Юрий МАНАКОВ. ОБРОНИЛА СИНИЦА ПЕРО ИЗ ГНЕЗДА. Роман

Автор: Юрий МАНАКОВ | Рубрика: ПРОЗА | Просмотров: 341 | Дата: 2018-05-16 | Комментариев: 3

 

Юрий МАНАКОВ

 ОБРОНИЛА СИНИЦА ПЕРО ИЗ ГНЕЗДА

 Роман

 

 Часть первая

 

 1.

 Каких-то пару недель минуло с того дня, когда старый закадычный друган и собутыльник Васька Ширяев, он же неумолимый для недобитого вражьего отребья начальник уездного Таловского ОГПУ, сделал своей правой рукой Никифора Грушакова, больше известного среди местных бергалов как Кишка Курощуп, из-за неодолимой с детства привычки поймать зазевавшуюся курицу и ощупать гузку – авось да выкинет тёплое парное яичко. Именно его, Кишку, как принародно с ревкомовского крыльца зычно объявил Василий Митрофанович Ширяев: «Я назначаю уполномоченным по изъятию у мракобесов церковных ценностей. Посколь-де, милаи, ваше времечко всё выпукнулось. Будем теперя Рассею проветрять от попов и присных».

 Весело и задорно хохотали они тогда, поскрипывая новенькими, не притёршимися ремнями портупей на духмяных овчинных полушубках. Звонче же всех заливалась румяная тридцатилетняя бабёнка в утеплённой кожанке, Аграфена Павловна Шерстобитова, с присохшим намертво прозвищем Фенька-Стрелок. Эту кличку она носила едва ли не сызмальства, ещё с царского режима. А прикипела она к ней страшной кровью.

 Дом их, ладно срубленный века полтора назад, стоял на высоком бережку говорливой Луговатки у поскотины, ближе к тёмно-зелёному пихтачу. Было Феньке пятнадцать годков от роду, но упругие грудки уже зазывно напрягали тесёмки сарафана, да и сама деваха слыла озорницей. Старшие братья не раз и не два ломали бока и выворачивали лапы на топтогоне шибко вольным плясунам, что якобы ненароком пробовали проверить на ощупь упругость выпирающих аппетитных холмиков их шаловливой сестрёнки. Сластолюбивых парней отваживали, Феньку в шею гнали домой, да вот уж год как братья сгинули в пекле мировой войны где-то под Перемышлем, то ли в плену у немцев, то ли убиты и засыпаны землёй на дне воронки на поле боя.

 

 Серенький, в полоску, тощий котёнок в закутке рядом с печью играл с клубком, ещё утром оброненным торопящейся на базар тёткой Степанидой. До скрипящей широкой деревянной кровати ему и дела не было. Пружины скрипели размеренно и поэтому не пугали, а что до протяжных девичьих стонов, доносящихся сверху, из перин, так Тишка к ним уже привык: не впервой ведь, лишь бы потом, когда стоны стихнут, не зазеваться и не попасть под босые волосатые ноги с грязными ногтями, которые всегда неожиданно и страшно обрушивались с постели на пол. В открытое настежь окошко текли пряные запахи сена с августовских, выкошенных лугов, в избе было прохладно, дверь второпях так и не прикрыли, и легкий сквознячок гулял по дому. На стене над кроватью была распята медвежья шкура, пастью к раскрытому окну. На бурой шкуре поблескивала воронёным стволом, с переливающейся полировкой на цевье и прикладе, новенькая берданка. С проданных на базаре в Талове медвежатины, жира и желчи денег хватило Павлу Никитичу Шерстобитову, отцу Феньки, аккурат на это вот ружьецо. Последний Фенькин стон был продолжительным, глубоким и сытным. Косматая потная голова очередного ухажёра Мишки Дергача в сладком изнеможении уткнулась в подушку рядом. Опамятавшая Фенька томно обвела взглядом избу. И тут-то её и ошпарило. В дверях стоял отец, грузно прислонясь к косяку, и вцепившись от растерянности в густую, с проседью, бороду узловатой пятернёй правой, тяжёлой руки.

 – Тятька, ты откуль так рано? А на заимке кто ж скотину стережёт? – первое, что вырвалось у неприкрытой даже простынкой Феньки.

 – Васятка-работник, аль забыла? Полёживай покуль, а я мигом за вожжами, – Павел Никитич круто развернулся и исчез в сумерках сеней. Тем временем Мишки уже и след простыл, он без порток, с одёжкой под мышкой, щучкой нырнул в растворённое окно, смачно приземлился, оцарапав о колючие стебли малины мелко подрагивающее пузцо, и босиком во все лопатки припустил прочь от Шерстобитовых.

 – Ах ты, сучка, породу позоришь! Чё, мне теперя, до гроба дёготь с ворот соскабливать? Не сватана, не венчана, блудом родительску постелю мараешь! – донёсся густой бас из сеней и в дверном проёме выросла кряжистая фигура отца. Здесь и грянул оглушительный выстрел. Ярость на бородатом курносом, в оспинках, лице Павла Никитича мгновенно сменилась растерянностью и жалобным недоумением. Он медленно сполз на порог и опрокинулся навзничь, но и мёртвый не выпустил из мозолистых, в крупных жилах рук принесённые из конюшни вожжи. Фенька откинула берданку в угол кровати, спрыгнула на пол и лихорадочно стала натягивать на голое тело тесный сарафан и мужские портки. Несколько успокоившись, она сняла с крючка за печкой добротную кожаную котомку и принялась складывать в неё запасные холщовые портки, шерстяную свитку, исподнее, в тряпицу завернула каравай хлеба, с десяток яиц, прихватила полную солонку, кресало и огниво. За божницей нашарила припрятанные матерью на чёрный день, свёрнутые в свиток ассигнации рублями и трёшками. Не забыла и о патронташе с берданкой. Всё в бегах сгодится.

 Выходя из избы, она боязливо переступила через остывающее тело отца, что перегородило проход на крыльцо, быстро сбежала по ступеням во двор. У коновязи, не рассёдланный, переминался с ноги на ногу отцов Буланка. Приторочив поклажу к седлу, Фенька уже вставила сапожок в стремя, как её сладко озарила возбуждающая мысль: а не поджечь ли напоследок дом, тогда и концы в пепелище! Можно бы, да времени маловато. И Фенька ударила твёрдыми каблучками в конский пах, пришпоривая Буланку и уносясь через луг к недальнему броду, чтобы оттуда уж перебраться, минуя заимки и кержацкие поселья, на вольные степные просторы.

 Взяли Феньку на Покров, в одном из меблированных номеров на Семипалатинской переправе через Иртыш, где она с одним смазливым приказчиком догуливала остатние деньжата с продажи Буланки. На дебош, устроенный пьяной Фенькой, явились пристав с полицейскими и препроводили гуляк в околоток. Приказчика, списав все его данные, скоро вытолкали за двери участка, а на выяснение: кто же такая и откуда родом эта разбитная юная бестия, ушло дня два. Приговорили Феньку к каторге, а так как ей было уже больше шестнадцати, то и не поскупились, дали 10 лет. Однако в феврале Россию так революционно тряхнуло, что все государственные скрепы порассыпались и укатились в такие кромешные зауголья, что и не поправить, и не отыскать. Феньку и до каторжных рудников не довезли, когда их на одном из сибирских разъездов освободила шальная толпа в красных бантах и повязках. Как пострадавшая от сатрапов царского режима, Фенька быстро пошла в революционную гору. В восемнадцатом она прибилась к чекистам, больно горячи были объятья у таких же молоденьких курчавых да чернявых, носатеньких пареньков из южных российских и хохляцких областей, а уж об их беспощадности к врагам революции, обладай она даром писательства, Фенька бы слагала пламенные поэмы и легенды. Да вот беда, грамотёшка у девки хромала на обе ноги, с трудом подпись свою могла поставить под расстрельными приговорами. Ей проще было отправить лишний десяток пленных беляков и прочей контры собственноручно на тот свет, чем вывести свой каракуль на казенной бумаге. Говорил же покойный тятька: учи грамоту, ходи в церковно-приходскую школу, ан нет, всё ладила наперекор, а теперь вот – кусай локотки. И комиссаром не назначат, хоть ты ещё не одну сотню контры пореши! Поэтому-то опосля гражданской войны, когда кровавые потехи чуть схлынули, оставшись не у дел, Фенька решила прибиться опять же к родимым берегам. По слухам, маменька померла, от братовьёв как не было вестей, так и нет, дом свободен, власть наша. Вперед, Аграфена! Установим свою силу на таёжных угорах!

 

 В Успенский, рубленный из звонкой сосны, пятикупольный храм Кишка Курощуп с ватагой таких же отпетых пролетариев и сельских бездельников нагрянул, во избежание стычек с верующими, в будний день, ближе к вечеру. Застигнутый врасплох церковный сторож, подслеповатый инвалид ещё с японской войны, дед Кирьян, под дулом Кишкиного маузера, постукивая по листвяжному настилу паперти деревянным протезом, молча отпёр входные двери, куда сразу же, подталкивая друг друга, кинулась подпитая ватага. Оставленный без пригляда дед Кирьян бочком захромал к внешней лестнице на колокольню, и тотчас же над городком загремел набат.

 Но гремел он недолго: выбежавший из храма Кишка метким выстрелом оборвал и гром набата, и жизнь сторожа-инвалида. Однако в церковную ограду уже спешили потревоженные прихожане. Толпа гудела, и несдобровать бы Кишке, кабы на подмогу ему не выскочили на паперть подельники, выдёргивая на ходу из кобуры револьверы и подхватывая оставленные в пирамидке у входа винтовки. Сделав первый залп поверх голов негодующих прихожан, они в одну глотку зычно и пьяно прорявкали, что, мол, положат всех здесь же, на площади, чтобы их разом и отпели и зарыли, коль в одну минуту бунтовщики не очистят от себя ограду.

 Толпа отхлынула, но расходиться и не думала, кто-то молча клал земные поклоны, некоторые, обступив батюшку и дьякона, в слезах шептали молитвы, несколько пожилых мужиков и отчаянных баб, возвысив голоса, чтобы их слышали на паперти, пытались вразумить увещеваниями огэпэушников. Те в ответ лишь криво ухмылялись да грязно ругались. Но церковные ценности, без учета тех золотых и серебряных мелочей, что можно незаметно рассовать по карманам, в этот вечер из храма расхристанной ватагой не были вынесены. Утихшая толпа за оградой, молча и неодобрительно расступилась, когда они, наконец, после часового хмурого противостояния, ощетинившись оружием, решились покинуть храм.

 Той же мартовской ночью были арестованы двадцать семь зачинщиков из прихожан. Группы по пять бойцов – как раз оперативно подоспели из волости два взвода внутренних войск – во главе с местными уполномоченными, тихо подъезжали на подводах к воротам и тёпленькими, из постели от жён, в одних кальсонах брали мужиков. Для порядку загребли и с пяток самых крикливых и ядрёных бабенок. В подвале, дескать, определим их вину и решим, как наказать.

 Посадили в кутузку как организаторов бунта настоятеля храма, дьякона и престарелого пономаря. Местная комсомольская молодежь по горячим следам сварганила постановку в избе-читальне о том, как тёмные элементы и мракобесы из поповского окружения вставляют корявые палки в колеса набирающего ход социализма.

 А что до того, что девять из осужденных особой тройкой, в числе которых батюшка, как главарь антисоветского восстания, были расстреляны, одиннадцать бесследно сгинули в лагерях и только семь человек, из них четыре женщины, уже перед самой войной вернулись в Талов, так об этом в открытую и не поминалось. Деда Кирьяна на третий день похоронили в церковной ограде сердобольные прихожане. Проводить в последний путь старика пришло всего несколько человек: власти, дав разрешение на выдачу из ледника тела одного из зачинщиков бунта, строго предупредили – в случае чего церемониться не будут, да и войска под рукой.

 Спустя неделю, отодрав приколоченные, крест-накрест, к дверям доски, Кишка с дружками выволокли из храма и погрузили на четверо саней всю церковную утварь, раскуроченный золочёный иконостас, с колокольни сбросили чугунные и медные колокола. Те, что не раскололись при падении, тоже пристроили на подводы – в социалистическом хозяйстве куда-нибудь да сгодятся. Те же, что раскололись, милостиво разрешили разобрать по домам находящимся здесь же, на церковной площади, и горько плачущим прихожанам.

 А ещё через неделю комсомольская молодежь, поощряемая старшими товарищами-партийцами, организовала субботник по разбору добротного бревенчатого сруба православного храма – срочно потребовался лес на строительство овощехранилищ на окраине городка.

 

Стремительный поток прозрачной и студёной реки, выбежав по каменистому углублённому руслу на продолговатый зеленый подол между лесистыми, в скалистых утесах, горами, здесь несколько успокаивался, волна выравнивалась, растекалась, таяла на блестящей в лучах восходящего солнца водной поверхности. Река будто бы демонстрировала свое смирение, медленно текла и даже как-то виновато прибивалась к отвесной, в лишайниках, скале, которой обрывалась пологая сопка, заросшая акацией, черемухой и калиной. Глубокий омут у скалы был излюбленным местом ночевки метровых тайменей, где эти рыбины отлёживались после своих походов вверх и вниз по шиверам и стремнинам в поисках пропитания. Это было также и излюбленное место заядлых рыбаков из кержацкой деревеньки, что в две улицы расположилась здесь же, в этой долине, сразу за изрезанной весенними паводками прибрежной поймой.

 Ивашка Егоров нынче в куражах, не зря, знать, помёрз ночью на холодной протоке. Таймень, что сейчас жабрами скоблил мокрую рубаху на плече, хвост свой русалочий волочил по росистой траве. Накануне Ивашка, притаившись за шершавым валуном, одним ударом увесистой колотушки по плоскому, в щетинке мха лбу оглоушил тайменя в тот миг, когда рыбина в утренних сумерках выплыла из глубины на перекат, направляясь по мелкой игристой волне вверх по реке. По прозрачным струям пошли кровавые разводья, едва парень ловко воткнул лезвие тесака наискосок от жабр к рыбьей голове. Таймень дернулся на речной мели и затих. Теперь его можно было без опаски выволакивать на сушу.

 – Не меньше пуда, – радовался Ивашка, подходя к поскотине пробуждающейся Гусляковки.

 Вышедшая на высокое крыльцо с резными перильцами, обычно сдержанная и немногословная, мать, увидев Ивашку с богатым уловом, радостно всплеснула руками.

– Поглянь-ко, Сёмушка, какой подарок наш сынок с реки взял! – обратилась тётка Аксинья прямо со ступеней к распахнутым широким дверям в хлев, откуда тотчас же выглянул русоволосый, с проседью в бороде, рослый и костистый отец. Он прислонил к косяку вилы и весёлым шагом направился к сыну. Подойдя, двумя руками легко подхватил тайменя за жабры и, одобрительно покряхтывая, живо снял рыбину с плеча у парня. Вдвоём они перенесли добычу на удобный разделочный стол под сплетённым из камыша навесом в глуби двора.

 – Давай, мать, соль, чеснок и перчик, – скомандовал Семён Перфильич, – а я покуль приготовлю лагун, да устелю ему дно лопушками хрена. Ивашка, потроши варнака: солить надобно, покуль мясцо рыбье не остыло, повкусней будет.

 Егоровы закончили с посолом и укладкой жирных пластов в лагун, накрыли неплотным кружком из цельного кедрового спила, осталось придавить его речным плоским синим камнем, что не первый год служил хозяевам добрым гнётом, как от недальнего черемушника, с дороги, послышалось ржанье коня.

 – Кто бы это мог быть в такую рань? – молвил Семён Перфильич, обтёр ладони о холстинку и вышел из-под навеса к калитке встретить гостя.

 Спустя минуту он уже крепко жал руку коренастому бородачу в армяке, спешившемуся с игреневого мерина и приветливо оглядывающему Семёна Перфильича.

– Поклон вам от Настасьи и всех наших Тегерецких, – говорил Меркул Калистратыч Литвинов, так звали гостя, привязывая и рассёдлывая коня. – А я пошто к тебе, Сёма, верхами, да по зорьке? Зовём тебя с Ивашкой шишку бить. Нонче на её урожай знатный. Артельно, дак оно сподручней будет. Ты как?

 – Знамо как, пиши нас без оговорок в свою артель. Верно, сынок? – обратился Семён Перфильич к подошедшему к мужикам с поклоном Ивашке.

 – Я, как ты, тятя.

 – Идём, Меркуша, в избу. Там всё и обмозгуем. Аксинья, встречай гостя.

 

 Вторую неделю шишковали кержаки в могучем кедровнике, что не одну тысячу лет разрастался в покатой котловине, окруженной скалистыми, в снежных шапках, вершинами алтайских белков. А шишка и вправду в этом году была как на подбор, светло-коричневая, подсохшая, уже без смолы, ошелушивалась от первого прикосновения рубчатого валька. Пока было светло, околачивали кедры: где били огромным деревянным молотом-колотушкой по стволам; где молодёжь карабкалась вверх, до толстых ветвей, и, раскачивая их, обмолачивала игольчатые тёмно-зелёные лапы от спелых плодов. Шишки дождём сыпались на шершавые блюдца мареновых обомшелых валунов, выступающих из косогоров, и укатывались по ворсистым коврам, сотканным из пружинистых палых иголок, в волнистые травы вокруг дерева. Потом в кулях стаскивали хрустящие от спелости шишки в лагерь у ключа, игристо бьющего из-под слоистой, в золотистых лишайниках и влажных изумрудных мхах, скалы метрах в семи от рубленой, с крутой двускатной крышей, охотничьей избушки.

 Убранство внутри зимовушки было неприхотливым: дневной свет из двух крохотных оконцев освещал в углу тесаный стол, земляной пол, вместо лавок кедровые чурбаны, вокруг печи с дымоходом в одно коленце, искусно сложенной из камней и обмазанной соломой с конским навозом, были настелены широкие нары. Шишки по обыкновению шелушили на утоптанном дворике у ночного костра, там же стелили холщовую палатку, над которой провеивали орехи. Поодаль, под шатром вековухи-лиственницы, чтобы ненароком не вымочило дождём, возвышалась внушительная гора опростанных из кулей шишек.

