— А он хоть придёт, не обманет? — тихо спросила Анна.

— Не обманет. Не должен…

Ждали Серёгу. Из отпускников Серёга в этом году приехал раньше всех, ещё по снегу, — ему надо было справить поминки по матери, которая умерла прошлой весной как раз в эту пору, немного не дожив до тепла.

У заботной покойницы в кладовке, среди прочего, имелся в запасе сахарный песок. Зная это, Серёга, сразу по приезде, поставил бидон браги, а уж как наладился — целыми днями гнал самогон и пьянствовал.

…Серёга забарабанил в окно неожиданно и громко. В дом зайти отказался наотрез, стоял на улице, курил, перетаптывался на месте, давя ногами глубокий снег… Отошедший в сторону, в чёрном тёплом полушубке, без шапки, с рано облысевшей головой, с раскрасневшимся лицом, Серёга был виден в одно из окон во весь рост, отчего окно это походило на большой портрет, перечёркнутый крестовиной рамы.

В доме засобирались.

Пока Емеля, потерявший своё недавнее умиротворение, нервно пытался застегнуть куртку, Анна шепнула брату:

— …А чего он без шапки?

— Так что, что без шапки!?

— К корове, к коровушке ведь пойдёт.

— Ну!?

— Стельная она. Нельзя.

— Дура! — он выхватил из рук сестры приготовленную верёвку и выскочил на улицу.

Серёга глянул на Емелю и улыбнулся, всё так же улыбаясь, поднял приставленный к стене дома, принесённый с собой колун и поиграл им.

Они медленно пошли к двери, ведущей во двор. Уже совсем рассвело, а из-за леса поднялся красноватый глаз солнца, слегка порозовивший снег.

— Второй нож забыл, — спохватился Емеля.

— Пошли. Свой имею.

Когда вошли во двор и остановились перед хлевом, Емеля, делая на верёвке петлю, сказал решительно:

— Ударю всё же я. Там тоже надо умеючи. Другой череп проломит, убьёт на раз и кровь не выбежит. Надо по месту, оглушить…

— …Ладно.

Емеля открыл дверь в хлев, пахнуло навозом, теплом коровы. Корова, до этого спокойно лежавшая и размеренно жующая жвачку, испуганно вскочила. Отступила от двери сколько могла, натянув цепь.

Бычок был отделён от коровы дощатой перегородкой. Он входил в силу, и тоже посажен на цепь.

В отличие от коровы, телёнок доверчиво подошёл к переодетому в Аннину куртку Емеле; съев предложенный хлеб, благодарно лизнул руку. 

— Ну и рога. Бояться надо, — успел сказать Серёга, когда Емеля затягивал на них верёвочную петлю.

…И как только затянул — бычок недовольно вздёрнул головой, отступил назад, почувствовав натянутую Серёгой верёвку, запрыгал из стороны в сторону, не жалея себя, забился головой и боками в стенку хлева и перегородку, из которой задней ногой вышиб доску. …Перепуганная корова шарахалась от людей, пытаясь развернуться, рвала из стены цепь; подняв хвост, видимо, от переживаний, хлопко клала на пол жидкие лепёшки.

Емеля, поймав момент, с трудом расстегнул на шее бычка цепь. Испуганно… придушённо выдавил:

— Тащим… Давай тащим скорее…

…Бычок сначала сопротивлялся, падал на колени передних ног, крутил головой, стараясь скинуть верёвку. Но как только переступил порог двора на улицу, присмирел, пошёл пословно. Его, видимо, ошарашило. Он никогда не видел снега и, выйдя из полутёмного двора, ослеп от поразительного белого света.

Сразу за домом начинался часто гороженный штакетником, защищающий гряды от кур, забор. Первый пролёт его для удобства был снят на зиму. Вот к одному из трёх свободных столбов и привязали бычка.

Телёнок, стоящий к западу мордой, уже наворотил от страха, запачкав задние ноги; пахло свежим, тёплым навозом. Емеля, чтоб не слепило солнце, подошёл немного боком и несильно ударил…

Телёнок упал на колени передних ног — точно так же, как падал только что, когда сопротивлялся. Завалившись на бок, откинул голову назад. Серёга воткнул в шею нож почти по самую рукоять, ловко орудуя, перехватил горло.

Бычок пролежал пару секунд неподвижно, потом неожиданно дёрнулся и рывком поднялся на ноги. Замер. Так и стоял… осоловело глядя куда-то мимо людей. Из глубокой резаной раны на шее телёнка тонкой струйкой декоративного фонтана, быстро окрасив снег, лилась кровь. Снег таял от горячего, зернисто набухал.

— У него здоровья на троих! — почти крикнул Серёга.

Емеля молчал.

— Слушай, Емеля?! Это кровь! Я читал, кровь полезна. Тёплая когда. Стакан! Стакан давай! — Он помедлил немного, ища взглядом по сторонам. …Ничего не найдя, махнул рукой на застывшего столбом Емелю: — Да ну! — Подступил к телёнку и подставил под льющуюся кровь пригоршню, набрал. Выпил одну… Вторую… После третьей его начало рвать… Согнувшись в приступе, он успел отойти от телёнка несколько шагов.

…Из соседского дома, хлопнув дверью на тугой пружине, вышла моложавая женщина с полным, перегнетающим её на одну сторону, ведром.

— Какой ужас, какой ужас, — заторопилась она, увидев страшную картину.

Женщина не пошла к помойке, выплеснула содержимое ведра на снег тут же.

— Страсть какая! Страсть какая! — повторяла она, не в состоянии сдержать в себе слов; вернулась в дом, снова хлопнув дверью.

…Емеля стоял в оцепенении, словно, это из его горла, уже намочив ворот рубашки, текла… липкая кровь. Почему-то вспоминалась ему в эти секунды, всегда весёлая с внуком, бабушка Мария, которая пролежала парализованной пять лет почти без движения.

Очнулся Емеля, когда Серёга размашисто подошёл к бычку и обеими руками толкнул его в бок.

— Падай давай! Всё у тебя там хорошо сделано.

Телёнок упал, конвульсивно дёрнул задней ногой несколько раз и замер.

 

Пока Серёга оттирал снегом запачканные в крови руки и лицо, Емеля снял с рогов бычка петлю, отвязал верёвку и собрал по привычке как вожжи. …Вдруг с силой пнул по столбику.

— Вот! Тебя ещё не было — поставили! Смолина не гниёт.

— Чего?

— С сероточки. Видишь, как изукрашен!

И действительно, столбик, комлевой отвалок сосны, с четырёх сторон был изрезан «ёлочкой вниз» настолько сильно, что своей формой напоминал толстый брус или бетонную сваю. Надрезы на столбике, зарубцевавшиеся, залитые смолой, затёртые, походили теперь на большие стрелки.

