Александр БАЛТИН. МИСТИЧЕСКИЙ "СУД" МИХАИЛА АНИЩЕНКО. О мистерии-триптихе "Суд Синедриона"

Автор: Александр БАЛТИН | Рубрика: КРИТИКА | Просмотров: 82 | Дата: 2018-06-09 | Комментариев: 3

 

Александр БАЛТИН

МИСТИЧЕСКИЙ "СУД" МИХАИЛА АНИЩЕНКО

О мистерии-триптихе "Суд Синедриона"

 

Михаил Анищенко, считая своим учителем Юрия Кузнецова, избрав его любимым своим современным поэтом, ничуть не был зависим от него ни интонационно, ни стилистически, ни сущностно; однако, думается "Суд Синедриона" Анищенко – эта грандиозная, полыхающая красками смыслов и метафор поэма, – вызвана к жизни и огромным даром поэта, и... тем, что последними творениями Кузнецова были именно мистические поэмы на евангельские темы...

(Не есть ли всё подлинное поэтическое творчество – подспудно живущее в каждой поэтической психике желание комментировать Евангелие, дающее образцовые стихи, пускай и без рифм?)

У Михаила Анищенко много поэтических козырей, неубиваемых карт: роскошь его метафор порою ослепляет, неожиданность эпитетов представляет определяемый предмет со стороны, о какой читатель и не подумал бы, но главное, что поражает в сочинениях Анищенко – свобода дыхания: долгого, пронизанного сиянием высокого летнего воздуха; дыхания, льющего строку к строке так, что неизвестно, что испытываешь сильнее: потрясение? заворожённость? может быть, ощущение счастья?

Итак мистическая поэма-триптих "Суд Синедриона"(сакральное число три не могло не прозвучать под поэтическим сводом).

Уже с первого катрена раскрываются все великие возможности поэта:

Снова ночь на земле – непомерна и неодолима.

Моисеев закон – твёрже сердца и крепче казны.

Ночь входила в жилища уснувшего Ершалаима,

И незримый огонь оплавлял перелётные сны.

 

И не стандартное определение ночи, и мощное – в меру самого закона – определение оного, и огонь, что оплавляет, как свечи, "перелётные сны".

Далее панорама разворачивается шире, мощнее, страшнее, глубже: ибо поэт, рискуя собою (если вспомнить предупреждение Ницше), дерзает заглядывать не просто в бездну: в бездну бездн:

А в ночи, во дворце, во владениях Анны-Ганана,

Медным холодом глаз обрастал, словно инеем, дом;

И в мерцанье свечей, поднимался стеною тумана,

Неподвластный душе настороженный Синедрион.

 

Стихи не подвластны логике – той, земной, в пределах которой происходят наши жизни, они подвластны одновременно и логике любви (как сказал другой поэт: "На логику вещей ссылаясь, Не знаешь о другой, увы – В какой, сознаньем растворяясь, Узнал бы логику любви"), и – в случае Анищенко – логике откровения... Ибо: "Медным холодом глаз обрастал, словно инеем, дом..." – это не из реальности: из запредельности, из области озарения, когда поэт и сам не объяснит, откуда, по каким каналам, или небесным дугам спущена строка; но сияет она, и нарушение логики земной кажется невыносимой точностью (подобно тому, как возможна "невыносимая лёгкость бытия").

Туман... старцы Синедриона вырисовываются в панораме, и Суд зреет, копится, готов обрушиться свинцовым шаром на того, кто пришёл менять мир.

В темноте, во дворце, во владениях Анны-Ганана,

Где высокая служба по датам заветным текла,

Было много надежд и заветов, и лжи, и дурмана,

Только чистого воздуха – было не больше глотка.

 

Ибо чистый воздух – за Иисусом, ибо правда всегда рядится в простые одежды – если не в лохмотья.

Михаил Анищенко делает невозможное: он зажигает фонарик чуда в каждой строфе, если не строке, и сумма их, соединённая ликованием огромного таланта, уходит в непредставимую, как собственно не представляет современный человек тогдашних событий, вечность.

Она седая, – эта вечность, а холодная, или нет – неведомо никому.

И с небесной тоской, и со злостью упавшего грифа,

В драгоценных одеждах, в сиянье подземных камней,

Из тумана и тьмы проступал, словно айсберг, Каифа,

Охранитель и царь золотых иудейских корней.

 

Ибо мыслимое золотом оказывается на деле тленом, и не зря речено про "гробы повапленные"; а вроде бы не уместный в данном контексте "айсберг" совершенно естественно ложится в строку.

И стоял Иисус в серебристой накидке тумана,

И горели всю ночь за спиной Иисуса мосты;

И молчанье его было Богу открыто, как рана,

Но Каифа не мог запустить в эту рану персты.

 

Метафизика и мистика, история и фантазия пересекаются, ткут причудливо роскошь поэмы: Каифа не может обрести подлинной веры, ибо вектор жизни его ложен; первосвященник иудейский не может вложить пальцы в рану Иисусова молчания, как вложит потом Фома персты в просветлённую плоть Иисуса.

Как горит это молчание, открытое Богу, как рана! как страшно и дико врезается, врывается образ в сознание читающего!

Шире и шире охватывает материал Анищенко – или обрушивается мощью дара своего на оный, самый грандиозный в истории человечества материал.

Глубже и глубже разворачивается бездна, и слои её, данные стихом совершенным и мелодичным, глубоким и... безмолвным (будто не словами поэма писана, а не определёнными ещё кодами), проступают с торжественной постепенностью; вороха обвинений, столь характерных для иудейского микрокосма, сыплются на святую голову Иисуса...

Быть может и сама поэма – святая?

Но так не определяют поэтический текст.

В любом случае, созерцая чтением сие значительное полотно, мы понимаем, насколько высокой может быть современная поэзия – и насколько не прав мир, отказывающийся от неё.

...А Суд длится и длится – не правый и не правильный, чужой свету и самой корневой сущности жизни; суд длится триумфом торгашей и бездарей, сладкоречивых пустобрёхов и просто подлецов...