 Накануне мужики работу оставили далеко за полночь, и, истово перекрестившись на звёздное, сдавленное тёмными вершинами бархатистое небо, ушли спать в избушку. Задув керосиновую лампу, Меркул Калистратыч, кряхтя, взобрался на свое место на нарах, и, блаженно вытянувшись, пробормотал, вот, мол, нам бы ещё дал Господь пару-тройку вёдренных дней, управились бы как раз к возвращению Петра Григорьича с конями. А там бы развезли весь урожай через перевал и к тебе, Семён Перфильич, в Гусляковку, да и к нам, в Тегерецкое.

 По восходу солнца наладился Ивашка справить нужду, выбрался из-под нагретой полости, сунул ноги в бутылы и, придерживая дверь, дабы не скрипнула на петлях, тихонько отворил её. Выскочив на двор, Ивашка открыл рот в изумлении: белизна выпавшего ночью снега слепила глаза, ядрёный морозец щекотал кожу под исподним бельём. «Вот это да-а!» – беззвучно вырвалось у парня. И в ту же минуту Ивашка вновь оторопел: рядом с буртом кедровых шишек посиживал себе матёрый медведище и весело уплетал эти самые шишки, да так, что покачивался мощный бурый, с частой проседью, загривок. Косолапый правой передней лапищей ловко подхватывал очередную шишку, уминал её оземь и, пристраивая сбоку в пасть, протаскивал меж клыков, втягивая воздухом в себя кедровые ядрышки и скорлупки, и левой лапой отбрасывал обглоданный корешок шишки в сторону. Было похоже на то, будто бы медведь играл на губной гармошке. Но делал это почему-то беззвучно – тишина стояла мёртвая, и, поэтому, когда Ивашка неосторожно скрипнул бутылами, медведь мгновенно крутнулся на звук и вперил в паренька свои маленькие, настороженные глазки. И не успел Ивашка сморгнуть едкую потную влагу, скатившуюся со лба в угол глаз, косолапый исчез, будто и не было его, так, что-то спросонья приблазнилось. Оно было бы так, кабы не разбросанные по снегу корешки и шелуха шишек, да не вмятина в том месте, где сидел медведь и траншея-тропа к недалёкому заснеженному пихтачу. Гляди-ка, с виду неуклюж да косолап, а сноровист, ровно соболёк какой махонький, – подумал с уважением Ивашка, берясь за соструганную из березового корневища дверную скобу.

 Мужики известие о медведе приняли спокойно, их больше всполошил нежданный снег, хотя, рассудили они – уже сентябрь и на эдаких высотах ему пора бы и лечь, беда, ежели западёрит всерьёз. Здесь-то ещё долина, укрытие, а на перевалах что деется, не приведи, Господь, очутиться там в этакую пору. Но опасения, как и клочья тумана по логам и под вершинами, ощетинившимися притупленными лезвиями скал, рассеяло выглянувшее из-за горных пиков солнышко. Лучи его были не по-осеннему жаркими, и к полудню они выпарили весь выпавший снег и даже просушили тропы в кедровники. Так что до темноты кержаки успели сделать две ходки к прямоствольным исполинам, и убыток, нанесённый косолапым, был восполнен с лихвой.

 А ещё через два дня Пётр Григорьич Загайнов, крепкий восьмидесятилетний тесть Меркула Калистратыча, как и было условлено, привёл караван из семи лошадей в лагерь шишкобоев. Кони были небольшие, с мохнатыми ногами и косматыми гривами, монгольской породы. Но именно им, этим неказистым, но чрезвычайно выносливым лошадкам нет равных в горах, среди непредсказуемых россыпей, на головокружительных подъёмах и спусках вдоль пропастей и отвесных расщелин.

 

 Отужинав, кержаки запалили добрый костерок во дворе, сами же расселись на ошкурённых лесинах, полукругом. В котелке булькал, розовея, отвар из белочного корня, смородинового листа и подсохших ягодок черники. Белочный, он же красный, корень, в читанных некоторыми из сидящих здесь мужиков умных книгах величаемый «копеечником уползающим», был из всего нынешнего сбора самый целебный и ценимый; рос корень в едва прикрытых землицей россыпях, добывался исстари кержаками особым смекалистым способым: окапывался вкруговую толстый, сплетённый из тугих розоватых волокон главный стержень корня, от которого, оплетая камни, уходили в земную полость, подобно щупальцам, иногда и до семи-восьми саженей, живучие корешки. Подводили распряжённого коня. На торчащий из россыпи, напоминающий из-за подрезанных стеблей щетинистую розетку корень набрасывали петлю пеньковой верви, другой конец которой крепко привязывали к основанию конского хвоста и, взяв под уздцы лошадь, начинали потихоньку отводить её в сторону. Натягивалась верёвка, напрягался ход лошади, и стелющиеся по россыпям щупальцы корня, взрывая тонкий слой земли, прелых листьев и хвоинок, показывались наружу. Корень собирали, здесь же на месте рубили на куски и расщепляли на волокна. Привезя домой, сушили под навесами, и потом, по надобности бросив горстку сухих волокон в чугунок с ключевой водой, томили отвар в русской печи, чтобы долгими зимними вечерами наслаждаться этим благодатным отваром, подсластив его парным коровьм молоком.

 Степенно прихлёбывая этот целебный напиток, мужики напряженно вслушивались в неспешную, глуховатую речь Петра Григорьича, который обсказывал шишкобоям свежие тревожные новости.

 – …Нагрянули в женский скит чекисты сворой своей, за старшого у них, бают, бабёнка непотребная, Фенькой Стрелком прозывается, а правая рука – Кишка Курощуп, эксприировать, – как сами они спьяну горланили, – церковную утварь «мракобесов». Осподи, прости душу мою грешную, – дед Загайнов двуперстно осенил себя крестным знамением. – Подскакали верхами к воротам, а те распахнуты настежь, и в скиту ни души. Они в храмовую молельню, пограбить иконостас, и там – пусто, одни сосновые каркасы, а все иконы, оклады, образа, расписанные серебром да златом, вынуты и увезены неведомо кем и незнамо куда. Рылись в кельях, искали убранные жемчугом да алмазами наши старинные книги, особливо усердствовала беспутная Фенька, да всё впустую. А на подворье колокола сняты, ни единой живой души, собаки, и те разбежались. Пометались суразята по окрестностям монастыря, порыскали, да напоследок сожгли все постройки. Какой пожарище полыхнул, даже кресты листвяжные обгорели на церковном погосте. Оно бы и тайга взялась, да дождь со снегом сбил пал. Нонче ватага сия шарит по нашим посельям, выпытывает, куда бы могли уйти настоятельница и монашки, да с ними, бают, должон быть монастырский сторож Северьян Акинфич Шемонаев. Обыски творят и у наших: мол, де, столь добра так просто не увезти, чё-то, дескать, припрятали вражьи дети и у вас в избах. Перероют всё, переломают, матюгнутся и – в другой дом. Однако люди молчат, да и ушли наши заступницы пред Богом в ночь, тайно, никого не оповестив, дабы не искушать. Где они теперь и когда дадут весть о себе, то неведомо никому. Нам же остаётся горячо молиться о благополучии матушки Варвары и её монахинь, – со вздохом закончил Петр Григорьич Загайнов.

 Мужики помолчали. Ивашка снял с таганка повторно наполненный и скоро вскипевший котелок с булькающим душистым отваром и обнёс всех, наливая каждому, кто подставил свою медную кружку, ароматный и бодрящий напиток.

 – Дед Петро, здесь у нас как-то днями случился спор, сколь мы в этих благословенных местах обитаем и откуль пришли наши старые люди, – Степан Раскатов, крепкий молодой мужик с ухватистыми руками, поворошил обожжёным с одного края суком подёрнутый пеплом костёр, и поднял свои, с едва приметной косинкой карие глаза на деда. – Кто бает, мол, с Польши, а кто твердит – с севера, с Поморья.

 – Правы и те, и другие. Сроку, как мы здесь закрепились и осели, без малого три сотни лет.

Первыми, невдолге опосля годуновской Смуты по Оби пришли наши пращуры с Поморья. Одному старцу было виденье, будто бы в тех горах, откуль берёт начало сия сибирская река, и есть заповеданное Беловодье. В путь снарядились до пяти деревень. Студёным морем по лету на стругах да дощаниках проплыли до устья Оби, а уж оттуль, с двумя зимовками, поднялись к истокам Катуни. Стычек по дороге с татарами, аль там с джунгарами не имели, посколь шли мирно, многочисленно, по местам малолюдным; на зиму рубили добрые остроги, кормились рыбой с реки да добычей с тайги. А через полтораста годков нашему племени прибыло из Польши изрядное число единоверцев. Немка-императрица, опосля раздела Польской страны, согнала укрывающихся от никониан наших братьев в одно место и оттуль под штыками солдат, ровно каторжан клеймёных, через всю матушку-Россию погнала на Алтай. Сюда добрались к зиме, надобно избы ставить, а чем? Ни топора, ни пилы, – народ, кто в чём был, кто чё успел из одёжки посбирать, в том и прибыли в Сибирь-то. Сколь примёрло, помёрзло, не считано. Однако люди не роптали, ибо сказано: претерпевший до конца – спасётся. Отыскали один топоришко, настрогали заступов и лопат, да и нарыли землянок. Подсобили и поморцы. По весне отсеялись по целику, а за лето поставили избы, обжились, – дед Петро отхлебнул дымящегося отвара из долблённой из берёзовой капы чаши и продолжал: – Ты вот, Степан, почто кареглаз да с косинкой? Вроде обличьем и не до конца наш, русский? Ты уж не серчай, Стёпа, чё я так к тебе, сие для примеру. А всё просто. В те первые годы, знать, так было промыслено свыше, не хватало на всех мужиков невест, бабы рожали почти одних ребят. Понятно, мы, мужики – надёжа и опора, да без бабы-то и род человечий пресечётся, да и вокруг непорядок. Ибо сказано: плодитесь и размножайтесь. Делать-то было чё? Старики на совете и порешили: выкупать по сговору у некоторых дружелюбных к нам родов местных ойротов и телеутов девочек трёх-четырёх лет, крестить их в православную, древлего благочестия веру, а там уж и ростить, обучать с нашими наравне. Вот и твоя, Стёпушка, кровь подновлена в том благолепном веку, когда мы ни в чьём, окромя Оспода нашего Исуса Христа, подданстве не числились. Опосля уж приключилось, как пригнали сюда наших братьев с Польши, царёвы чины, да в купе с войском, уговорили нас принять подданство России, отдаться под руку государыни. А польза в твоём обновлении, Стёпушка, великая. Кто на все горы наши самый знатный промысловик-соболятник, и даже не глядя на возраст? Ты, – и сие подтвердит всякий из нас. А почто так? Да потому как у тебя повадки и наши, русские, и память не одного колена коренных алтайских насельников.

 

Утром, по зорьке, караван из навьюченных кулями с отборным кедровым орехом лошадей и пеших мужиков, истово помолившихся перед дорогой на походные образа, наладился по каменистой, в узлах корней, извилистой тропе вверх на перевал. Путь был хоженый, знакомый, особливо опасный лишь в двух местах: у сыпучей кромки мраморного полуразрушенного кратера и у выдолбленной в базальте над отвесной бездонной пропастью крохотной змейки-тропки, где не разойтись и двум встречным путникам.

 Стояла звонкая сухая осень, между скал и на выпуклых покатых высокогорных полянках рыжели ковры увядающей черники, там и сям желтели карликовые коряжистые лиственницы, стлались вдоль ребристых кряжей неказистые, тёмные с корня, облетающие тундровые берёзки. Небесная синь густа, ни ветерка, ни облачка, лишь с восточного бока над рваным зигзагом снежных пиков снопы золотистых лучей восходящего солнца. Кержаки, и без того нелюдимые и немногословные, недаром говорится, что каждое слово у таких надобно выкупать, здесь и вовсе языки проглотили. Всё внимание на лошадей и крутую тропу, щедро усыпанную скальником в острых зазубринах. Тишина почти абсолютная, на такой высоте, да ещё в сентябре, птицы редкие гости, только и слышно частое и прерывистое дыхание шишкобоев и всхрапыванье да пофыркиванье навьюченных коней.

 К полудню, благополучно миновав опасные участки, выбрались на перевал, но кто сказал, что спуск в горах легче подъёма, когда ты ещё и с изрядной поклажей? Здесь, прежде чем твёрдо, с опорой, ступишь на камень или плоскую шершавую скалистую плиту, не раз проверишь прочность их своей ногой – а не поедет ли этот самый камень или плита вниз по головокружительной тропе, увлекая и тебя в костоломный и гибельный спуск.

 Уже внизу, в хвойном подлеске, на коротком привале дед Петро, который, как и остальные, всю дорогу вёл своего Карьку под уздцы, ни к кому конкретно не обращаясь, молвил:

 – Вестимо, отныне так вот и жизнь наша будет уложена: шага не ступишь, покуль всё вкруг себя не опробуешь да на сто раз не проверишь.

 Мужики понимающе переглянулись, но разговора никто не поддержал. Оно и так душа не на месте, да и понятно, что по прибытию домой неизвестно, что их ожидает, коль по их деревням и таёжным угодьям рыщут ироды – чекисты.

 

 Северьян Акинфич вплёл и заправил последний гибкий прутик в косицу тальниковой дверной петли и опробовал набранную из берёзовых жердочек калитку, ладно ли она подходит к только что вкопанным столбам. Довольно хмыкнув, он легонько притворил калитку и по тропинке, усыпанной жёлтой игольчатой хвоей, направился в скит, укрытый под сенью могучего кедра. Тайный скит этот был срублен, по благословлению настоятельницы, им и монастырскими послушницами Марьей и Ориной три года назад в одно лето.

 И нынче вот, по бегству от подручных антихриста, едва лишь разгрузили лошадей, он с этими же женщинами, но теперь уже монахинями, приступил к огораживанию скита от хлева для скота и сеновала. Четырёх коров, трёх бычков и нетель беглецы увели с собой. Добрые зароды с сухим зелёным сеном также без лишних глаз были поставлены загодя ещё в июле. Тогда же скрытно завезли добрый запас пшеницы, овса, ячменя, проса как провиант и семена на будущий посев.

 Прозорливая матушка Варвара уже давно, после двух-трёх наездов в женскую обитель новых властей, разгадав нутро шалых пролетариев, начала обдумывать пути спасения и сохранения монастыря. Покуда будто бы всё удаётся. Сюда добирались неделю. Место, выбранное под обживание, глухое и труднодоступное. Редко кто даже из старообрядцев бывал здесь. Цепи остроконечных, почти отвесных высоченных белков, с холодно поблескивающими ледниками на пиках, седёлках и во впадинах. Каменные реки-курумы и россыпи, которые, того и гляди, со страшным грохотом покатятся вниз по крутым склонам, стоит тебе лишь чуть возвысить свой голос. Своенравная, белопенная река Быструха в ущелье, с бешеным течением разбивающая в щепки на порогах стволы подмытых и подхваченных волной огромных сосен. Поток этот примечателен ещё и тем, что он не огибает горную гряду – да и где её, тянущуюся на добрую сотню вёрст, обогнуть! – а просто пробивает гору в том месте, где она перегораживает бешеный бег его.

 Река, отшлифовав до блеска щёки отвесных отрогов, продольно выпирающих из белка, ныряет в узкое и тёмное, прогрызенное водой много веков назад гранитное чрево. Чтобы через какие-то минуты, клокоча, вскинуться по другую сторону гряды, и там успокоиться среди широкой и вольной лесной и луговой обширной долины, замкнутой по окружности, будто крепостными стенами и валами, цепями гор, разделив её своим руслом на две почти равные части. Долину река покидает по дну горного, в острых слоистых скалах с обеих сторон разрыва. Буруны здесь несутся на такой стремительной скорости, что глянешь на этот первобытный, необузданный водный хаос, и невольно закружится голова; а где-то с потаённых глубин твоего существа нечаянно поднимется едва одолимое желание – прыгнуть сию же секунду в эту манящую и бурлящую бездну.

 Особенностью долины, её отличием и украшением являются возвышающиеся над кронами берёз, осин, чернотала, кедров и лиственниц пластинчатые останцы – пирамидки и теремки, будто сложенные причудливо из осколков малахитовых и кварцевых скал. Тропа в эту долину известна малому кругу людей. Тайный брод открыт не более полутора месяцев летом, когда паводок на горных реках опадает, и ранней осенью, до первых чисел октября, до Покровских слякотных падёр. Других мостов и переправ здесь нет. Можно бы зимой, в лютые сорокаградусные морозы, через скованную ледяными торосами быстрину, да на лыжах, подбитых шерстью сохатого, однако и на этот случай природой припасён свой заслон. После брода, с трудом продираясь через лужок, заросший непролазными, ядовито-зелёными, с роскошными султанами, двухметровыми бодыльями чемерицы и высоченными зонтиками дягеля – медвежьей дудки, каменистая тропка чуть приметно змеится к скалистому обрывистому склону. По вилюшкам серпантина поднимается вверх, до середины белка, и петляет среди наваленных и угрожающе торчащих циклопических скал, меж зияющих по осыпчатым отвалам пропастей. Минуя их, тропа круто выкарабкивается к двум, со свисающими ледниками, вершинам. По узкой горловине под одним из ледников, подпираемым отслоённой от горного монолита скалой, пройти можно только летом. С конца октября, когда в белках снег ложился окончательно и до середины июня, времени таяния отдельных участков горных вершин, горловина эта плотно закупоривалась и утрамбовывалась снегом, и долина была отрезана от остального мира.

 Вот в этом-то, укрытом от завидущего и кровожадного ока новых властей, горно-долинном гнезде и поселились монахини, чтобы здесь в трудах богоугодных и духовных молиться за своих единоверцев, оставшихся там, за отвесными обвальными грядами.

 

 – Разрешите, товарищи, мне открыть наше собрание. На повестке дня один вопрос, но на текущий момент он самый архиважный – ликвидация кулака как класса и пособника недобитых буржуазных элементов. – Ширяев перевел дух и яростно продолжил: – Мы, товарищи, должны быть бдительны и беспощадны к врагам дела наших дорогих и горячо любимых вождей товарища Ленина и товарища Сталина! Партия требует от нас ускоренных темпов коллективизации и разоблачения всяческих затаившихся кулаков и ихних прихлебателев. Я кумекаю так: энти разнарядки, что спущены из волости, мы здеся, обмозговав, должны удвоить: коль по таёжным заимкам и посельям у кержаков запас изрядный скота и птицы, мы их всех скопом запишем в кулацкий элемент.