— Но это только со старых сероточек долго стоят, — продолжал Емеля. — А с новых, где с кислотой гнали, — гниёт. У них внутрях всё кислотой сожжёно… Пойду что ли куртку на фуфайку обменяю?

Серёга, ничего не ответив, поднял воротник полушубка, закурил, сунул руки в карманы, чтобы нагрелись. Емеля посмотрел на него, мельком глянул на жёлто окрашенные навозом отпечатки копыт, начинающиеся от двора, и пошёл в дом. Надо было принести полотенце и ведро с горячей водой. В ведре этом мужики будут ополаскивать ножи и руки.

 

 

АНГЕЛЫ   

 

Таяло. Дорога была плохо почищена, скользкая, можно сказать, ледяная. Впереди Максим увидел большой гусеничный трактор с ножом, который шёл почти по бровке, но всё-таки захватывал дороги.

Первой реакцией было: сбавить газ и не обгонять в повороте, скользко. Но в ту же секунду включил левый поворотник, потом правый. Со встречки никто не выскочил, поэтому прошёл удачно, прямо посерёдке дороги. Стрелка спидометра перескочила 80. И никакой суеты. Всё чётко, ничего лишнего. Пора снимать жёлтый восклицательный знак с заднего стекла. Ещё бы — обогнал трактор!

Машину занесло немного влево. Он привычно выровнял её. Удивился и даже огорчился, когда увидел, что теперь машину несло вправо. Он не знал, как и когда это произошло, но это было неприятно. Хотя мысли где-то далеко, где-то рядом с восклицательным жёлтым знаком.

Теперь занесло влево намного сильнее. Он ещё раз крутанул рулём вправо. А вдруг всё выровняется, всё наладится. Впереди, метрах в двухстах, начало какой-то деревни. Виден был знак на белых ножках. Тёмно-синее название деревни в белой рамке. 

Машину несло по льду. Её почти развернуло поперёк. Она влетела в правый белый сугроб. Впереди, прямо перед глазами, стеной стоял тихий зимний лес. Последнее, что успел подумать, что он один, что никого не взял с собой. Машину обдало снегом, ударило этим снегом в стёкла. «Полетел» — скорее почувствовал, чем подумал. Из бардачка, откуда-то с потолка, казалось, из каких-то щелей посыпались бумажки, салфетки, лампочки, гайки, ещё что-то. Казалось, что машина разваливается на части.

Через доли секунды машина стукнулась о землю и встала на водительский бок.

Максим оказался теперь где-то там, внизу, около самой земли. Живой. Первым делом отстегнул ремень безопасности. Выдернул ключ зажигания.

Панель всё ещё светилась, значит, фары не выключены. Долго хлопал рукой, искал клавишу, чтоб выключить. Но не мог. Когда лежишь на боку, всё по-другому. Захотелось скорее выбраться. Быстро поднялся, не обращая внимания, что стоит на боковом стекле и можно выдавить его, попытался открыть пассажирскую дверку. Она открылась. Подтягиваясь на руках, толкая дверку головой, цепляясь ногами за что попало, похоже, опёршись о водительское сидение, выбрался наружу. Как из люка.

Вокруг был зимний тихий лес.

Машина улетела в кювет метров пять высотой. Она лежала на боку, чуть накренившись, словно в раздумье: переворачиваться окончательно на крышу или нет. Рядом лежали небольшие сломанные деревца, верхний погнутый багажник. Фары горели, но как-то тускло — видимо, габаритные стояночные огни. Внутри, в капоте, что-то капало, слегка пахло бензином. Ничего не дымилось и не горело.

Максим пальцем поправил очки (хорошо, что они не потерялись и не разбились), пригладил ладонью кудряшки своих волос и наискосок выбежал на дорогу.

Трактор был ещё далеко. Мимо проехала машина, она не знала, что здесь произошло.

Максим посмотрел вниз на свою машину. Следы к ней были только его. Значит, она улетела по воздуху. По воздуху. Метров десять. В воздухе её окончательно развернуло носом против движения, хотело поставить на крышу и хлопнуть об землю. Но не дали багажник и маленькие деревья — они смягчили удар. Помог и снег. Слава Богу. Фары машины слабо горели, как глаза собаки дворняги, которая ластится к тебе и показывает беззащитное брюхо.

Трактор всё ещё был далеко. Максим спустился снова к машине, открыл дверку и забрался внутрь до пояса. Посмотрел, посмотрел, но ничего не сделал. Вылез обратно. Испугался, что трактор проедет мимо. Выбежал на дорогу снова и стал дожидаться трактора. В короткой кожаной курточке, хотя на улице таяло, было холодно. Голова тоже мёрзла без шапки. Правда, шапку он не носил уже давно, ему нравилось, чтоб люди видели его кудряшки.

Максим чуть дрожал, худой, высокий, стоял, ссутулившись, держал руки в карманах куртки. Очки съехали на нос, но не хотелось их поправлять. Он смотрел, как увеличивается в размерах трактор.

Наконец трактор стал таким большим, что сделалось страшно. Нож его, огромный, косой, остановился прямо около ног Максима. Тракторист где-то там вверху за стеклом кабины дёрнулся в одну сторону, в другую и открыл дверку:

— Чего тебе?!

— Лежит.

— Чего лежит?

Максим почему-то думал, что тракторист знает, что произошло, и всё видел. Но тракторист не видел. Пришлось кивнуть в сторону машины:

— Машина.

Только тут тракторист заметил. Он выпрыгнул на гусеницу, потом в снег. Подошёл и посмотрел внимательно. Потом взглянул на Максима.

— Как это ты так? Сам-то как? Один был? — голос тракторист стал добрее. Максиму стало легче.

— Один, со мной ничего, пристёгнут был. Сначала в одну сторону, потом в другую… — всё прямо словно зачесалось, как захотелось рассказать. Но тракторист не стал слушать. Он уже медленно спускался к машине. На полдороге обернулся:

— Надо бы выключить, а то замкнёт, — и пошёл дальше.

Максим не сразу догадался, что тот говорит про фары. Когда догадался, побежал к трактористу. По дороге снова проехала машина и даже как будто притормозила немного.

— Деревья помогли и багажник. Теперь уже не перевалит на крышу, вон в кусты упирает, — рассуждал тракторист. Он был на вид какой-то плотный, тяжёлый, словно сбитый из пластилина. И лицо словно из пластилина слеплено: овальный катыш головы, лепестки ушей, слегка прижатые шерстяной шапкой. Две шишки надбровных дуг, вдавыши глаз. Большой нос картошкой и толстые припухшие губы. — Оттуда зацепим и на колёса поставим, а потом выволокем. Ты полезай, полезай внутрь, — открыл дверку.

Залезать не хотелось. Казалось всё-таки, что кусты не удержат, и машина перевалится на крышу.

— Троса только вот у меня нет длинного. Вот в чём дело. Надо трос искать, — сказал тракторист кому-то, но не Максиму. Так разговаривают по телефону с наушниками.

— У меня трос есть, — ответил Максим уже из машины.

Тракторист не расслышал.

В машине кое-где сосательные конфетки барбариски — Максим всегда брал их в дорогу.

— Выключай давай! — крикнул тракторист. — Слева кнопка!

И опять искать непривычно.

— Выключил?

— Выключил.

— У меня где-то трос есть, — снова сказал Максим. — Достать?

— Документы достань! Только на стекло не наступай, смотри. — Он ещё что-то пробубнил, потом ещё что-то, но было ничего не понять. 

Троса нигде не было. Наконец подал документы и вещи через дверку трактористу. Дверка захлопнулась, и было видно сквозь налипший на лобовое стекло снег, как тракторист медленно пошёл к дороге. В одной руке у него сумка с документами, в другой — с одеждой. В машине стало совсем неуютно, и Максим, снова толкая дверку головой, вылез наружу.

Напротив на дороге стояла маленькая зелёная машина и мигала правым передним поворотником (задний, видимо, не работал). Около машины двое мужиков в суконных пиджаках и валенках. Один из них сидел на корточках, валенки у него были какие-то особенно большие. Увидев Максима, он распрямился:

— Здорово, Юрий! — почти крикнул.

— Я не Юрий, — сказал Максим, ему стало неприятно.

— Так, наверно, и не Гагарин? — засмеялся мужик. — Извини, друг. Поможем.

Второй мужик стоял молча. Он очень походил на тракториста. Тоже словно из пластилина слеплен. Нос картошкой, такая же точно шапка и уши точно также этой шапкой слегка прижаты.

Максим поднялся на дорогу. Тракторист стоял рядом с сумками, словно ждал автобуса. Подошли мужики. Тот, что разговаривал, похлопал Максима по плечу:

— Извини, друг, я ведь тоже не Юрий, тоже не Гагарин, — и засмеялся. Но как-то неестественно, словно у него это нервное, закашлял.

Когда перестал смеяться, снова похлопал Максима по плечу:

— Ты, друг, беги в деревню. Второй дом справа, найди Колю Носатого. У него трос есть. Скажи, от Свояка, — он улыбнулся, и оказалось, что у него нет половины зубов.

Но Максим не двигался с места. Тот мужик, что походил на тракториста (правда, он ниже ростом), толкнул беззубого кулаком в бок и кивнул в сторону своей зелёной машины. Беззубый отмахнулся от него, взял Максима за плечи:

— Ты, друг, беги, беги к Коле. У него трос есть. Поможем.

Но он всё стоял, словно не слышал. Мужики сели в машину, она зарычала очень громко. Потом машина развернулась (причём мигал опять только передний поворотник) и уехала.

Подошёл тракторист и посмотрел прямо в лицо. Максим всё понял. Он пошёл, а потом побежал. Ему очень захотелось пробежаться, он почему-то вдруг поверил этому беззубому.

Коля жил в старом рубленом доме, низком-низком. Весь передний напуск крыши, закрывающий фасад от дождя, был без шифера и без рубероида — одни доски и щели между ними. Словно это перья у птицы.

Дорожка к дому не прочищена — едва натоптана узкая тропинка. Разваливающаяся калитка забора открыта наполовину, да так и застряла в снегу.

Дверь на веранду низенькая, открывается тяжело, со скрипом, не до конца. И всё на веранде какое-то низенькое, маленькое, невзрачное, стёкла окон тусклые, грязные.

Максим постучался в обитую одеялом дверь и вошёл в избу. Натоплено жарко, очки запотели. Свет лампочки и люди где-то справа за печкой. Максим шагнул туда, на ходу протирая линзы очков платочком.

На кухне на стене висел портрет во весь рост какого-то святого. В золочёной рамке. Под портретом, на табуретке, сидел маленький мужичок в свитере и спортивках, босиком. Он держал нога на ногу. Нос его был словно свёрнут в сторону, так иногда рисуют носы, когда не умеют рисовать. Напротив маленького мужичка, спиной к Максиму, сидел высокий мужик. Высокий, и широкий в плечах — просто великан. Он упирался локтями в стол, был в тяжёлой чёрной шубе. На макушке его головы лысина, а оставшиеся волосы длинные и седые.

Максим сразу догадался, кто из них Коля, но всё-таки спросил:

— Здравствуйте! Мне бы Николая!

Коля, видимо, не расслышал и крикнул с визгом:

— А вам кого?!

Великан медленно повернул голову в сторону Максима. Брови у великана были густые и тоже седые.

Максим повторил:

— Здравствуйте! Мне бы Николая.

— Ну, я Николай. Что надо? — казалось, что он смотрит одновременно и на Максима и в ту сторону, куда нос. Вдоль по носу полоса, чуть наискосок. Шрам. Словно когда-то нос отрубили, а потом пришили обратно.

— Я тут перевернулся на машине, мне бы трос. Меня к вам направили. — Максим поиграл ключами от машины (он даже не заметил, как они оказались в руках).

Игра ключами, видимо, не понравилась Николаю. Он сложил руки на груди:

— Нету троса.

Максим не смог ничего ответить и только убрал ключи в карман.

— Нету троса.

— Меня к вам направили, сказали, что есть. От Свояка.

Лицо Николая изменилось. Он убрал руки с груди и глянул на великана:

— Это наши люди.

— Ну, если наши, так дай. Если есть трос.

— Есть, есть, — засуетился Коля и встал. Сразу стало заметно, насколько он пьян, он едва держался на ногах. — Трос-верёвка, конечно, есть. Своим дадим.

Он подошёл к Максиму, сел ссутулившись на лавку около печи и замер.

— Ключ возьми! — кинул великан через плечо.

Коля встрепенулся, поискал что-то рукой в кармане и успокоился. Сидел и не шевелился, словно уснул. Наконец великан повернулся к Коле, с трудом достав свои ноги из-под стола, шуба его была расстёгнута.

— Ты не тяни. Если есть — дай! Видишь — человеку надо.

Коля выпрямился и даже как-то оживился.

— Трос-верёвка есть, есть. Не могу их надеть, — он едва заметно кивнул в сторону почти новых кирзовых сапог.

— Так помочь что ли?! — спросил великан.

— Помочь?!

Коля снова ничего не ответил. Сидел прямо и глядел куда-то в стену.

— Да ну его! — сказал великан. Он довольно быстро встал, подошёл к Коле и стал натягивать левый сапог. Максим взялся за правый.

Когда они обули его, великан сел на своё место и уже больше не оглядывался.

Коля сначала по печке, а потом по стенкам вышел на улицу. Максим шёл сзади.

Коля постоянно повторял, что он пьяный, но не давал помогать себе, стараясь идти сам. Около сломанной калитки он поскользнулся и упал лицом и голыми руками в снег. Максиму стало жалко его. Когда Коля приподнялся, всё лицо его оказалось в снегу, словно чем-то изуродовано. Он отёр лицо ладонью и тихо сказал:

— Вот видишь.