– Ну, и башковитый однако ж ты, Петрович! Как всё грамотно удумал и обсказал, – Кишка Курощуп восторженно повертел лохматой, никогда не мытой головой по сторонам широкого стола, за которым заседала партийная ячейка таловских активистов, и задористо хохотнул. – Теперя-то уж мы верняком выведем под корень всю энту богомольную свору.

 – Ты, Никифор, пузо-то не рви. Дело архиважное, вот управимся когда, там и поржёшь, сколь хошь. А покуль нам надо список энтих самых элементов сообразить, и чтоб ни мышка не выскользнула, ни даже дохлый крот не уполз. Попов-никониан с присными туда же, и рудничных бергалов, кои нос от нас воротят, в тую же телегу запряжем. Ох, и славно же покатаемся, Никиша! – мстительно закончил начальник уездного ГПУ.

 

 Уездный городишко Талов вот уже полтораста лет горбился на гребнях и осыпался в лога и плоскую, болотистую долину неказистыми бревенчатыми бараками и дощатыми лачугами по некрутым склонам горы Свинцовой. С той самой, сказочно удачной, весны, когда поисковая экспедиция барнаульских рудознатцев наткнулась в неприметном распадке на обвалившиеся древние, трёхтысячелетние, обросшие по краям ивняком чудские копи. Извлечённая из нарытых тут же шурфов руда была так несказанно богата, что о столь драгоценной находке немедля сообщили царскому двору, дескать, «зело отыскано в горах Алтая нами злата и сребра, а вкупе и иных полезных металлов».

 Месторождение застолбили как земли Кабинетные, императорские. Началась разработка. И потекли – сюда, под охраной жандармов и казаков, этапы каторжан, а отсюда – по горно-таёжным тропам на плавильные заводы Змеиногорска конные караваны, навьюченные кожаными торбами с тяжёлой рудой. Добыча нарастала, каторжан не хватало, однако Кабинет отыскал выход в приписке к рудникам навечно крепостных крестьян из центральных губерний России. Он выкупал у помещиков целые деревни и на подводах, гружённых нехитрым скарбом, с бабами и детишками протопав пол-Сибири, прибывали в этот диковинный край русские мужики, чтобы здесь, напоследок размашисто перекрестившись, ухнуть в тёмное и пыльное, изрытое бесчисленными ходами, будто гигантскими грязными кишками, чрево шахты. И становились пахари бергалами – «горными людьми».

 Первые годы никаких сношений между обитающими близь белопенных порожистых рек, дальше в горах и тайге, старообрядцами и бергалами не наблюдалось. Но кто ведал, кто держал догадку при себе, что беглых каторжан с рудников, особливо ежели те бывали единоверцами, прятали-не прятали, но уж хлеба-то, да и иного провианта, на дорогу им давывали не раз и не два нелюдимые обличьем кержаки. А розыск беглых по скитам и заимкам, сколь бы ни был он ретив, результат имел один: казачьи разъезды и жандармские облавы из погони возвращаясь ни с чем, вымещали свою злость и усталость на остальных, закованных в кандалы подневольных горняках, обзывая их между тычками и подзатыльниками вонючими бергальскими кротами и пособниками беглецов.

 

 Русский человек на то он и русский, что, приноравливаясь к немыслимым условиям существования, он ухитряется ещё и пользу для себя извлекать из этих отнюдь не благоприятных обстоятельств. Так стали поступать и многие бергалы, по увечью либо по старости освобождённые от горных работ. Распахивали пойменные луга под пашни и огороды, в горных падях и ущельях вблизи поселка огораживали пчельники с мёдоносными колодами, заводили скотину.

 Позже, когда рудничный посёлок разросся до городка, самые ухватистые из бергалов занялись извозом и мелкой торговлишкой. Кое-кто на этом и капиталец сколотил. Не брезговали бергалы пошнырять без особой огласки сезон-другой в сопках, по таёжным загогулинам, где в скалистых теснинах, на песчаных отмелях, а то и в прозрачных протоках плоскими долблёными лотками напромышлять воровской проски – золотого песка, чтобы потом через верных людей сбыть добычу. И вырастали у таких вот справных да оборотистых хозяев, наособицу от замызганных и забрызганных несмываемой грязью трущоб, добротные пятистенки и крестовики с крытыми сибирскими дворами и бревенчатыми сосновыми хлевами. С непременными садиками с беседкой, где сирень соседствовала с яблонькой-дичкой, а вдоль забора зеленели заросли малины, крыжовника и смородины.

 В междоусобице гражданской войны, что жестоким огнём своим опалила и этот затерянный в алтайских горах городишко, пали многие из справных хозяев, некоторые бежали через тайгу в недалёкий Китай. Но кто-то остался и здесь, приладившись к неясным пока и непонятно к чему ведущим новым условиям и «текущим моментам», как полуграмотно и замысловато изъяснялись теперешние хозяева жизни.

 

По улице Нагорной, елозя колёсами по подсохшей пластилиновой колее и натужно ревя мотором, карабкался вверх, к бревенчатой тюрьме грузовик АМО с обитыми наглухо, без окошек, бортами и задраенной крышей. Огороженное вкруговую высоким сосновым частоколом, с колючей проволокой поверху и вышками с часовыми по углам, уездное узилище было сколочено наспех с десяток лет тому назад из особняка бывшего управляющего рудником. Заложили смолистыми брёвнами все оконные и дверные проёмы, оставили одну, входную, вырезали под потолками тесных камер узкие амбразуры, через которые тёк тусклый, сумеречный свет. В подвале оборудовали дознавательно-пытошную, из неё теперь по ночам разносились по всему зданию, на все два его этажа, дикие крики и жуткие стоны, видно, так было задумано изначально, чтоб ломать волю заключённых здесь «врагов народа» и подбадривать дневальных и надзирателей в коридорах, поднимая их боевой революционный дух.

 Вот к этой-то, занявшей добрую половину одного из отрогов горы Свинцовой, тюрьме и взбирался от городского управления ОГПУ автозак, до отказа набитый арестованными накануне по разнарядке на таловском базаре «врагами народа»: бергалами и старообрядцами.

 Огэпэушники нагрянули неожиданно на трёх подводах и двух автомобилях с открытым верхом. Чуть позже припылил и угрюмый автозак. Перегородив транспортом оба выхода с рынка, чекисты деловито подходили к растерявшимся торговцам и покупателям, выдёргивали из толпы, создавалось впечатление, что отнюдь не намеченных заранее, а первых попавших под раздачу людей. Заломив новоиспечённым арестантам руки, их под конвоем препровождали в автозак, где несчастных дружно подхватывали охранники из кузова и в тычки уталкивали внутрь. И сейчас семеро арестованных стояли вплотную друг к другу и тяжело дышали спёртым, прогорклым воздухом. Ближе к дверце, отгороженные от узников толстой железной решёткой, на откидных сиденьях похохатывали да поплёвывали на пол весёлые мордатые конвоиры: чё, мол, контра, допрыгались, теперя мы из вас, как из перинов, душонки-то ваши и вытряхнем, ужо и пожалеете, зачем мамка вас на свет родила. Хи-ха-ха! Вдруг, в самый разгар веселья, машину так резко дёрнуло, что вертухаи попадали на заплёванный пол. Автомобиль, фыркнув, замер. Грязно матерясь, охранники распахнули дверцу настежь, узнать, что случилось. Щёлкнули выстрелы и оба конвоира мешками плюхнулись наземь. А в дверном проёме показались вихрастые головы Ивашки Егорова и Стёпки Раскатова.

 – Всё мужики, отсиделись. Ивашка, пошукай на поясах у этих ключи от решетки. Во, добро? Но вы покуль, земляки, держитесь крепче друг за дружку. Уходим! Там ваш бергальский за баранкой. Подрядился за четвертной. Сказывал, мигом домчит до леса, а там уж кто куда.

 На горе визгливо завыла сирена. Из отворенных ворот тюрьмы выбегали, паля из винтовок, охранники, с вышек тоже раздавались ружейные хлопки. Но автозак уже развернулся и катился вниз, лихо набирая скорость. У изножья горы дорога раздваивалась, налево – в нижний городок с администрацией, рудничной управой и рынком, и направо – к Паньшинскому ущелью; по второй и помчал, подскакивая на колдобинах и ухабах, грузовик.

 Минут через двадцать туда же устремились и два автомобиля с открытым верхом, набитые вооруженными людьми в гимнастёрках и кожанках. Однако в трёх километрах от этой развилки на опушке пихтача их ждал лишь пустой автозак с раскрытыми дверями. Именно в этом месте ущелье распадалось на пять лесистых логов, извилисто и круто уходящих, как бы обнимая его, к Синюшонковскому белку. По какому из логов ушли беглецы, определить было невозможно – таёжники умеют прятать свои следы.

 

 Сеноставка-пищуха, прозванная так за свой пронзительный заячий писк, мелькнув тёмно-жёлтым ворсом по зелёному чешуйчатому мшанику, юркнула в нору под слоистой плиткой, и там, в потёмках, притаилась, настороженно высматривая бусинками серых глаз, что же здесь, на пологих россыпях, намереваются делать эти двуногие, бородатые и огромные существа.

 – Октябрь будет в дожжах, а то и снежка подсыпит, вишь, каменный-то заяц разбросил сено на зиму сушить под скалами, а не как всегда – на солнышке, – Степан Раскатов указал мужикам на крохотные копёшки в нишах и под скалистыми навесами. И вновь возвращаясь к говоренному перед этим, закончил: – Коль порешили вы с нами в тайгу, то и держитесь наших правил: слушать, не пререкаясь, старшого, не отлынивать от работ, в дела нашей веры не суваться. Не вешайте носа – обвыкнете. А теперь – в путь. Нонче до ночи надобно хребет пройти, да своих по посельям собрать, покуль нехристи эти в кожанках не нагрянули.

 – Верно, Стёпушка, баишь, идтить, поспевать надоть, – Меркул Калистратыч, как и сидящий рядышком на листвяжном корневище Семён Перфильич были взяты чекистами, когда они едва поскидали под прилавки кули с кедровым орехом и принялись торговаться с обступившими их покупателями. – Убегать будем, больно люта нова власть, да и людишек ихних, двух конвоиров и шофёра, ребята постреляли. Теперь карателей нагонят по наши души.

 – Дозволь, Меркул Калистратыч, я напоследок ишо спытаю мужиков, – Семен Перфильич встал и обернулся к сидящим на мшелых плитах бергалам. – Ежели кто сумлевается, пущай отходит в сторонку здесь же, как давеча убёг шофёр, опосля от себя не пустим, посколь все наши укромины вам будут ведомы. Бережёного Бог бережёт. Опять же, семьи у вас в Таловском оставлены. А вам без опаски покуль их не известить. Думайте, братцы, крепко мозгуйте. Силком никого не принуждаем.

 – Да нас теперь там пытка иль пуля ждёт. Семьям как помочь, коль у власти штыки и пулемёты, а у нас голы руки? – вразнобой негромко прошелестели тоже вставшие с земли бергалы.

 – А я, однако, вернусь в город, – сказал, как только стихли голоса, лобастый, с крупными заскорузлыми ладонями мужик. – В лесу я непривычен, от роду степняк. Баба с дочкой и двумя сынами за Иртышем в Семипалатном у родни, а я на рудники к вам подался денег заработать, дом надумали ставить. Ума не дам, как всё обернулось, видать, спутали меня с кем другим, я ить и месяца нет как в Таловском. Проберусь за документами, я у старушки одной комнатку снял, там они под матрасом схоронены, и сразу подамся с города, куда глаза глядят. Я ить тоже деревенский. Рождественка наша под Павлодаром теперича обезлюдела. Ушли мы всем колхозом, в одну ночь. Дай Бог здоровья председателю нашему Кузьме Лукичу, он посмотрел-поглядел, как раскулачивают мужика в округе, зорят крестьянские гнёзда, а людей на север, в Нарым али ещё куда гонют помирать, так и удумал спасти своих сельчан, а деревня-то наша не мала – 80 дворов! Выдал без огласки всем паспорта, коих у нас, колхозников, по сталинскому закону не имелось в наличии, и вот бы утром быть уполномоченным с чоновцами, а мы аккурат в канун ихнего прибытия разбежались в разные стороны. С документами-то нам хоть куда можно. Скрозь заградительные отряды, что на всех дорогах ловили беглецов из колхозов, врозь, кто по одиночке, кто с бабой да ребятишками, комар носа не подточит как прошли. И сам председатель тоже. Вот мужик! Низкий поклон ему! Такая, братцы, моя история. Всё обсказал. Прощевайте, люди добрые, пошёл я.

 – Дорогу-то обратно из лесу сыщешь, абы не заплутал?

 – Примечал я то сушину, то скалу торчащую. Однако из лесу выходить, где заходили, мне не резон. Авось Чека засаду оставили на той опушке-то?! Я дойду до ключа и сверну на восток, откуль мы примчались, и по ельнику под горой выйду к повороту реки, а там уж – я приметил – хибарки окраины.

 – Верно и ловко смекаешь, а сам баишь, чё, дескать, в тайге непривычен, – скупо похвалил беглого колхозника Степан. – Прощевай, земляк. Пора и нам, а то ишь заболтались. Поди и свидимся ишо.

 Через минуту россыпи опустели. Из норы, настороженно пошевеливая редкими усиками, выбралась и уселась столбиком, поджав передние когтистые лапки к мохнатой груди, сеноставка, и несколько раз подряд призывно пропищала. Но никто из сородичей не откликнулся, не поддержал, и зверёк, фыркнув напоследок, опять нырнул в свою пещерку.

 

 Первый секретарь губернского комитета партии Исхак Филиппович Лысощёкин поправил пенсне на крючковатом носу, с большими волосистыми, нервно раздувающимися ноздрями, и вперил свои холодные совиные глазки в Василия Ширяева и Никифора Грушакова, что вытянулись перед ним в такую струнку: задень – зазвенят.

 – Мо-алчать! В лагэхную пыль сотху! Бандитов упустили! Бойцов Кхасной ахмии потэхяли! Я должен знать всё о мэхах, пхинятых к поимке! – Первый секретарь перевёл дух и, не дав чекистам рта раскрыть, уже спокойно и обыденно закончил: – Семьи взять в заложники, в домах оставить засады, на заимки напхавить самых пховэхенных и пхеданных делу чекистов отхядом не меньше, чем в сохок штыков. Кхугом махш! Исполнять!

 Кишка Курощуп и Васька Ширяев как ошпаренные выскочили из кабинета главы горкома, где их так смачно, с оттяжкой распекал с полчаса назад примчавшийся по узкоколейной однопутке из губернии в литерном роскошном вагоне, с вооружённой до зубов охраной, получивший накануне телефонограмму о ЧП Лысощёкин. Секретарь Таловского горкома Фома Иванович Милкин всё это время помалкивал, стоя у широкого окна и искоса поглядывая то на увядающие клумбы в палисаднике, то на незадачливых ОГПУ-шников. Свой нагоняй он уже переварил и теперь, остывая, потихоньку приходил в себя.

 

– Исполня-ять! – гнусаво передразнил первого секретаря губернии Кишка, когда они скорым шагом вышли из здания горкома и здесь, на свежем осеннем воздухе наконец-то отдышались. – А мы уже и так всё исполняем. Так ведь, Петрович?

 – Молчи уж, Никифор, – устало бросил Ширяев. – Бери-ка бойцов да по списку выверни дома беглецов наизнанку. Жёнок и выблядков ихних в каталажку. Распорядись, чтоб ко мне живо доставили надзирателей Троеглазова и Смирнова, они, кажись, из кержачьего отродья.

 – Дак ты чё, Петрович, на их-то – они ж наши в доску! В эксприациях завсегда первые, а уж люты, к таким в лапы не приведи попасть! Не они ль намедни так замордовали одного подкулачника, что он на первом же допросе сперва в штаны наложил, а опосля и дух испустил. Поторопились, однако, надо бы спытать наперво, где свою мучку да ржицу припрятал. А ты на их за отродье…

 – Да знаю я всё энто, как и то, что им все тайные тропки и улазы их варначьего племени знакомы. Я их отпишу проводниками в оба летучих наших отряда. Один направим в Гусляковку, второй – в Тегерецкое. Кержаков надобно взять тёпленькими, чтоб не вякнули. Будут бузить – всё пожечь. В бумагах опосля нацарапаем, что, мол, сами – у их же так заведено! – себя пожгли, такая неистребимая, дескать, классовая ненависть у энтих самодуров к нашей справедливой, народной власти.

 – Ох, и башковитый же ты, Петрович! – Кишка подобострастно осклабился, и, помешкав, с сомненьем добавил: – А не притянут ли нас как кобылу к оглобле, коль кержаков запалим?

 – Не дрейфь, Никиша! При царском режиме они, ежели им хвосты накручивали, особливо, как сказывал мне на пересылке в Красноярске один поп-расстрига, при Петрухе Первом, запирались оравой в избах иль в землянухах и жгли себя и всё свое отродье. Сам анператор, сказывал расстрига, и раззадоривал стародуров. У их ить денег завсегда как навоза, опять же утварь церковна в жемчуге да серебре. А сколь золотишка имя намыто да нарыто-наворовано в горах-то нашенских! Но прячут, заразы, и хучь клещами тяни из их, на дыбу ставь, кровью харкают – а молчат! И вот теперь наша наипервейшая задача: уничтожение как класса энтого настырного народа. Разорим ихние осиные гнёзда по тайге, реквизируем, как умно учит нас товарищ Милкин, все нажитые кровью и потом пролетариата и других беднейших слоёв излишки, а самих утолкаем в толчки в Нарым да Соловки. А ещё бы лучше в Забайкалье, в мои Нерчинские рудники, ох, и поползал я по им с тачкой! Пущай теперя они хлебнут с моего! – мстительно оборвал свою речь Ширяев, и покровительственно хлопнул Кишку по плечу. – Всё, хватит лясы точить. Давай, дуй в казармы сполнять мои распоряженья. А я покуль в бумагах поковыряюсь, разберу как надоть, от греха подале.