Когда пришли к гаражу, оказалось, что он не закрыт. Одна из небольших дверок, тоже, как и калитка, открыта наполовину и застряла в снегу. В эту открытую щель вела собачья тропинка. Коля заглянул внутрь, потом ещё раз. Сказал, словно протрезвевший:

— Нету троса. Всё я пропил, парень.

Максим не сразу понял, к чему это сказано, и всё стоял в нерешительности.

— Ты где улетел-то?

— Вот, прямо перед деревней.

— На Мостках значит. Нету, парень, троса, — Коля ещё что-то говорил, но Максим не стал его слушать, пошёл.

— Я, парень, сейчас приду туда, помогу.

Максим уже с дороги взглянул на Колю около гаража, в одном тонком свитере, в спортивках, большущих кирзовых сапогах не по размеру, и зачем-то сказал ему: спасибо!

Около трактора стояла теперь белая машина, точно такая же, как до этого зелёная, только теперь — белая. Из машины вылез шофёр. Он, немного пошатываясь, неуклюже, шагал в сторону Максима. Ему не хотелось смотреть на этого мужика. Вдруг он заметил, что из-под правой его штанины виднеется пластмассовый наконечник протеза.

Поравнявшись с Максимом, мужик схватил его за руку.

— Меня Иван зовут, а тебя?

— Максим.

Он крепко держал за руку и смотрел прямо в лицо, от этого Максиму стало неприятно и хотелось отвернуться.

— Железо — это всё ерунда, Максим. Железо — это железо. Главное, сам целый остался. Понимаешь? Я в этом месте, точно в этом месте, два раза бывал. Понимаешь? — он ещё посмотрел на Максима, но больше ничего не сказал, отвернулся и ушагал к своей машине, сел в кабину.

Трактор монотонно работал. Тракторист стоял рядом с сумками и ничего не спросил про трос, но Максим сам сказал:

— Нету. — И тут же побежал вниз к машине.

— Да у тебя, наверно, короткий?

Но Максима было не остановить. Он забрался внутрь, всё обыскал и нашёл. Красный, крепкой плотной лентой. Аккуратно свёрнутый и убранный в прозрачный пакетик.

Максим вылез из машины. На ходу скинул пакет, развернул трос. Отдал его трактористу. Тот едва глянул.

— Ну что это, — и как попало стал засовывать трос в правый карман куртки. Неожиданно замер и поглядел вдоль по дороге в сторону противоположную от деревни.

— Неужели едут, — сказал недовольно. — Словно на тот свет катались. — Трос так и не засунул до конца, он болтался из кармана красной нарядной ленточкой.

По дороге ехала та самая зелёная машина, она снова помигала правым поворотником. Сзади к машине был привязан железный трос. Он, видимо, плохо гнулся и тащился за машиной какой-то загибулиной. Все подошли посмотреть. Даже мужик из белой машины пришёл. Ржавый трос лежал на заледенелой дороге тонким уродливым червём.

— С трактора снял, велено вернуть.

— А вы сегодня работаете? — спросил мужик из белой машины.

— Работаем, работаем, Ваня.

Максим вспомнил, что мужика, и правда, зовут Иваном.

Свояк схватил трос и напрямую пошёл к машине. Трос тащился за ним по снегу. Тракторист пошёл помогать. Вдвоём они долго возились около машины, куда-то заглядывали, приседали, словно делали упражнения. У Максима заболела голова, затылок. Если до этого ему казалось, что это всё неправда, что всё это происходит не с ним, то теперь понял, что всё так и есть.

— Некак, — сказал тракторист, повернувшись к дороге. Это значит, что никак нельзя зацепить.

И в этот самый момент Свояк ухватился за кончик красной ленты:

— А это что? — и стал вытягивать трос из кармана тракториста как фокусник.

Максим засмеялся. Тракторист кивнул в его сторону:

— А это его, машинный.

— Вот этим и зацепим, а дальше мой пойдёт.

Тракторист кинул железный трос в снег и стал подниматься к дороге.

— Цепляй, — сказал через плечо.

Красная лента легко обвилась вокруг заднего колеса. Трактор с лязгом заскрёб гусеницами по льду. Трос натянулся, выскочил из снега, сначала красный, а потом рыжий. Машина встала на колёса и все громко закричали, замахали руками, стали показывать трактористу, что больше не надо. У Максима болела голова так, как ноют руки, когда заморозишь их, а потом они отходят в тепле.

Все спустились к машине. Оказалось, что разбита задняя левая фара. Сильно замято заднее левое крыло. И вообще, вся левая сторона помята. Зеркало оторвано. Но двери открываются. Когда их открыли, из машины посыпались лампочки, предохранители, открытки с храмами. Максим, не разбирая, скидал всё обратно.

Машину можно было вытащить только вперёд: в эту сторону насыпь была более-менее пологой.

Все поднялись наверх, и Максим вместе с ними. Один Свояк остался около машины, словно он сапёр, а в машине бомба. Он, насвистывая, привязывал ленту к переднему бамперу. Все устали. Вернее, Максим устал, и ему было всё равно.

Из деревни подошёл Коля Носатый. Он крикнул вдруг:

— Ты чего делаешь?! — и упал в снег бруствера. Снова лицом. Он приподнялся на руках и крикнул Свояку: — За ось цепляй! За балку! За бампер не цепляй, оторвёт!

Свояк посмотрел на Колю и засмеялся.

— Спасибо, Носатый! — Он отмотал ленту от бампера и залез под машину почти по пояс.

Над Колей никто не смеялся, все стояли сзади Максима, и никто не смеялся, словно никого и не было. Максиму снова стало жалко Колю. А тот поднялся и стал ходить по брустверу туда — обратно. Сгорбившийся. Держал то одну, то другую руку в кармане, а свободной рукой махал. Кричал почти одно и то же:

— Жёстко ездит молодёжь! Газ давят, а тормоза не знают. Газуют только. Летуны! Трактор забуксует, вытащить не сможет. Ещё всю неделю, дней десять здесь будешь жить. Новый год справлять с нами будешь. У меня можешь, — казалось, что говорит он это, почему-то не Максиму, а Свояку. Казалось, что Коле нравится кричать здесь, в лесу.

Наконец Свояк вылез из-под машины. Лицо его было красное.

— Ты, Носатый, кончай! Сам-то сколько раз летал?

— Тринадцать, а, может быть, и больше, — не задумываясь, ответил тот. Но болтать перестал.

Позже Максим вспомнил, что, как только вытащили машину, Коля махнул рукой и пошёл к деревне. Снова пошатываясь, качаясь из стороны в сторону. Похоже, он замёрз без куртки и хотел скорее домой.