 

 Радужно-серебристые прозрачные кружева осенней паутины, растянутые между увядающих калиновых кустов, тихо колыхались от легкого дуновенья прохладного ветерка. В центре паутины висел крупный паук-крестовик со свастикой на спине и, чтобы занять себя чем-нибудь, перебирал коленчатыми мохнатыми лапками тонкие нити. Раскинутые сети были пусты, видимо, все попавшие прежде в тенёты мухи и комары были съедены, и теперь сытый паук от безделья и скуки решил подправить свои расходящиеся в пространстве силки, настроить, сделать прочным и привлекательным свой смертоносный и добычливый инструмент. Он проверял надёжность старых узелков и нитей, выпускал из брюшка новые, навздёвывал их и плёл, накручивал, совершенствовал и без того замысловатый орнамент своей паутины.

 Метрах в десяти, на лужке, широко расставив мощные копыта и наклоняя ветвистую, в рогах, продолговатую, с горбинкой, как бы сплюснутую с боков серую голову, мирно пощипывал подсохший щавель огромный лось. За секунду до того, как Северьян Акинфич с плетёной пестерюхой, из которой торчали ножки и шляпки ядрёных груздей, вышел из кедрача на поляну, лось тревожно прижал уши и, резво отпрыгнув в сторону, скрылся в лесу. Северьян Акинфич только и увидел поджарый лосиный зад, исчезнувший между двух высоких кустов, усыпанных рясными кистями красной калины. Подойдя ближе, он наклонился разглядеть вмятые в суглинок следы убежавшего животного. «Матёрый, однако ж, лосище! Как бы не в пудов сорок! – уважительно хмыкнул Северьян Акинфич, убирая с зипуна прилипшие лохмотья паутины и сбивая с рукава тёмным ногтём заскорузлого указательного пальца белесый комок облепленного рваными волоконцами паука. – Вишь, бедолага, замыслил имать других, а сподобился сам упутаться в своих же сетях!».

 В ту же минуту чуткое ухо монастырского сторожа уловило шум, едва заметное волнение слева, оттуда, где каменистая тропа выполаживалась из предгорья и терялась в зарослях дикой акации. Сердце старика оборвалось – неужто выследили, ироды несусветные? Он, крадучись, бесшумно ступая бутылами на полную ступню, не хрустнув ни единого разу сушняком под ногами, вышел лесом к тропе и там, притаившись, прилёг за смородиновым облетевшим кустом.

 Вот из зарослей акации показался коренастый и скуластый мужик с ружьём, в поводу он вёл низкорослую лошадь, изрядно навьюченную кожаными торбами. «Стёпка Раскатов», – с облегчением признал Северьян Акинфыч. Следом из кустов вытянулся разношёрстный крестьянский караван, в серёдке которого бабы с ребятишками подгоняли прутьями коров и овец, домашняя птица и молоденькие поросята находилась в закрытых пузатых плетёных корзинах, привьюченных к сёдлам лошадей, а замыкали обоз вооружённые берданками бородатые кержаки. Многих из них Северьян Акинфыч знал не только в лицо, но и по имени-отчеству. Уже не таясь, он встал им навстречу.

 – Доброго здравия вам, православные! – крикнул сторож, приветливо помахивая правой, поднятой над головой, рукой. – Далёко ль путь-дорогу дёржите?

 – И тебе хлеб с сахаром, Северьян Акинфыч! – ответствовал Стёпка. – А я уж пальнуть по кусту намеревался, да по малахаю признал – свой хоронится за смородиной. Такой вот пёстрый да лохматый убор лишь у тебя одного на всю тайгу имеется, дядя Северьян.

 – Ох, однако ж глазаст ты, Стёпушка! Ведь укрылся я так, что и сам бы себя не отыскал, а ты, вишь, рассекретил меня, как мальчонку, – Северьян Акинфыч добродушно развёл руками перед обступившими его и услышавшими конец разговора, кержаками. – Добрая смена наросла нам, мужики. Нас-то как отыскали?

 – Рады видеть тебя, Акинфыч! – подошел и обнял старика Меркул Калистратыч. – Искать вас мы и в мыслях не держали. Сами теперь бежим от новой власти, куда глаза глядят. Поселья наши пожжёны и разорёны. На хвосте чоновцы у нас висели, дней пять как отбились. Два ирода из наших – Федулка Троеглазов да Андрюха Смирнов вели их, покуль Осподь не призвал к ответу христопродавцев.

 

 Чадя в октябрьские разноцветные утренние сопки холодным сизым дымком, дотлевали головёшки на месте сгоревших домов селенья Тегерецкого. Лишь две избы да приземистая банька на фоне этого зловещего пепелища сиротливо ютились ближе к опушке предгорного пихтача. Их пока оставили под ночлег. Накануне вечером в деревеньку ворвались сошедшиеся вновь вместе в ближних окрестностях отряды красных карателей, возглавляемые Кишкой Курощупом и Фенькой Стрелком.

 Перед этим сама Фенька с отъявленными коммунарами из числа бывших бергалов знатно потешилась в оставленной кержаками Гусляковке, сходу постреляв оставшихся здесь, не пожелавших ни в какую покидать родные гнёзда пятерых древних стариков и старух. Сколько ни упрашивали этих лесных патриархов их дети и внуки, сколько ни молили уходить с обозом от нехристей, старики были непреклонны в своём решении, шепча молитвы и твёрдо повторяя: «Христос терпел и нам велел. На всё Божья воля. Вам же, милые вы наши, мы наказываем – ступайте, спасайте деток и себя. Мы вам не обуза». С тяжёлыми сердцами уходили в тайгу мужики, а ить останься, да даже и замешкайся на день-другой – не сдобровать тогда уж никому, каратели и малых детей могут не пощадить в своей оголтелости. Кержаки томительно вздыхали и в слабой надежде молвили: не звери же иродовы эти красноармейцы, стариков-то ветхих поди не тронут, Бога забоятся. Однако вышло всё хуже некуда. Побив старцев, полупьяные чоновцы-бергалы запалили не только избы и хлева, а и высокие сытные зароды с сеном и скирды с пшеничной соломой. Сожгли и добротную мельницу на ключе Банном, что в тайге, в двух верстах от Гусляковки. Хмельной кураж у бывших шахтёров порой перехлёстывал в приступы непонятного бешенства. Виной тому были то ли незадавшийся утомительный поход, то ли недобродившая кисло-приторная медовуха, отысканная одним из самых пронырливых коммунаров Игнатом. Где-то от кого-то, в пивной ли, в базарной ли толчее, услышал он, что кержаки старорежимные, заводя брагу, якобы закапывают прочно закупоренные лагушки в окрестные муравейники, и там, в тепле, будто бы пиво выбраживает до необходимой крепости, несказанной прозрачности и необыкновенного вкуса. Особливо когда оно излажено, к примеру, из сцеженного из берёз сока и приправлено медовым забрусом и хлебиной. Ближе к вечеру, разворотив за поскотиной в пихтаче с десяток муравьиных огромных конусных куч, в одиннадцатой отыскали-таки бергалы двухведёрный, аккуратно прикопанный в гигантском, шевелящемся от неисчислимого сонма насекомых, муравейнике. Здесь же торопливо выломали забитую черёмуховую пробку и разлили по предусмотрительно прихваченным с собой деревянным бадейкам желтоватоё мутное пойло. И хотя было понятно, что медовухе ещё бродить да бродить, но жажда на дармовое она посильнее любого здравого смысла. С остальными, не местными, набранными по призыву из разных уголков страны, чоновцами сразу же было постановлено – не делиться. Самим бы хватило! Вот и задурели мужики и ну давай вытворять непотребное да непрощаемое.

 Аки волки в гоньбе за убегающей косулей, рыскали без устали впереди карателей Федулка и Андрюха, указуя тем тропки и намётки к скрытым в чащобах тайным заимкам и пчельникам. Кои здесь же крушились и разорялись и нещадно жглись. Насельников, не ушедших с обозом, коль те не успевали схорониться в таёжных укроминах, побивали без разбору. Мало, мало было чоновцам пламени хладного, осеннего, что щедро и величаво растекалось по березовым гривам на гребнях отрогов и осиновым лощинам, черемуховым долинам да рябиновым взгорьям. Так нет же, надо было ещё этим раздосадованным неуспехами в поимке и захмелевшим от безнаказанности и отысканной медовухи идейным головорезам добавлять в несказанную палитру горно-алтайской осени свои, пусть и необычайно яркие, но мёртвые, коверкающие и напоследок превращающие всё в пепел, вырывающие живое из жизни, мазки и краски.

 Фенька сладко потянулась и ловко перебралась через лежащего с краю полка, застеленного притащенной сюда с вечера периной, храпящего Никифора. Тот сонно провёл немытой лапищей по голой атласной талии своей походной пассии, поймал в ладонь упругую женскую ягодицу, сжал было её, да Фенька смахнула в толчок кисть ухажёра, и спрыгнула на тесовый пол. «Будет уж тебе кобелевать! Спи, давай! А я покуль распоряжусь коняг обиходить и насчёт чего-нибудь пожрать. Да и Федулка с Андрюхой вот-вот возвернутся из разведки, доложат, куда нам дале двигать».

 Выйдя из нетопленной сухой бани, Фенька по травянистой дорожке лёгким шагом направилась к уцелевшим избам. Бойцы уже встали, двое хлопотали возле летней печки во дворе. Там в огромном ведёрном чугунке булькал бульон из подстреленной вчера зазевавшейся домашней птицы. Рядом черноусый чоновец уже почти освежевал жирного барашка. Остальные бойцы на песчаном берегу реки чистили и мыли лошадей. Фенька довольно хмыкнула и по ступенькам взбежала на широкое крыльцо одной из изб, где, выставив яловый сапог на приступок, приготовился начищать его ваксой отрядный комиссар Осип Гомельский.

 – Доброе утро, Осип Михалыч! Дисциплина, я вижу, у нас на самом сознательном пролетарском уровне! С такими бойцами мы враз выжгем всю старорежимную контру!

 – Без сомнения, Аграфена Павловна, так оно и будет, – моложавый еврей подавил недовольство от того, что его, сына местечкового гомельского сапожника, отрывают от столь любезного ему занятия – чистки обуви, убрал ногу с приступка и продолжил, придав своему тонкому голоску тень беспокойства: – Разведчики-то наши, товарищ командир, ещё не вернулись. Этот факт меня весьма настораживает. Солнце уже высоко, а от них никаких известий.

 – Да не переживай ты, товарищ комиссар! Троеглазов и Смирнов местные, всяка тропка и улаз им ведомы, опять же навыки у их таёжные. Часок-другой ишо обождём. А там уж и поиски организуем, – Фенька озорно погладила узкой ладонью ладно подогнанные, проложенные мхом, бревенчатые стены и неожиданно заключила: – А избы с баней мы счас и пожгём – штоб и духу самодуровского не осталось! Кто выживет, пущай в Таловское выбираются – пристроим куда надо!

 Комиссар окинул своими выразительными чёрными глазами Феньку с головы до ног, но ничего не сказал.

 Федулку и Андрюху прождали-прогадали до обеда. Несколько групп бойцов объездили и облазили окрестные сопки и ущелья, дальше малыми силами сунуться не решились. А между тем останки незадачливых разведчиков в это время вовсю догладывали раззадоренные муравьи, и доедал прожорливый гнус, висевший чёрной тучей над зелёными, в проседи мха, пихтами.

 Накануне вечером на глухой тропе, в том месте, где она изломом огибает вековую лиственницу, шагах в семи перед Андрюхой растворился в сумерках Федулка. Только и успел Смирнов разглядеть сутуловатую широкую спину напарника перед тем, как тот исчез за поворотом. Выйдя следом к лиственнице и не увидев никого впереди, Андрюха невольно крепче сдавил цевьё карабина, но тут же откуда-то сбоку получил страшный удар по низкому, изрезанному глубокими преждевременными морщинами лбу и потерял сознанье.

 Пришёл он в себя от жалящих укусов по всему голому телу. Пробовал пошевелить руками, брыкнуть горящими, будто стоял он на раскалённой сковороде, ногами, однако верёвки, которыми его туго привязали к шершавому стволу, были крепки. И не крикнуть – рот забит тряпичным кляпом из разодранного его же нижнего белья. От нестерпимой боли Андрюха вытаращил слезящиеся, в кровавой поволоке глаза свои. «Вот она и смертушка моя варначья. Мамонька, прости ты меня окаянного! Ух вы, суки недобитые! Да чтоб вам сгореть со всем своими выродками в аду, как и мне, порешённому вами! Будьте же вы прокляты-ы-ы!» – последнее, что вытолкнул угасающий разум Андрюхи, пока не захлебнулся в огненно-зудящем месиве собственного, искромсанного тела, сгрызаемого муравьями и подоспевшей на кровь мошкой.

 За утёсом, ближе к болотному кочкарнику, также воткнутый в широкий муравейник и привязанный к такой же дремучей пихте, мучительно умирал, тоже  как и Андрюха, сам себя когда-то раскержачивший Федулка. А неподалёку, вверх по каменистой тропе, опустив поводья, карабкались в ночи на зорких мохнатых монгольских лошадках уставшие за двое бессонных суток выслеживания и поимки изменников Ивашка Егоров и Стёпка Раскатов. Винтовки надзирателей были ловко приторочены сзади седел, два с наборными ручками охотничьих ножа в кожаных ножнах прибраны в торбы. Туда же уложены скатанные подрезанные кавалерийские шинели из добротного сукна и кирзовые ботинки. Изорванные гимнастёрки и галифе вместе с лоскутьями кальсон и байковых рубах кержаки, придавив их крупчатыми валунами, оставили на месте казни.

 

 Тёмно-лиловая туча, с белыми, дымящимися понизу, в подбрюшье, косматыми полосками облачков, вывалила себя из-за высокого гребня Ивановского белка на таёжные увалы и распадки, пригретые не по-осеннему щедрым солнцем. Да, видимо, так неосторожно и неуклюже проделала это, что распорола о зазубрины скал своё тяжелое брюхо, и из него хлопьями повалил мокрый снег. Через пять минут на будёновках и фуражках, башлыках и спинах чоновцев, на широких крупах и шерстистых лопатках усталых лошадей наросли липучие снежные шапки.

 Объединённый летучий отряд после пропажи проводников словно лишился зрения. Вот уже неделю рыскали чекисты вслепую по горной тайге. В сердцах пожгли ещё пару-тройку кержацких заимок, на которые случайно вышли. Кончался провиант. Бойцы, а это были, в основном, солдаты срочной службы, призванные в армию из разных равнинных уголков Советского Союза, и не видевшие никогда прежде гор и тайги, не знали, как промышлять здешних зверя и птицу. Кое-что могли бы им объяснить местные бергалы, их в отряде насчитывалось до десятка человек, да они и сами-то в таком переплёте оказались едва ли не впервые. Выезжали спешно, почти что налегке, командиры думали изловить беглецов в три-четыре дня и с победой возвратиться к повседневной службе. Однако ж, вон как всё обернулось.

 Теперь надо бы отыскать в лесу надёжное убежище от залеплявшей всё живое бури, переждать её у костров в шалашах, а потом уж думать, как унести подобру-поздорову из этой проклятущей тайги свои ноги. А снег, он всё валит и валит. Лагерь разбили в пихтаче на восточном склоне белка, где, как показалось, меньше задувало. Кто-то из бойцов предусмотрительно взял в поход пилу-ножовку, да у одного из бергалов отыскался топорик, им подрубили нижние пихтовые лапы; между стволами, на метр выше человеческого роста, приладили напиленные березовые жёрдочки; поверх настелили обрешётку, на которую плотно набросали лапника. Соорудили и нечто вроде боковых мохнатых стенок. До сумерек изготовили шесть таких вот укрытий. Лошадей держали рядом; привязанные, они дотягивались до мягкой пихтовой иглы и грызли её, некоторые хрумкали ветки тальниковых побегов. Запас овса в отряде тоже иссякал. Костры в шалашах разводить опасались, подсохшие лапы вспыхнут, как пух, и тогда уж точно – поминай, как звали! Огонь приспособили здесь же на опушках, между могучих, уходящих в смурное снежное небо старых кедров, кроны которых там, вверху, переплетались в шатёр. Это выяснилось, когда живые оранжевые языки пламени осветили не только тесно жавшихся вокруг костров бойцов, но и вырвали из молочной темноты контуры разлапистых исполинов.

 Когда к вечеру второго дня буря унялась, и студёный ветер расчистил изломанный овал синего неба высоко над заснеженной впадиной, со дна которой из хвойного леса столбиками поднимался вверх дым от костров, стоявший на скалистом плоском козырьке метрах в двухстах выше лагеря Кишка Курощуп, тяжело вздохнув, сказал: «Вот и огляделись. Вишь ты, развёдрилось. Теперя жди мороза. Так-то вот, товарищ комиссар».

 – И что нам делать в этих обстоятельствах, товарищ Грушаков? – обеспокоено откликнулся Осип Гомельский. Сюда, на гребень они взобрались по щетинке сосняка, в нём и снега меньше, и жухлая трава ниже, и не так путаются в ней ноги. Картина, открывшаяся их взорам, была и величественна, и угрюма. На все стороны, куда хватало глаз, расходились, будто распаханные неведомым гигантским плугом, хребты и увалы, застывшие верха и гривы которых были усыпаны, словно развалившимися комьями, скалами и утёсами. Далёкий горизонт подковой обрамляли Тургусунские белки. И ни дымка вдали, ни селеньица, куда бы можно приткнуться отдохнуть по-людски в тёплых, жарко натопленных кержацких избах.

 – Выходит, здря пожгли мы округу, хучь бы те двое избёнок сберегли на край, – Кишка снял островерхую будёновку с вышитой красной звездой и сокрушённо прошёлся пятернёй по слипшимся от пота волосам. – Выкарабкиваться надоть нам немедля из энтих дремучих дебрев, не то все здеся пропадём – помёрзнем. До городу вёрст семьдесят будет, да ишо дорогу в снегах не отыскать. Опять же харчи подъели, лося бы завалить, дак выследит кто? Народишко-то у нас к лесу неспособный.

 – Спустимся в лагерь, пересчитаем и распределим все продукты. Введём режим экономии, – правильными словами, как на политзанятиях, начал было Гомельский.

 – Да энто, известное дело, – перебил комиссара Кишка. – Заночуем и сосчитаем. Тока ведь, хучь ты и засчитайся, а харча-то энто не прибавит. Я кумекаю так: кто для революции и для нашего социалистического государства более ценен? А я отвечу – ты, товарищ Гомельский, товарищ Аграфена, наш объединённый командир и я, посколь, де, тоже командир. Так что, не боись, комиссар: я загодя прибрал кое-какой харч. Ты тоже припрячь. А опосля и шумнём бойцам: вали продукт в общу кучу – разделять надоть, мол, на всех. Да ты не кривись, Осип, – своя рубаха, кхе-хе, к телу-то ближе!

 – Никифор, я, в общем-то, полагаюсь на твой практический ум и житейский опыт, – тонким голосом поддакнул Гомельский. – Поскольку ты уроженец этих мест и, без всякого сомнения, можешь лучше других разобраться в подобных обстоятельствах.

 – Вернее верного слово твоё, товарищ комиссар, – успокоено завершил разговор Кишка. – А счас айда вниз, неровен час – стемнеет.

 

 Горы – это тебе не равнина, где, ежели туча перекроет горизонт, то пока вся небесная вода не выльется из неё на поля, овраги и луга, и не станет тучка как пустое коровье вымя лёгкой, такой, что её даже слабый порыв ветерка запросто снесёт на обочину неба, до того времени и погода не выровняется. В горах всё по-иному. Здесь в каждом водоразделе, во всякой живописной долине, в любом умопомрачительном ущелье, спрятанных за высоченными перегородками двух- и трёхтысячеметровых, устланных вечными льдами белков, своя погода, да и растительность, даже в соседних смежных ущельях, бывает настолько отменна, что невольно подумаешь – вот и попал ты в другой мир.

 Понятно, что и здесь случаются стихии, которые накрывают разом всю эту горную страну, выворачивают с корнем кряжистые кедры и ломают, как спички, мачтовые сосны, да подталкивают сокрушительные камнепады, расщепляя отвесные заоблачные пики. Но это явление редкое.

 Подобную мощь природа собирает и накапливает не один год. Обыкновенно же тучи набиваются в ближнюю к ним долину и там могут кружиться до трёх суток, пока не истают вовсе.

 

 Так и в этот раз снежная буря, кромешно буйствуя в распадках Тургусунской долины, до Теремков сумела перебросить через плоскогорные плато и скалистые гребни лишь несколько пригоршней ледяной слякоти. И даже ничуть не испугала мужиков, занятых на заготовке и раскряжёвке в сосняке хлыстов для строительства под сенью могучих прямоствольных кедров просторного дома-барака, который смог бы вместить почти всех бежавших от расправы кержаков и освобождённых от узилища бергалов. Почему же не всех? Да просто некоторые наиболее истовые старообрядцы категорически отказались от какого-либо общежития – да ещё с какими-то никонианами! – и в первый же день по прибытию, испросив благословения у матушки Варвары – настоятельницы монастыря, принялись рыть себе землянушки наособицу, в суглинке, близ косогоров, под кронами жёлтых, осыпающих мягкую иглицу лиственниц.

 Лагерь беглецов расположился в полутора верстах от монастырских, притаённых строений. Матушка сама указала место, истребовав, чтобы жильё новосёлы творили себе не на виду, но в скрытых и от птичьего ока местах. Подростки, нарубив тала и заострив короткие черенки, перегородили наискосок мелким частоколом протоки со студёной прозрачной водой задорогами, а горловины закрыли продолговатыми плетёными мордушками. И каждое утро выпрастывали эти мордушки, высыпая трепещущих серебристых хариусов и мелких пятнистых тайменей в ведёрные берестяные туеса. Матери тут же потрошили и солили впрок свежую рыбу. Бабы, позвав с собой девочек и мальчиков, сбирали в корзинки не склёванную птицей подсохшую ягоду черёмухи и ссыпали её в приготовленные под это закрома и сусеки. Чтобы потом, на самодельной крупорушке-мельничке перемолоть сухую ягоду в черёмуховую муку. Ржи, пшеницы и овса верхом на лошадях много с собой не увезёшь, вот и запасались пока черемухой; с морозами весь народ отправится ломать стылые грозди красной калины да розетки жёлтой рябины. Урожай на кедровые орехи уродился и в этой благодатной долине, потому ежедневно к вечеру и нарастали на поселье новые бурты шишек. Не привлечённые к строительству мужики спешно окашивали луговины и опушки, перестоявшее сено сохло уже к вечеру того же дня. Понятно, что сенцо это было пустое, но, однако, обмануть им зиму и скот сохранить до первой апрельской зелени кержаки всё же надеялись.

 Тихим ясным и холодным утром уходили на перевал пешими, снаряжённые по-зимнему, с короткими широкими охотничьими лыжами на правом плече, с котомками и карабинами за спиной, Степан Раскатов, Федот Грузинов, Ивашка Егоров, Прокоп Загайнов и Никита Лямкин. Рядом с каждым бежала опытная умная лайка, поскольку без собаки зимний промысел теряет всякий смысл: она и зверя отыщет, и о нём же предупредит, сбережёт. Накануне общинно было оговорено, что коль скоро с провиантом скудно, зверя здесь, в долине, добыть есть кому – мужики и старики покуль зорки: белке в глаз с полсотни метров одной дробинкой всякий угодит, то и пущай молодёжь идёт на промысел соболя. Дело доброе, прибыльное, отлаженное ещё дедами наших дедов, заимки схоронены в таких местах, куда и конный не всегда доскачет, и пеший не дойдёт, припасы – сухари, крупа, соль в сухих ларях хранятся. Однако торопиться надобно – не ноне, так завтрева снега падут и тогда уж всё, никудышеньки отсель до лета!

 

Ещё до зорьки матушка Варвара с монахинями отслужили молебен во здравие идущих на промысел. От харча, что тайком сунули в их котомки сердобольные матери, охотники наотрез отказались: покорнейше благодарим, мы, мол, разживёмся не дичью, так рыбой, а вам на зимовку сгодится. Взяли лишь по горстке соли, в пояс миру поклонились, осенили себя крестным знамением и цепочкой ушли по тропке вверх. Благополучно миновав узкий скалистый коридор на перевале, посуху спустились к реке, перебредя её, крепко обнялись и разошлись, каждый в своё родовое охотничье угодьё. Кому-то до места ходу было два дня, а кому и неделю.

 

Трёхдневный переход у Стёпки с Ивашкой был в одном направлении – в урочище Берёзовой Гривы, а там уж Раскатову на восток, к скалистым отрогам Голухи, Егорову вниз по речке Журавлихе к гольцам Синюхи. На вторые сутки пути ночью выпал обильный снег, под утро прояснело, воздух выстудило; охотники встали на подбитые камусом лыжи: прихваченные морозцем сумёты были глубокими, в колено, однако ходока держали отменно. Оно и к лучшему – по насту да на широких лыжах куда быстрее и проворнее, нежели раз за разом высвобождать из сугробов утеплённые войлочными чулками-пайпаками кожаные бутылы.

 Выбравшись на заметённое седёлко очередного безымянного отрога, промысловики огляделись.

 – Вишь ты, сколь снежища-то навалило! – Степан указал рукой в мохнатой рукавице в ту сторону, куда им предстояло спускаться по лесистому логу. – Поспешать будем, до Каменушки обудёнкой добежать надоть – там в зимовухе обночуем, а к обеду на Гриву выйдем.

 – Скажешь тож – зимовуха! – откликнулся отдышавшийся от подъёма Ивашка. – Мы с тятькой хаживали по лету вкруг твоёй Каменушки – ничё там не приметили, окромя горофельника да дурбея непролазного.

 – Худо искали! – добродушно хмыкнул в заиндевелую бородку Степан. – Кедруху разлапистую на утёсе за речным своротом видали? Она там одна, отдельная от лесу стоит на скалах.

 – Как такую-то не увидать? И слепой, поди, на эту красоту прозреет, – утвердительно кивнул Ивашка. – Тятя ишо сказывал, они там, за ей, на солончаке доброго сохатого лет пятнадцать тому взяли с дядькой Меркулом. Но мы туда не полезли.

 – А можно бы! Там бы и отдохнули в свежем моём духовитом срубчике. Я его весной изладил в сторонке, в подлеске, у ключа. И трубу вывел на крышу – ни угару, ни печали.

 – Коль так, то и обсушимся у печи, да и подхарчимся из твоих припасов, – весело заключил Ивашка.

 До избушки оставалось перевалить три угора и пересечь пару распадков, изогнуто уходящих к заснеженным скалам хребта Каменушки, когда чуткими ноздрями промысловики поймали запах дыма и горелого мяса. Лёгкий ветерок тянул из-за угора с редкими соснами по гребню. Парни молча переглянулись, кивнули друг другу и сдёрнули с плеч карабины. Стараясь не скрипеть лыжами о наст, охотники разошлись по сторонам и направились, не теряя один другого из виду, в сосняк. Через некоторое время они сошлись на макушке горки, на плоском отвесном козырьке, с него открывался великолепный обзор распадка внизу. На пологом донышке которого, возле заиндевелой березовой рощицы, копошились вокруг чадящего костра двенадцать человеческих фигурок. Чуть поодаль на вытоптанном, местами кровавом снегу лежали останки какого-то животного.

 – Лошадь, однако, доедают, бедолаги, – вполголоса обронил Степан Раскатов. – Видно, совсем худо мужикам, затерялись. Ни лыж, вон тока ружья торчат из сугробов. Пропадут ить, как пить дать, пропадут.

 – А я так разумею – не мужики это, а те, из карателей, они по наши души сюда припёрлись. – Ивашка был настроен непримиримо. – Пущай теперь выкарабкиваются сами, аль погибают. Это уж чё у их на роду написано.

 – Прокрадёмся поближе, надоть разузнать: чё за народ, поди ж, подневольные, забритые с Рассеи, солдатики из мужиков. А там и поглядим – чё с имя делать.

 

 Нахохлившиеся вороны, что слетелись сюда и деловито расселись на березовых ветках, терпеливо ждали, когда эти слабые и вялые существа внизу либо окоченеют за долгую ноябрьскую ночь, либо уберутся из распадка восвояси, оставив на испачканном снегу недоглоданные кости, лохмотья конской шкуры в окровавленной шерсти, с не подчищенными кусочками мяса, подстывшие лиловые потроха. Казалось, что вороны дремали, однако их полуприкрытые внимательные глаза четко фиксировали любое шевеление и передвижение как вокруг сыро тлеющего костра, так и окрест.

 Первой в сумерках заметила бесшумно перебегающих на лыжах от дерева к дереву двух охотников с ружьями наперевес самая старая и опытная в стае седая ворона. Она вся подобралась и уже даже набрала через ноздри – узкие отверстия в клюве, воздуха в лёгкие, чтоб полной грудью каркнуть, да в последний миг поняла, что не к ним, воронам, подбираются эти страшные существа с железными палками, плюющими смертельным огнём. И успокоилась, даже оживилась от любопытства: что же здесь сейчас произойдёт? И какую выгоду из этого сможет извлечь для себя их голодная стая?

 Между тем, Стёпка был в пяти шагах от воткнутых в сугробы, дулами в небо, винтовок, но людям у костра было явно не до него. Обступив очаг, они с остервенением рвали зубами непрожаренные куски конины, жадно и поспешно глотали полусырое жилистое мясо, и каждый при этом норовил оттолкнуть товарища и любым способом протиснуться ближе к огню. Стёпка, не особенно таясь, собрал оружие, отнёс его, будто дрова в охапке, подальше под берёзу, и дал знак рукой Ивашке. С двух сторон они вышли к костру и одновременно скомандовали: «Руки вверх! И ни шагу с места!». Вяло исполнив приказ, люди неохотно повернули от костра свои слезящиеся, небритые лица к промысловикам. Но, как ни странно, страха в их глазах не наблюдалось, зато легко прочитывалось равнодушие и какая-то нечеловеческая усталость.

 – Всё, ребятки, отвоевались! – Степан, держа на мушке расхристанную толпу, приблизился к костру ещё на пару шагов. – Холодное оружие, у кого есть, отбросьте в сторону! И без фокусов! Бью наповал! Вот и хорошо. Теперь будем знакомиться. Ступай ко мне – вот ты! – Раскатов указал стволом на высокого, худого, с выпирающим кадыком, длиннорукого бойца, в прожженной сбоку шинельке. Тот нерешительно подошёл, глянул было прямо в лицо Степану, но быстро отвёл глаза.

 – Чё прячешь зенки-то? Аль боишься – все грехи твои вычитаю!? Кто будешь, откель призван в наш край?

 – Ефим Рябичев я, родом из Шексны Вологодской губернии.

 – Деревня чё ль такая – Шексна? Аль городской ты?

 – Городок Шексна. А я ить с деревни, наше Никольское в пяти верстах от городу будет.

 – Та-ак! Сказывай тогда, почто жёг избы наши, у дедов души вынимал? Ручищи-то, гляжу трудовые. И как они у тебя опосля содеянного не отсохли?

 – Дак я ить с неохотой, а от приказа куда деться? – несмело начал боец, но вдруг поднял глаза на Степана и, выдержав колючий взгляд того, твёрдо сказал: – Изб мы не палили, стариков жизней не лишали. Мы их опосля и схоронили, кого в общей могилке прибрали под горой, а кто по заимкам, тех тоже не оставили воронам, похоронили отдельно. Мы и кресты тайком от командиров перед уходом с деревень и заимок, где успели, поставили. Грех наш – скотину какую побили да съели, стога пожгли, мельницу вот искурочили. А лютовала боле всех командир наш Аграфёна с полюбовником её Никифором, да жидок, извиняйте – еврей, комиссар с ними крутился, ну, тот боле науськивал. Сам рук не марал. Они и от нас сбёгли с харчами, а бойцов покидали на морозе на погибель в проклятущих чащобах. Вот мы и разбрелись кто куда.

 – Пущай так. А с тобой-то кто здесь конину дерёт? Аль все невинные агнцы, яко и ты, Ефим?

 – Вологодских со мной девять. Трое вятских. Тоже земляки почти что ж. Я про нашу вину всё обсказал, мы из одного взвода. Дёржимся вместях. Любого спроси, ежли сумлевашься.

 – А выходить из тайги, землячки, каким путём намереваетесь? Лошадушек всех, вижу, прибрали, ружья свои побросали. Теперь, поди ж ты, друг за дружку примитеся?

 Высокий изнурённый боец, пошатываясь, промолчал. Взгляд его опять потух, судорожно сглотнув морозного воздуха, он равнодушно опустил свои слезящиеся глаза.

 – Напарник! Подь сюда! Да не боись, перед нами не бойцы, а клячи, – беззлобно молвил Степан подошедшему с карабином наизготовку Ивашке. – Отойдём на пару слов.

 Через минуту до жавшихся около затухающего костерка бойцов донеслись обрывки жаркого спора промысловиков: «Пущай выбираются сами, кто их звал сюда!» – «Хучь они и никониане, дак всё ж однова с нами – православные!». «Выведем, а нас – в распыл!» – «Дак ить русские же они, как и мы! Мало ли чё нам греха с христопродавцами! Не по-людски будет, ежли бросим их здесь помирать!».

 Окаянной теменью, что лишь по верху исколота морозным мерцаньем крупных звёзд, а понизу – мрак, хоть глаза коли, начал подъём из распадка разношёрстный отряд. Впереди, натаптывая лыжню, шёл Степан Раскатов. Охотничьи раскосые очи его, быстро привыкнув к темноте, видели, ну, может быть, чуточку слабее, нежели пасмурным днём. Но этого вполне хватало, чтобы правильно выбирать дорогу. За ним жидкой цепочкой, опираясь на палки, наломанные из сушняка, двигались бойцы-чоновцы. Замыкал колонну Ивашка Егоров. Изредка Степан останавливался и окликал идущих за ним: всё ли у тех ладом? В ответ из темноты раздавалось нестройное: живы, мол, покедова. Ориентиром, как правило, служила едва различимая в игольчатой индевелой тьме спина впереди идущего. Свои винтовки несли сами бойцы. Правда, боевые патроны из оружия кержаки извлекли сразу же ещё в лагере. Так оно надёжнее, да и искушений меньше.

 За полночь привёл Степан бойцов на своё зимовье, растопил печь берёзовыми, загодя, с лета наготовленными поленьями, заварил отвар из припасённых золотого корня, смородинового и малинового листа и цветков зверобоя. Растолкал едва задремавших бойцов, и влил им, кому-то и через силу, отвар сквозь обмороженные, потрескавшиеся губы в простуженные рты. Уснули, кто на нарах, кто вповалку на земляном отогретом полу. Промысловики же попеременно продежурили до той поры, пока за окном не стало отбеливать и стылое небо с востока, из-за вершин Каменушки, не расцветилось золотистыми перьями лучей ещё не выбравшегося из-за горы зимнего солнца.

 

– Так, ребятки, отсель мы выведем вас, но тока в путь отправимся, как стемнеет. – Степан отхлебнул из долблёной миски бульона, наваренного из подстреленного на рассвете глухаря, и внимательно оглядел завтракающих бойцов. – От греха и соблазнов разных подале, чтобы вы по слабости человечьей не привели опосля сюда карателей. Днём отдыхайте, копите силы. Мой напарник покуль набьёт дичи про запас на дорогу, – промысловики при чоновцах не называли друг друга по именам, и уж тем более не упоминали не только своих фамилий, но и вообще никаких. Названия гор, долин и речек, через которые лежал их путь, тоже ни в коем случае не упоминались. Мало ли чего ни случится потом. – А я уж, извиняйте, пригляжу покуль за вами, да и подсоблю, коль кому чё понадобится.

 Уводя чоновцев со своей заимки, Степан намеренно пошёл не рекой, а через пихтач в гору. С добрую версту прогребли вдоль по седёлку, спустились, опять же лесом, в распадок, и оттуда, перевалив за долгую ночь ещё пару-тройку каменистых хребтов, выбрались на плоскогорье, от которого по водоразделу, прижимаясь к заснеженным крутым склонам, шла двухдневная тропа к городу. Дневать устроились в просторной сухой нише под базальтовой скалой. Наломали лапника, постелили вкруг костра, на таганке заварили белочного корня с душицей и сушёной черникой, в углях запекли дичь. Промысловики спали поочередно, да и то в полглаза.