А машину вытащили легко, колёс не было видно и казалось, что она плывёт по снегу. Трос отвязали быстро, Максим даже не успел этого заметить. Свояк первым делом открыл капот.

— Всё, вроде, на месте, масло по минимуму. Дружище, тебе везёт — радиатор полный, можешь заводить, — он открыл водительскую дверцу. Из машины снова посыпалось. У Максима дрожали ноги, и он не сходил с места, только достал из кармана ключи от машины и поиграл ими. Тогда тот мужик, что походил на тракториста, вдруг сказал (и Максима удивило, что он говорит), сказал басом:

— Давай сам, Свая!

Свояк радостно схватил ключи, сел на водительское сидение, что-то дёрнул, что-то нажал, включил зажигание — и машина заработала.

— Как часики! — засмеялся Свояк. — Ты давай садись, езжай потихоньку, а мы за тобой, как джипы сопровождения! — Он вылез из машины. — Только ничего не включай, без фар едь, а то замкнёт ещё! Ничего не включай! Давай, давай, а то нам некогда!

Они усадили Максима внутрь, а ему казалось, затолкали насильно, захлопнули дверку. Все расселись по машинам. Из трубы трактора пошёл чёрный дым, видимо, тракторист дал слишком много газу. Максим включил первую скорость и тронулся. Как только он увидел перед собой белую ледяную дорогу, сразу вспомнил, как занесло: влево, потом вправо, потом снова влево и окончательно развернуло и кинуло в кювет. Он вспомнил, как при каждом заносе с боков машины и впереди её поднимались белые облака снега. Видимо, того снега, что лежит сверху на ледяной корке. Максим хотел знать, едут за ним мужики или нет, он хотел отблагодарить их. Но не мог посмотреть: левое зеркало сломано вовсе, правое свёрнуто в сторону, а на заднем стекле накидан снег. Он не знал, едут за ним или нет, но останавливаться не хотелось. Впереди была только белая дорога, да иногда, кажущиеся большими, круглые, словно удивлённые, фары встречных машин.

 

 

ПАСХА В ДЕРЕВНЕ  

 

Первый полноценный год — и последний — как говорила жена, Виктор жил в деревне родителей. Всю зиму. Снегу наметало по колено, с озера по ночам приходили волки, которых он никогда не видел, но так говорили, а уличный фонарь перед магазином погасили в январе, так как кончился лимит на электричество. И никакой работы, никакой… Вся его работа заключалась в том, чтобы почистить снег, принести воды и дров, да протопить печь. Ещё он прорывал дорогу к храму, обметал веником крыльцо. Хотя храм не работал, священник из-за удалённости деревни не бывал всю зиму. И в тёплые дни ходили молиться только три старушки, он, да иногда жена с детьми. Очень холодно было стоять без шапки. И он завидовал старушкам, что у них тёплые пуховые платки. Но когда оборачивался и видел синие дрожащие губы, то пугался за них и начинал читать молитвы быстрей.

Особенно сильно замёрзли во время чтения канона Андрея Критского целиком: «Душе моя, душе моя, востани, что спиши? Конец приближается».

Виктор едва защёлкнул замок на дверях и вместо того, чтобы пойти домой, вбежал на высокую деревенскую гору, чтобы как-то согреться. С горы видел, как последняя из старушек вошла в свой дом. Утром он узнавал в магазине, приходили ли они за хлебом, не заболели ли. И когда узнал, что приходили, успокоился.

А всё началось с доски. Они проездом заехали к тётке в деревню. Летним солнечным днём на новой машине. Чтобы переждать самую жару и немного отдохнуть. У тётки он уже не был лет двадцать и сам бы дом, конечно, не нашёл. Но мужики, курившие около магазина, подсказали примету — колодец-журавель, который высоко, может быть, выше дома, поднимался над забором и глядел на всё и всяк. Поэтому Виктор лихо подъехал к калитке и, не задумываясь, представился и обнял вышедшую навстречу высокую старуху, чем-то похожую на медведицу. Она была в платье из толстой ткани, плохо сидящем на ней, рейтузах, кофте и платке. Рядом с ней стоял её муж дядя Веня. Чуть меньше её ростом. С наполовину лысой яйцевидной головой, в белой майке и спортивках, на которых налипли сухие травинки и мелкие веточки. Дядя Веня, когда говорил что-нибудь, через слово повторял «ёлки!», «дак ёлки!» Как оказалось позже, из-за присутствия городских и особенно детей, он заменял этим словом матюги.

— А мы только с ягод, — сказала тётя Ирина, перекрикивая общий шум. — Ещё переодеться не успели. Давайте в дом!

Маленькая коротколапая собака, лаявшая до этого в своей конуре, осмелев от громкого хозяйского голоса, выскочила и залаяла с удвоенной силой.

— Да она не кусается, ёлки, — дядя Веня встал перед собачкой, и она лаяла теперь за его спиной, иногда высовываясь из-за ног.

Казалось, что дом ожил. Заскрипели ступени и половицы, захлопали двери, засмеялись, заразговаривали дети. Им дали молока с ягодами. Дядя Веня оказался лучшей в мире нянюшкой.

А Виктор с женой пошли смотреть дом и всё старинное. Жена последнее время ходила по музеям, старым избам, цеплялась за старинное, как за якорь, который не даст утащить их семью в общем потоке неизвестно куда.

«Ух! Ах!», «А это что?», «Как здорово!».

На повети лежало старое пыльное сено, и всё вокруг было пыльно. Пахло каким-то вековым духом. Висели домотканые половики, спутанная рыболовная сеть. Стояли вилы с длиннющей ручкой, грабли с деревянными зубьями, косы, какие-то бочки и ушаты.

Жена, подобрав подол платья, проходила между пыльными вещами, рассматривала всё внимательно. И время тянулось. Виктор устал, целый день сегодня за рулём. Он уже хотел пойти к своим девочкам, тоже попить молока с ягодами, как вдруг заметил на тёмной доске, лежащей на большой бочке без верхнего обруча, остатки краски полудужьем: — «Икона!» Показалось ему, что сказал это вслух. Он оглянулся: жена щупала половичок, тётка скучала.

Виктор нагнулся над доской, чтобы удостовериться: в слепом свете, который шёл через щели и маленькие оконца где-то под потолком, можно было и ошибиться. Последнее время, часто вместе с женой бывая в музеях, он видел много старинных икон. Несомненно, это была она.

— Тётя Ирина, откуда это у вас? — выдохнул он.

— Чего? — левая бровь у тётки чуть вздёрнута, словно она удивляется. На самом деле, это последствие какой-то болезни.

— Вот эта доска, — сказал, хотел взять в руки, но не стал.

— Крышка! — весело сказала тётка.

— Какая крышка?

— Ну, крышка! Обычная крышка, капусту закрывать, — видимо, тётка устала, что гости долго молчат, а ей хотелось поговорить, и она, пользуясь случаем, говорила все слова с напором, заменяя количество качеством. 