 На третью ночь под утро вывели Ивашка и Степан бойцов к скалистому, поросшему лиственницами утёсу.

 – Всё, земляки, прибыли, – остановился и обернулся к идущим следом бойцам торивший тропу Ивашка. Степан в этот раз шёл сзади, замыкая их живую цепочку. – За утёсом, вниз по руслу, верстах в двух лесопункт Крольчатник, там и обогреетесь, оттель и до городу вас доставят. Ступайте с Богом. – За время, что они выводили из тайги заблудившихся бойцов, Ивашка увидел, что эти изнурённые люди немногим отличаются от них. После того, как чоновцы отогрелись, помазали обмороженные места на лицах и руках барсучьим и медвежьем салом из Степановых припасов, перевязали раны, стало понятно, что никакие это не изверги, а такие же обыкновенные, незлобивые русские парни, не по своей воле попавшие в этот кровавый таёжный переплёт. Ещё он приметил, как на привалах некоторые из них тайно, когда никого нет поблизости, и кажется, что никто тебя не видит, осеняют себя крестным знамением. И пущай совершают сие не двумя перстами, а по-никониански, тремя, однако ж, всё же молят Господа о спасении не одних себя, а и, верное дело, тятьки с мамкой, да и другой прочей родни. И теплело кержацкое сердце, и вскоре первоначальная ненависть сменилась жалостью и даже каким-то неизъяснимым сочувствием к этим оборванным бедолагам.

 – Оружие ваше пущай будет при вас, – включился в разговор подошедший Степан. – А вот патроны, уж не обессудьте, – наш трофей. В деревню пойдёте – по прежнему уговору, не ране, как рассветает, мы уже к тому часу далёко будем. Гнаться за нами не советую – всех постреляем.

 – Да вы што же такое сказываете! Да рази же мы нелюди какие! Храни вас Бог, добрые люди! – раздалось нестройно в ответ.

 – Прощевайте покуль! – уже с тропы молвили кержаки. И люди разошлись, одни – в дремучую родимую тайгу, другие к лесопункту, чтобы оттуда на санях заготовителей уехать в Талов, где после коротенького лечения в лазарете предстать пред грозные очи начальства – что, де, так долго шастали по морозной тайге, и на каком основании побросали своих командиров и комиссара околевать в горах?

 

 Когда Кишка Курощуп, выбрав момент, тайно оповестил Феньку и Осипа, а также трех верных друганов из бергалов, что уходить будем в нонешнюю полночь, покуль метель ишо не разыгралась, никто не прекословил, все стали ждать этой благословенной полночи, чтоб верняком, да с немалым харчем, сгинуть из лагеря, покуль солдатики дрыхнут. Поэтому и определил хитрый Кишка в караул этих самых трёх дружков, чтоб на выходе из ущелья снять их с постов и поставить в строй своего летучего революционного отряда из шести проверенных человек. А российские лапти пущай выбираются сами, ежли и не пропадут, так веры боле кому – нам, стынущим в энтих треклятых ущельях, преданным бойцам революции, аль недобитому вологодскому подкулачью, невесть как пробравшемуся в наши органы!

 Фенька согласно кивала, Осип раздумчиво помалкивал. Он вообще в последние дни изменился, притих, обносился, стал открыто жаден в еде. Старался есть больше, хватал куски, давясь, глотал, видно, проснулся страх, вошедший за века скитаний и в кровь Осипа, как сына отовсюду гонимого неуживчивого народа, страх того, что завтра может случиться и есть будет нечего, а помирать ой как не время! В этой неслыханно богатой и огромной стране, которую наши вожди подмяли-таки под себя, и братья по крови почти на всех партийных и государственных ключевых и узловых должностях, мы, – бывало, радовался Гомельский, – переучим этих сермяжных мужиков в передовых рабочих, и они принесут нам баснословные прибыли. А там уж, как говаривал их недоумок Ульянов-Ленин, – и мировой пожар раскочегарим теми же мозолистыми руками. «За каждую каплю святой крови, пролитую за века наших притеснений, – мстительно раззадоривал себя Осип, – гонители заплатят тоннами своей! Да воистину будет так!».

 Естественно, что подобными мыслями осторожный и трусливый Гомельский ни с кем не делился, но зато как они согревали его издёрганную постоянным притворством душу!

 Вот только за эти мрачные дни и неслыханно жуткие ночи блуждания по промороженной тайге осиповский задор заметно поиссяк. В осунувшееся небритое лицо Гомельского дохнула безжалостная смерть, та самая старуха, что не разбирает, кто перед ней: представитель ли народа, назначившего себя на роль избранного, либо какой-то смердящий гой. Она равнодушно косит своей никогда не тупящейся косой, кого ей заблагорассудится. Вот этого-то и боялся панически Осип, ведь столько радужных надежд на будущее лелеял он в своей тщеславной душе! Как мечтал он дожить до того сладкого момента, когда наконец-то поверженный мир падёт к ногам его великого народа. А теперь всё это может рухнуть, как вон та лавина, сошедшая накануне в логу за рекой и срезавшая как бритвой у изножья горы редкие молоденькие пихты и стройные березки.

 – Товарищ комиссар, чё нос-то повесил? – Кишка только что тайком проглотил, почти не прожёвывая, кусок мягкого розоватого сала и сухую галету, чуток опьянел от еды, и его тянуло потрепать языком. Тем паче, что в кармашке, пришитом по случаю на боку, изнутри гимнастёрки, грелся ещё один добрый шмат припрятанного сала. Ну, это – на потом. – Я кумекаю так: счас отыщем место, где река промёрзла, чтоб пройти на тую сторону. А там, по пологому бережку – энтот-то, вишь, крут да ишо и скалы прям в реку лезут, – и уйдём вниз. Река, поди ж ты, бежит к Талову, а куда ж ей ишо! Вот она-то нас и выведет из энтих пропастин. Ты мне опосля, Осип Михалыч, ишо и спасибо скажешь, да в ножки поклонишься за то, что я тебе жизню твою драгоценную спас!

 Однако Гомельский с таким нескрываемым презрением окатил взглядом с ног до головы явно перебравшего с болтовнёй Грушакова, что тот мгновенно прикусил язык и пробормотав: ладно, ладно, мол, шутю я, отошёл к возившейся с вещмешком Феньке Стрелку.

 – Чё, ты там, голубь, плёл комиссару? – Фенька подняла красивую голову свою, с выбивающимся из-под будёновки русым завитком, и весело продолжила: – Каки таки реки бегут в Талов? Кабы так, давно бы тискались на тёплых полатях у печи, нешто бы стыли туточки? Я девчонкой с покойным тятькой всю Синюху облазила, с другой от городу стороны. Речек – тьма, и хучь бы одна свернула в твой Талов!

 – Дак я ить думал успокоить комиссара, – примирительно сказал Кишка. – А то он больно смурной, да какой-то ишо не в себе. Не натворил бы чего. Ему наши природы непривычны, а ить он схотел, я так чую, в белу косточку выбиться. Вот здесь и побелеет, как под сорок мороза саданёт!

 – Да ты, небось, и своё-то хозяйство всё нонче поморозил! Отколупнулось поди уж да отпало за ненадобностью! Коль так, не подпущу на выстрел! – грудной голос командирши рассыпался на заливистые колокольцы.

Понять смысла их разговора другие не могли – далековато отстояли они от остальных чоновцев, однако ж Фенькин смех был громким и заразительным. Бергалы переглянулись: тешится, баба, дурит, видать, мужика хочет, аж невмоготу. А чё, можно бы и здеся её оприходовать, шинельки в кучу, чтоб зад не примёрз и, становись, мужики, в сладку очередь! Ан нет, с Никифором шутковать не с руки – враз прибьёт! Да и жидок ишо энтот так и буровит всех зенками своими чернущими, а жрёт-то за троих, не гляди што худ, яко жердь поскотная. Ох, не любы ж мы ему, братцы, хошь и скрывает, собака пархатая, толкёт в себе! В пролубь бы его тишком да с концами, дак опосля не оправдашься! Бергалы разочаровано вздохнули и разошлись по лагерю, кто дров подкинуть в костёр, кто поправить сбрую объедающей тальник лошади.

 

 Серебристый и гибкий, с тёмными полосами поперёк верхнего плавника хариус стоял несносимо в холодном подлёдном потоке и ловко выхватывал ртом с поверхности воды всякую съедобную мелочь: личинок, дохлых осенних мошек и комаров, клочки зелёного ила и мха. На этом перепаде воздушная подушка между коркой льда и стремниной была изрядная – лёд не успевал нарасти, как его сбивала своенравная волна, шлифуя тыльную часть ледяного панциря и оставляя ему возможность утолщаться лишь вверх, по внешней стороне. Солнечные лучи косо били в прозрачный, схожий с линзой лёд, и, преломляясь, вертикально прошивали слой студёной воды до каменистого мозаичного дна.

 Вдруг радужные круглые глаза хариуса испуганно отметили движение огромных размытых теней выше по течению, над стылыми глыбами порожистого льда. Пять продолговатых, слитых в единую цепь существ, проходя, на какой-то миг закрывали солнце, темнел и тут же светлел искристый лёд, а вот шестая тень неожиданно разломилась пополам, удлинённая её задняя часть вскинулась над порогом. А меньший лоскут этой тени рухнул камнем вниз и, проломив обманчивый ледяной панцирь, мгновенно был подхвачен стремниной и с силой затолкан под лёд. За секунду до этого хариус крутнулся, показав молочное своё брюхо, и молнией унёсся вниз по реке, да с такой скоростью, с какой гонцы разносят по округе радостное известие о скором прибытии в их оголодавшие веси хлебного сытного обоза.

 – Братцы, еврей утоп!

 – Коня, коня лови! Потопчет ить нас всех!

 – А харч с им был?

 – Да кто ж его знает! Он теперь сам харч налимам да сомам!

 – Не мелите, пустобрёхи, чё ни попадя. Человек ить погиб да ишо и комиссар наш геройский!

 – Знамо дело, Никифор, он хошь и еврей, а всё ж не мошка какая. Всё мы разумеем, энто нервное у нас.

 – Чуток погодь, угомонимся. Пропал комиссар!

 – Под лёд ить не полезешь, да и где ж там нашаришь теперь! И, небось, снесло Осипа Михалыча уж невесть куда!

 На берегу у костра, когда возбуждение от происшествия несколько улеглось, чоновцы, посовещавшись, решили прямо здесь разбить временный лагерь. Тайга, дрова рядом, сторона подветренная, забьём высвободившуюся лошадь, навялим, наморозим мяса, отдохнём, а там уж и далее двинем вниз по руслу, пойма не так убродна, можно кой-где и верхом, не всё же ноги гробить! Комисарова доброго жеребца, который и стал причиной гибели Гомельского, когда, оскользнувшись на бугристом льду, с испугу взвился на дыбы, вырвал из рук хозяина повод и ударом мощного копыта случайно сбросил того с высокого козырька в обледеневшую протоку, забрал себе один из бергалов Игнат в обмен на своего мерина.

 Фенька в разговорах не участвовала, как выбрались на берег, расседлала Игрунька, бросила на снег потник, поверх постелила реквизированную у кержаков овечью доху и прилегла на ней, головой от реки. Сделала вид, что задремала на морозном неласковом солнышке, однако ей было вовсе не до сна. Когда Осип Михайлович ушёл под лёд, Феньке впервые за весь этот треклятый поход стало не по себе. Не то что бы она шибко переживала смерть Гомельского – мало ли видывала за эти годы, как гибли люди, сама не прочь была помочь некоторым из них перебраться в потусторонний мир, – но давно уж она присматривалась к комиссару, не потому что был рожей пригож, а чувствовала в нём скрытую, тёмную силу.

 Эту силу она впервые познала на полях гражданской, и не только на жёстких топчанах и мягких перинах, где её с садистским наслаждением мяли и тискали чернявые да картавые чекисты, а она, изнемогая от дьявольского вожделения, стонала, теряла сознанье и царапалась, что ещё больше раззадоривало ухажеров. О, это были незабываемые дни и ночи! И эта-то сила мнилась Феньке самой наисладчайшей из всех, какие бывали на земле. Другая, более ёмкая и страшная грань этой иудейской силы открылась ей с первых боёв, в которых, к слову, Фенька сама редко участвовала, но чаще с любопытством наблюдала за их ходом с командных пунктов и высоток.

 Цепи плохо обмундированных, неряшливо одетых мобилизованных красноармейцев серыми волнами текли по полю в сторону колчаковских добротно оборудованных окопов прямо на ураганный огонь. Людей выкашивало десятками. Вот упало красное знамя, и бойцы сначала попятились, а потом и беспорядочно побежали назад. Однако из тех окопов, откуда всего несколько минут тому назад красноармейцы поднялись в атаку, раздались дружные ружейные и револьверные хлопки, и короткими очередями застрочил пулемёт. Это заградотрядовцы – латыши, мадьяры и китайцы под командованием ночных Фенькиных хахалей таким вот неслыханным прежде в истории войн способом, придуманным недавно Лейбой Троцким, пресекали всяческую панику в красных наступающих войсках. Феньке тоже дали пострелять из маузера. И хоть бы раз она промахнулась! Русские крестьяне, обезумев, метались между двух огней и наверняка полегли бы все под перекрёстным огнём, да подоспела конница алтайских партизан и вместе с опамятавшими красноармейцами выбила беляков из укреплённых окопов.

 Взятых в плен раненых офицеров и солдат порубили в соседней балке всё те же молчаливые латыши, мадьяры и китайцы. Комиссары равнодушно наблюдали за кровавой расправой с бугра. Помалкивала, стоя рядом с ними, и Фенька. То ли утомил её бой, то ли придавило осознание той по-настоящему страшной и жуткой силы, что втянула нынче Феньку в свою орбиту и строго определила девке её место. И теперь без присмотра и спросу Феньке не то что шагу не ступить, а и пустить в свою душу какую-либо маломальскую змейку любой крамолы непозволительно. С того дня Фенька-Стрелок прониклась каким-то собачьим обожанием своих повелителей, правда, крохотной, однако всегда ноющей занозой где-то под сердцем было горькое чувство своей убогости и никчемности перед этими сверхчеловеками.

 И Фенька тайно лелеяла мечту когда-нибудь стать одной из них, а для этого надо было обзаводиться не только зыбкими партнёрами по постели, временными командирскими должностями, но и надёжными товарищами по партии, из тех, что прочными невидимыми нитями всемогущей паутины опутали теперь одну шестую часть Земли, с кондовым названьем «Россия». Кандидатура утопшего намедни комиссара тоже рассматривалась как вполне подходящая. Вывели бы его из тайги, глядишь, и сошлись бы поближе. «Да, чё же нынче-то об этом голову ломать! – бросила вслух Фенька. – Корми уж рыбок, комиссар!».

 

 Двигаться рекой намного легче, нежели биться по грудь в сугробах по заметённым логам и склонам. Снег в колено на относительно ровной прибрежной полоске позволял ехать верхом. Чоновцы радовались, что не смалодушничали и не бросили в тайге изнурённых глубокими снегами лошадей. В грубых сердцах всё увереннее пошевеливалась надежда, что всё обойдётся, и они живыми выберутся из тайги. Когда же за очередным поворотом они наткнулись на свежий путик, то у этой самой надежды даже и крылья выросли!

 По лыжне чоновцы обогнули лесистый утёс и, перевалив через гребень отрога, спустились в тесную низинку, где в углу, под скалой, скрытая двумя заснеженными кедрами ютилась охотничья избушка. Взяв наизготовку карабины, бергалы незаметно подобрались к избушке, и почти одновременно махнули руками, приглашая притаившихся за кедрами Феньку и Кишку: «Ступайте сюда! В избе нет никого – дверца рогулькой подпёрта!». В помещении было тепло, печурка ещё не остыла, значит, хозяин не далее как утром покинул его, видно, ушёл капканы в саймах и кулёмки проверять. Только обогрелись, поскидали с себя на широкие нары шинели и будёновские шлемы, разулись, как узкое оконце снаружи стало залеплять снежными хлопьями. Начиналась вьюга.

 – Оно и вовремя, пущай наши следы заметёт, – Фенька отошла от окна, – печь топить покуль не будем. Затаимся. Авось хозяин вернётся, чтоб он до срока нас не обнаружил, а мы б его врасплох встретили. И никакой махорки – от ей вонь на всюю тайгу.

 – Ох, и башковитая ты, Аграфена! – восторженно откликнулся Кишка-Курощуп. – Не по-бабьи прям кумекаешь! Не здря ты в командирах у нас!

 – Я, Никиша, жизнью научена, – польщено молвила Фенька. – Игнат, ты с Фролом у дверей будешь дежурить. Мы вздремнём покуль с дороги. Опосля Тимофей и ты, Никифор, смените их. И чтоб мне – ухо востро держали!

 Под утро, когда изба выстудилась, а метель всё не унималась, Фенька позволила протопить одной закладкой печь, чтобы хоть воды накипятить да стылое вяленое мясо подогреть. Вот этот-то дым и учуял пробивающийся сквозь метельную мглу к избушке с обхода своих угодий Прокоп Загайнов.

 Собственно, и обхода-то полноценного не удалось совершить, так, вынул из капканов двух собольков, да специальным зарядом в одну дробинку, чтоб не портить шкурку, снял пяток загнанных лайкой на пихты белок, но проверить дальние, под хребтом Толстушонок, участки помешала нежданная снеговерть.

 Прокоп неслышно поманил Трезорку, развернулся и ушёл в ближний распадок, откуда при ясной погоде хорошо видна избушка. Под седой пихтой вырыл нору в снегу, наломал мохнатых лап и устелил ими низ, а также плотно закрыл лаз. Минут через тридцать, когда охотник согрел своим дыханием нору до такой степени, что снег на стенках помягчел, Прокоп задремал. Трезорка, свернувшись клубком, чутко улёгся в ногах.