— А откуда?

— Крышка! Всегда закрывали. И мама закрывала.

Больше он ничего не добился. После того, как пообедали, пошли смотреть фамильный дом Виктора. Теперь в нём никто не живёт. Тётка с дядькой кое-как за ним присматривают. Но самое главное, что он стоит в центре. Об этом несколько раз сказали и тётя, и дядя. Было смешно слышать об этом «центре», словно деревня — огромный город, хотя, на самом деле, она всего километр в длину. Но позже Виктор оценил, что это значит. В центре деревни дорогу зимой чистят лучше. А если ещё не прочистили, то натоптана вполне сносная тропинка. В центре горит фонарь. Недалеко до магазина, медпункта, почты.

Но тогда, когда они пришли смотреть дом, он стоял в центре высокой травы, словно в гнезде огромной птицы. Внутрь не пошли. Дядя Веня долго рассказывал, что надо подремонтировать, и всё время повторял, отмахиваясь от слепней: «Ёлки, ёлки». А Виктор думал об иконе. Перед самым отъездом, когда прощались, спросил:

— Тётя Ирина, а подарите мне ту доску?

— Крышку-то? — спросила она и на несколько секунд задумалась, словно соображая, где доска может пригодиться в хозяйстве. Может, дыру какую забить. Но в последний момент показалось, что она знает, что это икона. — А забирай!

Весь оставшийся день и ночь Виктор радовался, вспоминал, что сзади в машине лежит икона, завернутая в газету. Тётка в газеты не оборачивала, это он сам. В небольшом городке остановились у магазина, и Виктор увидел на столе рекламную газету. Взял сразу три.

А потом в суматохе города началась реставрация иконы. Как-то само собой стали чаще ходить в церковь: то с батюшкой надо посоветоваться, то найти знающего прихожанина. В мастерских долго не могли определить, кто изображён на иконе. Сначала думали, что какой-то местный святой. Но вскоре по знакам догадались, что Спаситель. Один из художников взялся отреставрировать. Все три месяца, что шла работа по восстановлению письма, Виктор был счастлив как-то по-особенному. Ему казалось, что это его благодарность Богу за жену и детей. Он женился поздно, в тридцать семь. До этого всю жизнь отходил на подводной лодке (было не до семьи), и уже думал, что останется холостяком. Но тут появилась Леночка. В кругу друзей, в мыслях, он всегда называл её женой. Ему казалось, что это слово: «жена» — какое-то особенное, красивое, недостижимое. Потом родились две девочки, две дочки-погодки: Маша и Даша. Он и не думал, что это произойдёт, но они родились. На свадьбе бабка так и сказала, ткнув пальцем ему в грудь: «Это тебе Бог дал».

Когда Виктор получил отреставрированную икону, его сначала передёрнуло. Спаситель был нарисован заново, масляными красками и как-то неестественно. Но он отбросил первое впечатление. А со временем присмотрелся и привык. Спаситель смотрел уверенно и по-доброму, а в руках держал чётки.

Икону поставили на самое видное место, на пианино, купленное для девочек. Вскоре рядышком появились ещё иконы, и ещё. А весной Виктор повенчался с женой. Без гостей и шума. И как-то естественно. Поэтому отвозить Спасителя в деревню поехали с новым чувством, в каком-то новом статусе.

Староста храма, сухонькая старушка, которая сильно прибаливала в тот месяц, сходу вручила Виктору ключи от церкви. И тут же при нём испросила на это благословение у священника.

— Лена, без меня меня обрили. На лето старостой церкви сделали, — сказал он жене. До сих пор помнит свою растерянность и недоумение, которое испытывал тогда.

Лена неожиданно обрадовалась:

— Это хорошо! Будем храм восстанавливать!

И эти слова тоже запомнились. Потом, когда было трудно, Виктор часто вспоминал их, подбадривая себя: «Это хорошо! Будем храм восстанавливать!».

На приходской сход, посмотреть на нового старосту, собралось очень много людей. Виктор не мог поднять на них глаза, а они все проголосовали за его кандидатуру.

Стали потихоньку кое-где подлатывать, подкрашивать. Много времени уходило на ремонт своего дома, и восстановление продвигалось медленно. Виктор, конечно, сделал большую ошибку, что положил привезённую икону Спасителя на отдельный аналой, словно великую ценность.

— Я такую освящать не буду! — сказал батюшка при первом своём приезде. — Не буду, и девайте куда хотите.

В руках у Спасителя чётки, а на пальцах перстни — такого быть не может. У Спасителя никогда не было украшательства. Всего скорее, это какой-то святой князь, но, реставрируя, из него сделали Спасителя.

Икону с неправильным изображением Христа удалось пристроить в соседнюю деревню в небольшой музей при библиотеке.

— Новая интерпретация. Давно нужны современные святые! — сказала библиотекарша, маленькая, плотненькая женщина, и унесла куда-то икону. — А у нас колокол от вашей церкви есть, — добавила она, вернувшись. — История такова: в тридцатые годы велено было колокола снять и отвезти на станцию на переплавку. Когда везли, один из мужиков и сказал: «А давайте скинем самый маленький, и никто не заметит?». Взяли и скинули. У них никто ничего не спросил. А на обратном пути забрали. Объявился он в семидесятых. Его повесили на воротах гаража и сзывали людей на собрание. А потом передали в музей, мы его в храм отдадим, вернём хозяевам. Вы нам икону, мы вам колокол, — и она засмеялась.

Колокол Виктору понравился. Пережил революцию, перестройку. Хоть и маленький, а сантиметров сорок в высоту будет, и весит, наверно, не меньше двадцати килограмм. Хотелось бы услышать, как он звонит. Но это всё мечты. От колокольни сохранился только один фундамент.

Решение остаться на зиму в деревне пришло неожиданно. Их сосед Алёша Коровин по прозвищу Кузьма привёз на тракторе полную телегу сухих колотых дров.

— Если зимовать будете, нужны сухие дрова! — крикнул он из кабины работающего трактора. — А я вам, как батюшке с матушкой и по-соседски, со скидкой продам!

— Мы не батюшка с матушкой! — тоже перекрикивая трактор, ответил Виктор. Он стоял около калитки, опёршись о лопату, и уже давно не копался в огороде, а просто стоял. Жена собирала малину, а девочки играли во что-то своё.

— Ну, всё равно, восстанавливаете храм — значит, со скидкой!

Виктор подумал, что девочки уже привыкли к соседскому трактору, но если бы был мальчик, ему бы всегда было интересно.

— Так чего? — крикнул Кузьма как-то вызывающе-обиженно.

Виктор посмотрел на жену. Та улыбнулась ему, и он махнул рукой:

— Вываливай!

 И всё как-то сразу оживилось, ускорилось. Укладывали дрова, заказывали ещё. Утепляли дом. Каждый день приходил помогать дядя Веня и повторял: «Ёлки, ёлки». Все его и за глаза и в глаза стали звать: дядя Веня Ёлкин. Это звучало как-то радостно, как дядя Стёпа Милиционер.

Первые три месяца жить в деревне по-новому, как местные, было хорошо. Радостно было топить в приморозки печь и смотреть на огонь. Однажды младшая, Машенька, сказала:

— Агоньарит!

После этого долго ещё было достаточно сказать друг другу эти чудесные слова: «Агоньарит!», поймать радостный взгляд жены — и уже целый день хорошее настроение.

Вскоре местные привыкли к ним. Они перестали быть какими-то значительными людьми. И даже стали выглядеть мельче остальных, так как ничего не понимали в деревенской жизни. Наступили короткие декабрьские дни и длинные ночи. Виктор довольно легко справлялся с этим. Перед отъездом в деревню он работал охранником в общежитии института и научился преодолевать время. Он так это и называл: преодолевать время. Жене было сложнее. Почти каждое утро она просыпалась в плохом настроении: «Опять мороз», «Опять снегу намело», или «Снова тает». Это значило, что весь день будет сложно. Непонятно, чем она жила тогда, а Виктор жил будущим летом, когда продолжится восстановление. Он хотел со временем построить колокольню, повесить тот колокол и позвонить. С колокольни ему будет видно, как на звон собираются прихожане. Вот торопится молодая женщина. А вот и старушка с палочкой, тоже торопится, но боится упасть и широко расставляет ноги. Несколько ребят запрокинули головы и смотрят на него, а он звонит. Эту мечту, которой он жил, оборвала жена. Она не выдержала в Новый год.

Дети уже спали. Виктор с женой сидели за столом просто так, пили чай. Под тусклой лампочкой. Жена уже несколько раз просила сменить лампочку, и он менял, но лампочка перегорала. Надо было менять проводку, а это придётся делать летом. Жена читала какой-то детектив, она сдружилась с библиотекаршей из соседней деревни, и та присылает ей книги с хлебной машиной. И вот читает и читает, а Виктор сидит рядом, потому что Лена боится одна. Мелко тикают часы, словно дрожат. Иногда мигает свет — тоже вздрагивает. Самое плохое, что нет действующего храма, постоянных служб. Это страшно. Лена в овчинном безрукавном полушубке, который подарил дядя Веня, и в валенках. Виктор тоже в валенках, в толстом шерстяном свитере и спортивках с начёсом. Он старается смотреть на сгорбившуюся над книгой жену, но слегка подрёмывает, и жена то пропадает в его глазах, то снова появляется. В это время и пришёл сосед Кузьма. Он даже испугал Виктора. Дверь открыл без стука:

— А я вижу, сидите! Пришёл поздравить с Новым годом! — Кузьма шатался. В одной руке у него бутылка водки, а в другой — большая коробка конфет. Сам в пиджаке, в ботиночках, чисто выбрит. Именно это больше всего поразило Виктора, он невольно посмотрел на свои валенки с заплатами. Стало неприятно. Лена, видимо, тоже почувствовала это. Она вдруг вскочила и сорвала на Кузьме всю свою злость, тоску и безысходность. Называла его постоянно Алексей Владимирович. А тот стоял и не понимал, что происходит. С лица его не сходила улыбка. Наконец он догадался, что ему совсем не рады, и тихо, только повторяя: «Извините, извините, извините», ушёл.

Лена долго плакала после этого, и Виктор не мог её утешить. Она вскрикивала иногда так сильно, что проснулись девочки. И младшая тоже заплакала, а старшая смотрела строго-строго и испуганно, словно случилось непоправимое горе. И это всё: плачущая жена, дети, в рейтузах и тёплых спальных платьицах, сшитых тётей Ириной, тусклый свет, невозможность ничего изменить — сильно подействовало на Виктора.

На следующий день пошли мириться с соседом. Пили ту самую водку, закусывали конфетами. Сосед был всё ещё в пиджаке, он, наверно, так и спал в нём. В кухне было не прибрано и грязно, на крючке около печки висела старая роба, под ней лежали вповалку кирзовые сапоги и валенки. Из ведра под умывальником пахло. Во рту русской печи стояла переполненная пепельница, несколько окурков выпали из неё. Но особенно примирил Виктора с соседом оторванный в углу прямо с мясом, с наклеенными для тепла газетами, кусок обоев. Виднелись два бревна, в щель одного из них воткнута алюминиевая ложка.

Жена снова то и дело плакала. Вместе с ней плакал сосед. Больше, видимо, от радости, что к нему пришли. Дети были с дядей Ёлкиным, который, как оказалось, тоже плакал. Он сильно заболел, и его клали надолго в областную больницу. Вместе с ним к родственникам ехала и тётя Ирина. Это больше всего удивило Виктора: он думал, что она не сможет без деревни. Но она только говорила: «Куда он там без меня? Куда он?» — и не плакала.

С этой страшной новогодней ночи и тяжёлого дня решено было уехать обратно в город. Виктора без проблем возьмут в охранники, Лена снова сможет преподавать музыку. Она привезла с собой в деревню электрическое пианино. Но здесь перебои с энергией, да и кому она нужна с электрическим пианино в деревне? Уехать решили в начале лета, сорваться прямо в середине зимы было как-то нечестно. Они хотели довести церковь до лета и передать её в надёжные руки. Да и самим себе или кому-то доказать, что они могут. Весомым аргументом против бегства из деревни было то, что Виктор сдал квартиру друзьям. Вариант — попросить их или потревожить — даже не рассматривался.

Тётя Ирина предложила им переехать в её дом, и они согласились. Весь январь ушёл на весёлый переезд на санках. Ещё долго девочки вместе с Виктором ходили «на холодный дом» что-нибудь привезти. Всего больше девочкам нравилось ехать на шубе дяди Ёлкина, уложенной в сани. Приехав, долго ходили по выстывшей избе, ища, что бы ещё перевезти. Но ничего не находили, ни под кроватью, ни в шкафу. Даже ни одной картинки на стенах уже не было. Тогда старшая раз десятый говорила: «Нет, ничего нет», — разводила руками, и они ехали домой. А дома горячий чай и оладушки, которые напекла Лена. Она вкуснее стала готовить, заметно похорошела, чаще стала говорить о городе, как о чём-то реальном. Было понятно, что она ждёт дня, когда уедут. Бессознательно и Виктор стал жить этим.

В тёплой избе с кошкой и собакой всем было легче. Девочки стали больше играть, а то до этого Лена говорила всё время, что они не развиваются, они тупеют.

На масленицу ездили в соседнее село в гости к библиотекарше. Около клуба состоялись настоящие гуляния, с блинами, с песнями, танцами и играми. Торговали шашлыками, горячим чаем. День выдался солнечный, многие ходили в расстёгнутых куртках, и ощутимо чувствовалось наступление весны, а затем лета.