 

 – Чё делать с конями? Ума не приложу, – широкоскулый, с близко посаженными медвежьими глазками-буравчиками Тимофей стряхнул у двери с шинели и шапки снег, обмёл утеплённые сапоги и прошёл к столу. – Сумёты по крышу, жрать конягам неча, овес вот последний по торбам рассыпал. Покуль хрумкают, а дале лапы кедровы чё ли мелко рубить? Да поди ж, и скотина жрать таков продухт не станет?

 – Дак, когда я выходил проведать, они уже вовсю огладывали нижние ветки, – вступил в разговор сухощавый Игнат. У него теперь был свой интерес в сохранении лошадей: комиссаровский жеребец стоил того. Однако ж и сомненья смутные имели место: а вдруг по выходу из тайги жеребца начальство отымет? Но тёртый бергал гнал от себя такие мысли. В первую голову, надобно приручить да прикормить Чалого, чтоб ходил он за тобой, как привязанный, тока на твой голос выкликался с табуна, а там уж чё ни то придумаем. Будет день – будет пища. Игнат весело оглядел чоновцев. – Сухарями подкормим, всяк своего! Промысловика спеленаем, вытянем из него всё про запасы. Они ведь, кержачьё, страсть как припасливы. Те же кроты. Понапрятано ямок с провиантом по тайге, яко руды в наших забоях. Поди, где невдалёке отсель и стожок-другой отыщем, дай тока метели уняться!

 – Твои слова да Богу в уши.

 – Кого трясёшь, Тимоха! Сказано же – нет там наверху никого. Всё энто мракобесы удумали, чтобы пролетарию башку забивать гвоздями опиума для народу.

 – Не цепляйся, Никифор. Мы такие же, как ты. И мракобесов не мене тебя перевели.

 – Вот осилим наш новый советский язык, тогда уж ни разу и не помянем энтот пережиток прошлого.

 – Всё б отдал, лишь бы опять очутиться на занятьях политической грамоты в Красном уголке нашей казармы.

 – Я б тоже, – сиди себе, слухай комисаровы зажигательны речи об истреблении контры и кулачья.

– Можно тайком и вздремнуть, особливо ежли с ночного наряда, аль там с какого задания.

– Размечтались, разнюнились, ровно бабы беременны! Бдительность, товарищи, не терять! Аль забыли, где мы?

 – Никак нет, Аграфёна Павловна! Всё помним, и ухо революционное востро держим!

– Ты, Игнашка, нюх чё ли утерял? Передразнивашь? Аль издеваться здумал? Да я тебя враз пристрелю, прям здесь, на месте, как контру замаскированную!

– А я чё, я как все! И не шуткую иль там издеваюсь. Я тоже за мировую революцию жизню свою, не раздумывая, отдам!

– Не трещи, бергал немытый! – Фенька устало вздохнула. – Язык у тебя, братец, больно поган. Я-то ишо стерпю, а вот покойный Осип давно бы уже определил тебя в распыл, как скрытого врага нашей революции.

– Вовремя прибрал его Господь.

– Никифор, угомони же ты наконец другана! Ишо хошь раз брякнет энта мракобесна слизь, точно пристрелю.

– Ступай, Игнат, коней проведай, да оглядись, как там, скоро ль утихнет. А ты, товарищ командир наш, не серчай. Игнашку ишо сопляком секли крапивкой за евойный язык страмной.

Игнат вбежал со двора минут через пятнадцать. Вид у бергала был растерянным. Он грузно опустился по косяку у порога на пол.

 – Лошади пропали! Недоуздки пообрывали и ушли. Весь лог обшарил, да ить метёт, идём, однако, все искать, куды они позабивались!

 – Айда! Аграфёна пущай в избе опнётся, не бабье дело в такую сутемень лезть.

 – Ты, Никишка, чё распряжашься? Кто командир? Я покуль. Вот я вам и приказываю: сидеть, и – ни с места! От жилья кони, да от людей далёко не уйдут. Они ж не таки глупы, как вы! Метель улягет – вернутся.

 Чоновцы глухо зароптали, но в открытую пререкаться и ослушиваться никто не решился. Игнат так и остался сидеть у порога, свесив обнажённую коротко стриженую голову свою. Будёновка валялась в ногах. Спустя некоторое время он виновато поднял набрякшие глаза на Феньку Стрелка.

 – Товарищ командир, дозволь мне ишо раз пройти по логу? Метель вроде стихает. Поди, отыщу лошадок-то.

 – Стихает, говоришь? Ступай, разведай, да тока чтобы скоренько. Ты, Тимофей, давай с им. Четыре глаза – энто не два. По следам ищите. Да оружье возьмите. Мало ли чё.

 – Есть, товарищ командир! – бодро откликнулись оба бергала и, повеселевшие, растворились за дверцей в снежной круговерти, напор которой заметно ослабевал, а серое небо прояснялось, и кое-где тускло проступала синева.

 – К вечеру морозец шибанёт, – Тимофей покрутил головой, зачем-то шумно втянул в себя несколько раз подряд холодный воздух, будто принюхивался и мог определить по запаху – в какую сторону ушли кони. – Врозь пойдём, Игнат. Ты ступай к тому лесочку под горой, а я обойду вот энтот бугор. У гребешка, вишь, рябина, там и встретимся. Тока гляди, не нарвись на кержака, он поди уж недалёко теперя.

 – Ладно. Ты, Тимоша, вкруг себя по сумётам боле зыркай. Где ни то, да поди ж, отыщем неприметённые следы. Найдёшь первым, дай знать. Ори шибче, чтоб я услыхал. Ну, с Богом. Тьфу ты! Когда ж мы отвыкнем от старорежимных присказок. Не доведут ведь до добра, ох, не доведут!

 И чоновцы, кряхтя, полезли по сугробам, торя каждый в свою сторону по широкой рыхлой борозде. Снегу навалило выше колен, но он ещё не успел слежаться, ноги выпрастывались, словно из пуха, без видимого труда.

 Зайдя в оснеженный пихтач, Игнат только и успел пригнуть пушистую лапу, чтобы открыть для глаза полянку впереди, как получил тупой удар по темечку и без памяти ткнулся носом в сугроб. Очнулся он оттого, что кто-то сильной рукой тряс его за плечо и легонько твёрдой ладонью бил по щетине. Во рту Игнат ощутил тряпичный кляп. Молодой синеглазый бородач со свирепым лицом, как показалось пришедшему в себя бергалу, деловито склонился над ним. «Неужли всё, конец?! – пронеслось в раскалывающейся от боли голове. – Доигрались, мать твою, в следопытов!».

 – Очухался? Вот и молодец. Сказывай, сколь вас и откуль путь дёржите? – Прокоп, а это был именно он, весело поправил путы на заголённых запястьях Игната и продолжил: – Будешь смирным, оставлю в живых. Раскукарекаешься – пеняй на себя. Лады?

 Игнат согласно закивал. Прокоп двумя пальцами ловко освободил рот бергала от вонючего кляпа, отбросил этот лоскут, отрезанный от нательного белья чоновца, в снег и приготовился слушать.

– Пятеро нас. Лошади вот оборвались, ищем теперя с Тимохой.

– Поводья я обрезал, чтоб совсем не околели коняги от забот ваших. Довели скотину, вояки. В тайге-то, чай, заблудились? – Прокоп как-то непонятно глянул на чоновца. – Аль дело какое здесь промышляли? Смотри, не юли, молви как на духу.

– Мы искали в тайге беглых, они побили насмерть наших конвоиров, да пали снега, дорогу назад утеряли, – Игнат не знал, как сказать так, чтобы не сболтнуть лишнего о делах красных карателей и своём участии в пожогах кержацких деревенек и зимовий. – А избы ваши пожгли да стариков убили вологодские. Ох, уж и люты энти лапотники! Ни комиссар, ни командир остановить ихнюю ненависть к вам не сумели! Они так разъярились, что и нас бы постреляли, не будь у нас оружия. Счас где-то по тайге рыскают. Ох, и бояться же их надобно тебе, ноне они яко медведи-шатуны, тока пулей унять, тока пулей! Однако ж, в случае чего мы с товарищами тебе, брат-охотник, прости, имени твоего не ведаю, пособим. Ты б меня развязал, мы всё ж обои рабоче-крестьяне?

 – В родню-то не набивайся, бергальское чучело, – беззлобно отозвался Прокоп. – Лучше сказывай, да без вранья, баба-командирша с вами?

 – Дык в избе они греются.

 – Давай-ка, хайло на время заткнём опять, – кержак подобрал с натоптанного снега тряпку и ловко сунул кляп дёрнувшемуся судорожно Игнату в рот. – Да ты не рыпайся. Денёк жизни ты себе отработал. Дыши носом. А я скоро. Трезор, – место! Карауль!

 Лайка вильнула пушистым хвостом-колечком и улеглась чуть поодаль от Игната, а Прокоп исчез за пихтами. Вернулся он через минут двадцать. За ним по лыжне, ломая её и проваливаясь, на верёвке, с кляпом во рту, брёл, пошатываясь, связанный Тимоха. Под левым заплывшим глазом его темнел синяк.

 – Вдвоём вам будет веселее. – Прокоп снял лыжи, выбрал верёвку к себе так, что Тимоха оказался рядышком с лежащим под пихтой Игнатом, и стянул, стреножил петлями и узлами ноги обоих пленников, а конец верёвки обвязал вокруг ствола. – Так-то оно надёжнее. А я покуль проведаю остальных. Трезор, – место! Карауль!

 

 Первый час после ухода Игната и Тимофея в зимовье пробежал незаметно. Фрол на табурете у окошка отысканными накануне в ларе суровыми нитками и толстой иголкой чинил гимнастёрку; Фенька, закинув руки за голову, скучала на застеленных дохой нарах; Кишка Курощуп, выложив патроны из барабана на тёсаный стол, и что-то мурлыча себе под нос, чистил револьвер. Избу выстуживало.

 – Товарищ командир, – подал голос Фрол, – поди, затопим печь. Кости ломит от холодрыги!

 – Затопим и выдадим себя. Вишь, прояснело. Дым далёко видать, – Фенька кивнула на окно и добавила игриво: – А то лезь ко мне под доху, вместях погреемся!

 От стола с надсадой кашлянул Никифор и загремел железками.

 – Чё кряхтишь, разлюбезный мой Никиша, – Феньке стало весело от этой неуклюжей ревности Грушакова. – Чисти, чисти свой наган. И про другой, в портках, не забывай. И не гляди, чё Маланью твою поди ж кто уж изогрел всюю, да во все щели, покуль ты по тайге шлындаешь. – Командирша плотоядно хихикнула. – Аль она у тебя недотрога, и весь свет для её – тока ты да два твоих спиногрыза? Однако не горюй! Я ить и тебе, по старой дружбе, ненаглядненький ты мой, тепла чуток оставлю! И с Игнатом и Тимохой, как возвернутся, тоже поделюсь! Околели, небось, на морозе-то! – залилась заразительным смехом Фенька Стрелок.

 – Не можешь ты, Аграфёна, без подковырки! – Никифор в сердцах бросил на стол почти собранный револьвер, плюнул на земляной пол и без шапки, в одной накинутой на плечи шинели выскочил во двор, громко хлопнув дверью. Не успела Фенька прийти в себя от нового приступа смеха, что душил её от этой забавной сцены, как вновь распахнулась дверь и Кишка Курощуп, пятясь вперёд спиной, с вздёрнутыми вверх руками обратно переступил низкий порожек.

 – Всем поднять руки и не дрыгаться! – жестким голосом скомандовал из-за спины Грушакова Прокоп Загайнов. И заметив, как, поперхнувшаяся смехом от неожиданности, потянулась Фенька к висевшей в изголовье кобуре, рявкнул: – Лежи уж! Враз продырявлю, и не погляжу, чё баба.

 Прокоп подтолкнул дулом Кишку. Тот невольно подался вперёд, повернулся к охотнику боком, здесь-то и настиг его точный удар прикладом ниже темечка. Кишка плюхнулся щетиной в пол, и, вытянувшись, замер. Фенька по-бабьи ойкнула, побелевший Фрол стоял в нательной, заправленной в галифе рубахе с поднятыми руками, так и продолжая держать в левой недоштопаную гимнастёрку, а в правой толстую иголку с ниткой.

 – Выдерни ремень из штанов и свяжи им эту кралю. Да покрепче. Вот так. Лады. Давай-ка свои лапы до кучи и ты, горе-вояка, – Прокоп переступил через лежащего без сознанья Кишку, и стянул узы на запястьях Фрола. Затем склонился над расслабленным Грушаковым и проделал то же самое и с ним. После этого собрал всё оружие чоновцев, разрядил и ссыпал патроны в холщовый мешочек, а револьвер, Фенькин маузер и карабин Фрола прибрал в угол, за печь. Всё он делал не торопясь, обстоятельно. Будто бы тем и занимался всю свою жизнь, что вязанками вязал подобных непрошеных гостей! Хотя делал это Прокоп впервые за свои неполных 23 года, а что так ловко и без крови, так это сказалась добрая школа родного деда, Петра Григорьевича Загайнова.

 Едва ли не с пяти годков любимый внук Прокоша с дедом хаживал в тайгу. С 15 лет сам промышлял и соболя, и белку, а совершеннолетие своё отметил в компании знатных медвежатников, кои водились покуль в достатке среди староверов, тем, что сам-на-сам поднял из берлоги огромного и косматого косолапого, бросив туда дымящую головёшку. Кружа вокруг, раззадорил вылезшего, пощекотав рогатиной медвежье пузо и шерстистые бока, а когда зверь, окончательно обезумев от ярости, встал на задние лапы и попёр на Прокопа, ловко подставил тому под брюхо ту же заострённую рогатину, уперев черенок в стылую землю. Зверь не только сам себя насадил на острие, но ещё и в бешенстве, истекая кровью, стал когтями рвать свои же вспоротые кишки. А уж сотоварищ, Стёпка Раскатов, изловчившись, добил матёрого медведя молниеносным ударом охотничьей пальмы точно в сердце. Пущай и не бывало сроду у кержаков никаких метрик, свидетельств о рождении – суровый устав не позволял равняться с мирскими в тщеславном начертании своих персон на бумаге! – но почти каждый из старообрядцев бывал обучен грамоте, и уж день-то, месяц, год и место, где он появился на свет Божий, знал и помнил всяк из них. Вот так и перешагнул Прокоп рубеж, вернее, развороченную берлогу, своего возмужания.

 Был Прокоп чуть выше среднего роста, в талии тонок, плечи и мускулистая спина налиты силой, небольшая голова с вьющимися русыми волосами ладно сидела на крепкой шее.

 – Из тайги я вас выведу, – раздумчиво молвил Прокоп, после того, как притащил и усадил связанных и потерянных Игната и Тимофея на топчан рядом с жавшимися в углу Фенькой, Фролом и пришедшим в себя Кишкой. – Однако есть у меня одно условие. Сделаете, как я скажу, будете живы. Все грамоту знаете? Писать способны?

 – Мал-мало кумекаем. В коммуне обучали.

 – Карябать на бумаге способен Игнат.

 – Он и протоколы горазд составлять.

 – Вот это-то мне и надобно, – Прокоп бодро прошел к столу, взял с него реквизированную только что при обыске вещмешков кожаную планшетку командирши, раскрыл её и порылся в содержимом. – Ага, вот она, голубушка.

 Прокоп выложил на стол и разгладил ладонями ученическую тетрадь. Следом извлёк из планшетки огрызок химического карандаша и положил его поверх тетрадки. Ловко развязал узлы на запястьях у Игната и усадил разминающего освобождённые затёкшие руки бергала на кедровую чурку у стола. Пододвинул тетрадь и химический карандаш.

 – Опиши подробно все ваши похождения. Да помяни всех убиенных и пограбленных вашей бандой. А вы, соколики, давайте-ка в помощь ему. И всяк свою заслугу не таи: кто избы и жито жёг, скотину побивал, запасы да пчельники зорил. Покуль правду не изложите, ни кормёжки, ни питья не дам. Будете выкручиваться, оставлю одних, у меня ишо имеются зимовья. А вы пропадайте. Правду отпишите, какой бы она ни была – выведу живыми к людям и сдам властям.

 При этих словах Кишка и Фенька быстро и недоверчиво переглянулись. Однако в душе у каждого ворохнулось: а вдруг да и сдержит слово энтот могучий кержак! Тока бы до своих дойти! А там-то уж мигом в рогульку свернули бы непонятного и, видать, малость чокнутого богатыря! И не таким рога обламывали! И не таки сапоги нам лизали! – тихо возрадовались узники, но виду не подали.

 – Особливо опишите злодеянья вашей командирши, – ровным голосом продолжил Прокоп. Он, конечно же, заметил, какое впечатление произвели на чоновцев его предыдущие слова, но никак не выдал себя: зачем им знать, что их скрытые помыслы охотнику ведомы и открыты, как замысловатая вязь звериных следов в зимней тайге. – Как же ты, такая красивая да ладная, душу-то имеешь чёрную! – Прокоп прямо посмотрел в серые, с поволокой, глаза Феньке. – Тобой ить детишек малых пугают, люди клянут всю твою родову. Великий соблазн имею и я, раб Божий, прибить тебя, – при этих словах Фенька будто бы испуганно и виновато опустила очи свои долу, но это получилась так деланно, что даже Кишка недовольно сморщился: комедь ломает командир. Прокоп усмехнулся: – Да ты не боись! Рук марать и греха на душу я брать не стану. Сдам вас властям, пущай они ищут на вас управу и выносят, как у вас принято завсегда, – свой справедливый революционный приговор. А я отсель, из тайги погляжу.

Часа через два почти все свободные листки тетради были исписаны неровным, прерывистым корявым почерком, вспотевшего от усердия, Игната. Прокоп внимательно прочитал всё написанное, на минуту помрачнел, но тут же взял себя в руки и приказал ниже этой коллективной исповеди чёрных дел написать Игнату в столбик все должности и фамилии находящихся в избушке красных карателей. Освобождая попеременно всем запястья от уз, он заставил их расписаться каждого напротив своей фамилии.