Виктор легко поднял двухпудовую гирю сорок четыре раза — раньше он был чемпионом города по гиревому двоеборью. Ему дали за рекорд пять блинов. Дочери полезли на руки, и он поднял и их. Чуть выпившая библиотекарша запрыгала от восторга и захлопала в ладоши. Она была в серой распахнутой шубе. Развязанный пояс висел одним концом до самой земли, от этого библиотекарша походила на какого-то зверька, прыгающего на задних лапах.

К своему ужасу, во время масленицы и потом за столом Виктор заметил много недочётов и минусов в жене. Он сравнивал её с библиотекаршей, с подругой библиотекарши Людой, высокой, стройной женщиной. Люде нельзя было говорить, что она худая — она всю жизнь боролась со своим весом и мечтала поправиться.

Виктору было противно, то ли оттого, что он сравнивает, то ли от самогона, который пил вместе с мужиками. На гулянье его заметили мужики, подошли и предложили выпить. Он побоялся обидеть отказом. После первой его стали расспрашивать о церкви, о священниках. И он отвечал, хотя сам знал мало.

Ночевали у библиотекарши. Девочки быстро уснули, и он прилёг рядом. Женщины на кухне ещё долго сидели и смеялись. Но Виктор не хотел туда идти, потому что там были Лена и Люда.

Хорошо, что вслед за этим наступил Великий пост. Для Виктора было важно не то, что есть какие-то ограничения, а то, что в конце поста Пасха. Он стал больше молиться и серьёзнее готовиться к каждому воскресенью. По воскресеньям обязательно читал что-нибудь в церкви. Он решил читать, даже если будет приходить один. Но такого не бывало. Всегда случалось какое-нибудь чудо. Один раз приходили двое мужчин, приехавшие издалека, чтобы помянуть брата. Им надо было обязательно поставить свечку, и они не знали, куда поставить. В середине поста в храм заявилась целая компания — посмотреть. Муж с женой и семеро детей. Все в хорошей городской одежде. Это было очень непривычно. Мужчина и старший сын в чёрных очках. Всё семейство долго ходило по храму, ставило свечки, а перед уходом мужчина положил на стол тысячу рублей.

Но всего больше Виктору запомнился продавец из палатки, расположившейся на выходной около магазина. Он молча вошёл и так молча и стоял с шапкой, прижатой к груди двумя руками. Смотрел на Царские врата и всё стоял. Пока Виктор читал, пока собирался. Надо было уже идти, а он всё стоял и стоял. И Виктор думал, как тот не боится, что разложенные вещи могут унести.

Во время поста думалось, что жена живёт какой-то другой, отдельной жизнью: он молится, ходит в храм, а она готовит, убирает, играет с детьми. Но оказалось всё не так. Однажды Лена сказала с улыбкой: «Как же я давно не исповедовалась, а так хочется». И Виктор заметил, что жена стала проще, естественнее. Они не причащались с самого декабря, очень долго, так как его машина с низкой посадкой просто не могла выехать из деревни. Лишний снег с дороги уже сошёл, а Виктор даже не подумал о Причастии. На Вербное Воскресенье приехал священник и отслужил службу. Худенький, старенький отец Олег. Неожиданно для Виктора народу набралось много, и ему пришлось помогать в алтаре. Кроме старушек в храме появились молодые женщины в беретах, трое мужчин, дети. Кто-то приехал из других деревень.

Незадолго до причастия Виктора буквально затрясло от переживаний. Он едва стоял на ногах, кадило в его руках раскачалось и слегка позвенивало.

Отец Олег подошёл к нему и стал что-то говорить. Виктору казалось, что тот ругает за кадило, что оно трясётся, а его надо держать спокойно. Взглядывал отец Олег исподлобья. Глаза были яркие-яркие, и казалось, что он боится ослепить этими глазами. Наконец Виктор понял, что священник спрашивает его о чём-то:

— Венчались? Первым браком?

И стал односложно отвечать на вопросы. Наконец, отец Олег спросил: хочет ли он стать священником? И тут же добавил:

— Ты подумай, я не тороплю.

Лене Виктор про предложение священника ничего не сказал. Думал всю Страстную, но так и не знал, что ответить.

 

«Думай — не думай, а надо идти в храм», — Виктор посмотрел на часы: без двадцати двенадцать. Он сидел на кухне, на коленях его пригрелась кошка и мурлыкала. Лена ушла укладывать дочек, но, наверно, прилегла с ними и уснула. Он ждал её, но так и не дождался. Осторожно приподняв кошку, встал, но она всё-таки воткнула ему в ногу коготь повыше колена. Печка тёплая, на ней сушатся маленькие ботиночки и валенки Виктора. Лена сегодня выскочила в них, когда приехал отец Олег освящать куличи, и они намокли. Отец Олег ничего не спросил про решение, но сказал, что приедет на Светлой седмице в гости.

Виктор ещё немного повозился у входа, но Лена так и не пришла. Он включил фонарик на мобильном и вышел. На улице темень страшная. Снег уже растаял, и ничего не видно. Приморозило, земля слегка твёрдая, на лужах ледок. Далеко слышно шаги, шум ручья. Воздух холодный, но какой-то весенне-холодный, освежающий. В двух домах горят ночники, ещё в одном мерцает телевизор. По запаху слышно, что в магазине топится печь — это дядя Илья топит, старик, чтоб утром тепло было. Замок на храме замёрз, заиндевел и не открывается. Пришлось долго жечь спички, одну за другой, чтобы открыть. В храме хорошо. На скамейке стоят кулич и пасха, это Ленины, не удалось унести сразу.

Он почитал пасхальные молитвы, посидел на лавочке, взял кулич в одну руку, пасху в другую, и пошёл обратно. Без фонарика совсем темно. Посередине пути его вдруг окружили собаки. Они бегали вокруг, прыгали, задевали его и, казалось, хотели схватить пасху. Он знал, что одна из них — большая овчарка, которая днём сидит на цепи, а на ночь её отпускают.

Виктор повыше поднял кулич и пасху, шёл осторожно, чтоб не поскользнуться на ледяном.

Около дома на крыльце горел фонарь. Он казался очень ярким в темноте, хотя освещал только часть стены, доски, кинутые на грязное место, да представляющиеся чем-то страшным кусты смородины. Лена вышла навстречу, кутаясь в белую шаль, и взяла кулич. Она хотела рассказать мужу, что у них будет ребёнок, и она думает, что мальчик. Она таилась весь пост, и вот решила сказать. Он долго раздевался, копошился в прихожей. Руки и ноги у Виктора занемели, и только теперь он почувствовал, как замёрз.

— Чай уже готов, — Лена отрезала от кулича два кусочка.

Он посмотрел на неё и увидел, какая она красивая с распускающейся, на скорую руку завитой косой, с выбившимися прядями волос, и не удержался, сказал:

— Я тебя люблю!