 Уводил чоновцев со своей заимки Прокоп по темноте. Он связал всех пятерых одной пеньковой бечевкой, вернул им оружие, но, естественно, без патронов. Принудил, как бы ни отнекивались пленники: мол, на что эта обуза, кони-то всё одно пропали, взять с собой сёдла и сбрую. Через лог нашли они лошадей, мирно стоящих на вытоптанном снегу вокруг объеденной с боков высокой копны и похожей от этого на ядрёный боровик с припорошенной, мутновато-белой в ночи, овальной шляпкой. Лошадей поймали и определили так: два более сильных и выносливых жеребца шли, на манер алтайских снеготопов, следом за Прокопом по лыжне, ломали её и натаптывали тропу для остальных, три лошади замыкали отряд.

 На третьи сутки под утро оказались они в тесном ущелье на берегу замерзшей реки, что гулко клокотала подо льдом. Это была первая река, встретившаяся на их пути, и до горняцкого городка от неё не больше двух часов пешего хода, а на лыжах и того быстрее. Прокоп молча – он вообще за весь переход если и сказал, то не больше двух десятков слов, – собрал всё оружие чоновцев и унёс его к середине реки, где лёд тоньше, раздолбил лунку и утопил ножи, карабины, револьвер и маузер. Вода, глотая смертоносное железо, даже ни разу не булькнула. После этого Прокоп накормил покорных и усталых пленников, наломал лапника, смастерил под разлапистой пихтой-вековухой что-то наподобие шалаша и, уложив их рядком, набросил сверху доху и прикрыл, чтоб не задувало, вход в шалаш толстыми хвойными ветками. Погода мягкая, не морозная, дело к снегопаду, денёк полежат, погреют друг дружку, не околеют. А буран – это кстати: он сровняет с сумётами, укроет все их следы в тайге. Захотят найти заимку – вовек не отыщут! Лошадей привязал раздельно, ближе к склону, заросшему редким тальником. Здесь кони могли не только обгладывать тонкие сочные прутья, но и копытами извлекать из неглубокого снега сухую траву и листья. Свистнув Трезора, охотник заскользил на лыжах вниз по ущелью, и спустя два часа он на одной из окраин Талова уже отряхивал снег с овчиной шубы, барсучьей шапки и утеплённых войлочными пайпаками и берестяными вкладышами в подошву кожаных бутыл.

 Двухэтажное бревенчатое здание с красным знаменем на фронтоне крышы Прокоп отыскал минут через тридцать. Надпись «Городской комитет ВКП(б)» ему приходилось читать не в первый раз. Он бывал в этом городке, не сказать, чтобы часто, но два-три приезда в год сюда – это уж точно. То пушнину продать, то орехи и ягоды, то рыбой да свежей говядиной поторговать. Были и знакомые в Талове, но теперь не до гостеваний, надобно быстро сдать тетрадь с признанием чоновцев и его припиской, где их можно найти ещё живыми, в приёмную первого секретаря горкома, а ежели подфартит, то вручить и ему самому. Потому что в милицию и к чекистам идти, размыслил Прокоп, – это всё одно, что с петлёй на шее шагнуть в костёр!

 – Мне бы первого секретаря увидать, – обратился Прокоп к сидящему в коридоре за широким, покрытым зелёным сукном столом с чернильным прибором и телефоном бритому мужчине в полувоенной форме. – Земляки просили передать одну бумагу.

 – Товарищ первый секретарь сейчас занят, – спокойным голосом сказал бритый, – оставьте ваше заявление. Как освободится товарищ Милкин, я обязательно передам.

 – Мне бы лично в руки товарищу Милкину, – Прокоп на секунду обернулся, окинул быстрым взглядом стоящего у входных массивных дверей милиционера, и торопливо продолжил: – У меня дело большой государственной важности. Люди пострадали от беззаконья. Надобно срочно разобраться и наказать виновных.

 – Товарищ, я же сказал: разберёмся. Всё передам. Оставляйте ваши бумаги. Не беспокойтесь, вот я их взял, сейчас оформлю, занесу в журнал. А вы спокойно идите. Всё решим.

 – Так ить и нынче некоторые могут погибнуть.

 – Идите, идите. Всё передам. Товарищ милиционер, проводите гражданина.

 – Да нет уж, сам отыщу выход. Прощевайте покуль.

 И Прокоп пошёл к дверям. Бритый же уселся на стул с высокой спинкой, пододвинул к себе тетрадь и стал лениво пролистывать страницы: что ж здесь, дескать, такого интересного принёс этот неугомонный лесовик, как окрестил бритый про себя Прокопа за его лохматую шапку и меховую кухлянку. Однако едва вчитался он в корявый текст, лень как ветром сдуло и уже через пару минут бритый был в кабинете первого секретаря, а ещё через две вооружённая охрана резво мчалась к дверям. Но ни во дворе, ни на улице, ни в прилегающих к ней переулках лесовика и его лайки уже не было и в помине. Зато спустя каких-то пятнадцать минут все бывшие в этот момент на горкомовском дворе безо всякой команды вытянулись в струнку и лица их приняли выражение крайней преданности и почтения. Скрипя новенькими резиновыми протекторами, во двор въезжал крытый легковой утеплённый автомобиль, за ним грузовик с вооружёнными молчаливыми латышами в кожаных, на меху, картузах и тужурках – личная охрана Исхака Филипповича Лысощёкина. С полчаса назад они по специально оборудованным металлическим сходням выгрузились с литерного бронированного поезда. Что ни говори, а знал себе цену и любил комфорт глава губернии.

 Визит первого секретаря губернского комитета партии был неожиданным, без предупреждения, и поэтому вызвал лёгкую панику среди руководства города. Сам Милкин без пальто, с открытой головой выбежал на высокое крыльцо и замер у обитой кумачом колонны, пока грузный Лысощёкин выбирался из автомобиля и с брезгливой гримасой на одутловатом лице поднимался по ступеням. Фома Иванович дёрнулся было навстречу, но был остановлен хлёстким, как бич, взглядом круглых холодных глаз из-за пенсне. Лысощёкин, не здороваясь, прошествовал прямо на второй этаж, в кабинет Милкина, шумно отодвинул кресло и, плюхнувшись в него, обвёл безжалостными совиными глазами проследовавших за ним Милкина и подоспевшего Ширяева.

 – Вы мне ответите, куда людей подевали! В лагехя захотели, на лесоповал? К стенке пхислоню, как миленьких!

 – Товарищ первый секретарь губкома, – робко начал Фома Иванович. – Люди выходят из тайги. В лазарете проходят курс лечения двенадцать бойцов. Поступили сведенья, что и руководство отрядов живо. Они здесь, недалеко от города. Мы как раз перед вашим приездом снаряжали поисковую группу.

 – Так что ж вы молчали! – нетерпеливо перебил Лысощёкин и, задумавшись на мгновенье, бросил: – Я тоже еду. Вперёд!

 И уже в дверях, не оборачиваясь, процедил:

 – А сведенья вехные?

 – Скорее всего, да, – поспешно ответил Милкин и, покосившись в сторону Ширяева, добавил: – Любопытную тетрадь оставил в приёмной один таёжник, видимо, из кержаков. Мы как узнали, что написано в этих бумагах, пытались задержать таёжника, да он как в воду канул.

 – Хаззявы! Вехнёмся, обсудим на заседании пахтактива ваши халатные действия. Тетхадь сейчас же мне. В пути ознакомлюсь. И давай немедленно – впехёд, да возьмите побольше бойцов. Вдхуг засада!

 

Пленников отыскали довольно быстро по припорошенной позёмкой, едва угадываемой лыжне Прокопа, которой он входил в Талов. Чоновцы были, хоть и сильно обморожены, но живы и в сознанье. Лысощёкин и Милкин ждали их на окраине городка в избе секретаря партийной ячейки одного из лесопунктов, где Исхак Филиппович то мрачнел и возмущенно топал ногами, то заливисто хохотал, зачитывая вслух исповеди незадачливых чоновцев.

 Руководил операцией Ширяев, он же первым и разворошил пихтовый лапник и сдёрнул холодную доху с закоченевших Феньки Стрелка, Кишки Курощупа и бергалов. Бойцы в это время ловили лошадей у обрывистого пригорка.

 – Тек-с, Аники-воины! – Лысощёкин вперил свои студенистые глаза в робко столпившихся у порога чоновцев. Их по дороге сюда оттёрли снегом и дали каждому по глотку спирта. Хлебнула и Фенька. Разморенные, они плохо соображали, но скрытую угрозу для себя в этих словах почувствовали все. И потому подобрались. Между тем Исхак Филиппович продолжал: – Командихы сханые, где охужье? Где бойцы? Где изловленные пхеступники? Полистал я ваши откховенья. Хохоший пхиговох вы себе накахябали. Мне остается его только подмахнуть – и мои охлы вас мигом к стенке пхислонят! Но я обожду, покуда вы не пхизнаетесь, кто задумал и кто исполнил злодейское убийство товахища Гомельского, нашего гехоического комиссаха! И не думайте, что я повехил всей этой вашей филькиной грамоте! – Губсекретарь брезгливо отодвинул от себя ближе к середине застеленного кумачом стола помятую тетрадку. – Лучше признайтесь по-хорошему – кто надоумил вас жечь и гхабить тхудовое кхестьянство! Сказано было – найти и наказать хеволюционным судом бандитов и кулаков, а вы, двухушники и пособники импехиалистов, подняли гхязные лапы на тхудовых пхомысловиков! – Лысощёкин вошёл в раж и запальчиво закончил: – Да я вас в похошок сотху! Дехьмо своё жхать заставлю! Конвой – в тюхьму их, на нахы! И глаз не спускать с этих вхагов находа!

 

2.

Дед Петро сидел на подсохшем комле поваленной сосны и, опершись на посох, смиренно поглядывал вокруг себя. Проталины, что рассекали во всех направлениях опушку с ноздреватыми, осевшими сумётами, парили, пригретые тёплым солнышком апрельского ясного денька. Кое-где синели бутоны первых кандыков и белели нежные лепестки подснежников на чёрной, в серых косицах прошлогодней травы и листвы, земле. Из ближнего леса доносилось весёлое теньканье синицы да мелодичное постукиванье дятла. «Обманули-таки зиму-то, теперь заживём, – радостно звучало в душе сильно сдавшего за это время старика, – слизуном, крапивкой, черемшой-колбой да какой иной травкой подкормимся. Даст Осподь, скотинку подымем, земельку распашем, хлебушка посеем. А там, гляди, и ребята с промысла пробьются. Да будет так – во имя Отца, Сына и Святаго Духа!» – Дед приподнялся с лесины и осенил себя двуперстным крестным знамением.

 – Доброго здоровьица, дедушка! – из-за распустившейся вербы, в изжёлта-серых пушистых цветах которой деловито гудели пчёлы, вышел с котомкой через плечо Северьян Акинфыч. – Ишь, какой знатный сбор хлебины у Божьих тружениц. – Монастырский сторож проводил тёплым взглядом пчёл, отлетающих от дерева и несущих на задних мохнатых лапках комочки жёлтой пыльцы. – Пяток колод в моём хозяйстве – я их ране надолбил, ишо до исхода, мы в то лето рубили скит здесь, опосля шёл проведать, прихватил полные роёвни с собой, да в колоды и ссыпал. Они возьми да и приживись! Нонче, даст Бог, медком детишек побалуем.

 – Славно-то как, Северьянушка! – дед Петро погладил морщинистой ладонью изогнутую ручку посоха. – Теплынь, благодать. Девятый десяток живу на свете, а поди ж ты, всякую новую вёсну радуюсь до слезы в очах и благодарю Оспода за то, что подарил мне жизню! Всякая весна как первая! – дед Петро благостно вздохнул и смахнул набежавшую влагу с подслеповатых, выцветших от возраста голубых очей.

 – Слыхал я, дедушка, – уходят ваши в Саяны? Бают, скотину выправим, хлеб обмолотим, сберём иных припасов и во второй половине лета всем скопом, мол, наладимся в путь.

 – Надоть идти. Местные власти всё одно жизни не дадут. Будут выслеживать, яко медведей. А в Саянах становья наших братьев по вере. Смолоду Меркул хаживал туда. Дорогу знает. Низкий поклон тебе и матушке Варваре за приют и христианское вспоможение. Всех людей сберегли, однако дале испытывать судьбу не будем. Да оно и вас освободим от лишних тягот и забот.

– Побойся Бога, старче! Вы и детки ваши: да разве ж сие – тягость! Напротив – подобная богоугодная забота – неизъяснимая благодать и радость и монахиням, и послушницам. А уж мы с матушкой-наставницей денно и нощно благодарим Бога, что сподобил нас помочь молитвой и трудами гонимым братьям по вере. – Северьян Акинфыч двуперстно перекрестился и направил разговор в другое русло: – Мирские-то рудознатцы с вами уходят, али здесь на житьё определят себя?

– Нет. Домой просятся, скучаем, жалуются, по родным. Хучь бы одним глазком глянуть на их, говорят. Однако ежли сцапает их Чека, то и нам беды не миновать. Слыхал я – нехристи умеют выпытать, вытянуть из человека всюю душу. Мы-то уйдём, а монастырь осквернить и порушить могут.

 – Чтобы утишить сумятицу в ихних душах, надобно послать, как откроется путь, верного человека в город, он бы спознал всё о горняцких семьях и снёсся с имя. Тем бы и камень снял с сердец рудознатцев. А боле как!

 – Да и мы об том же толковали намедни с мужиками. Так, видимо, и сладим.

 – Вот ты, старче, молвил про нехристей, а я ить в 20-м, в Крыму едва ноги унёс от их, – взор Северьяна Акинфыча затуманился печальной поволокой. Он помолчал, как бы заново переживая в душе те десятилетней давности события. Дед Петро, не поторапливая сторожа, всё же с некоторым любопытством ждал, когда тот продолжит свою речь. Северьян Акинфыч наконец собрался с духом и начал: – В Гражданскую междоусобицу был я в Белой армии. Попал туда опосля фронта, с Франции, где наш корпус сполнял союзнические обязательства. Когда забурлило здесь, в России, нас, невдолге, погрузили на корабли и привезли в Крым. В штыковую я не хаживал, годы уже были не те, служил денщиком у господина полковника Рябушинского. Опосля того, как Фрунзе пробился к нам скрозь Перекоп, белые, кто схотел да успел, отбыли опять же на кораблях союзников в Константинополь. Однако многие остались, тяжко Родину-матушку покидать, да и потом, не единожды и над позициями, и над городами летали в небе аэропланы и сорили листовками с воззваньем самого Фрунзе: бросайте, мол, ребята, винтовки, Гражданская война кончена. Пришло время вернуться к мирной жизни. Мы все, дескать, люди русские, забудем распри, пора поднимать сообща Россию из руин. Мы поверили, сложили оружие и стали ждать, когда новая, красная власть решит, что ж с нами делать. Мой полковник уплыл, я слонялся по Джанкою один-одинёшонек. И вот однажды в одно утро по всем крымским селеньям и городам были расклеены бумаги, где говорилось, что нынче же, не откладая, нужно всем бывшим воинам армии Врангеля встать на учёт по месту нахождения каждого. Люди засобирались и к назначенному часу почти все были в местах, указанных в бумагах. Офицеры без погон, корнеты и прапорщики, солдаты, казаки с лампасами подходили и подходили к воротам и скрывались внутри двора. Меня же какая-то неведомая сила всё удерживала: хочу сделать шаг на улицу из подворотни, куда, не знаю почто, забрёл, а ноги вдруг станут ватными и не идут. Прислонюсь к заплоту, охолоню, тока сберу силы идти, опять та же катавасия. Помучился я так, потолкался, да решил обойти улицу кругом, дворик-то глинобитный, сквозной. Но что за диво. В тую-то сторону ноженьки сами меня понесли. Я обежал улицу и оказался на окраине Джанкоя, со степи. Дале, куда хватало глаз, голая земля да меловые взгорья с балками и оврагами. На открытое поле я не пошёл, а незаметно выглянул из-за угла каменной изгороди. В полуверсте от меня, по направленью к балкам тянулась большая колонна моих сослуживцев под плотным конвоем чекистов в кожанках. И шла она не с улицы, а с задних дворов. Я всё понял. Люди заходили по одному во двор, их записывали и направляли к задним воротам, через кои обычно загоняют скот и подвозят сено. Там набирали колонну и строем куда-то уводили. Покуль я так раздумывал, со стороны балок послышались пулемётные очереди. Они-то окончательно привели меня в чувство. Уже в Ростове, на вокзале услыхал разговор о том, сколь подло чекисты расстреляли в Крыму сдавшихся белогвардейцев, числа назывались жуткие: до шестидесяти тысяч несчастных. Говорили, будто Фрунзе себе места не находил после этой расправы, сказывали, даже хотел пулю пустить в свой пролетарский лоб, да Ленин, мол, отговорил: твоё, дескать, участие в этом революционном возмездии мы ценим, но тока ты себя шибко-то не преувеличивай. Купились беляки на твои посулы, и получили сполна, как всякая другая контра. И не убивайся ты так, Михал Васильич, ну, наобещал с три короба, с кем не бывает. Спасибо нашему венгерскому товарищу Бела Куну и горячей комиссарше Залкинд, тьфу ты, товарищу Землячке, за революционное исполненье, а товарищу Троцкому – за его идею: собрать всё белое буржуйское отребье в одну кучу – и разом прихлопнуть. А уж ты, товарищ Михал Васильич, полечи покуль свои нервы там, на водах в Крыму, да оздоровивши, непременно возвращайся в Москву. С нетерпеньем, ждём-с.

Это ж какой изворотливый, змеиный ум надобно иметь, чтоб додуматься до подобной страсти! – горько закончил свою историю Северьян Акинфыч и поднялся с валежины. – Пойду я, дедушка Петро, а то ить работа вешняя и так уж заждалась. Прощевай, покуль, старче.

 

Степан Раскатов спускался пологим бережком говорливого и полноводного ручья Лукавого с удочкой в руках. В холщовой сумке у него проложенные листьями свежей крапивы лежали десятка два крупных хариуса. Клёв на мушку из крохотного подкрашенного клочка шерсти нынче был хоть куда – только успевай бросать на волны леску из светлого конского волоса, да вовремя подсекай! За утёсом, что выгибал и вдавливал русло в противоположный лесистый склон, и который нужно было обходить по щиколотку в прохладной прозрачной и быстрой воде, открывалась поскотина пригородной деревеньки в пяток изб. Здесь, в добротном доме у дальнего родственника, тоже знатного охотника, Василия Николаевича Алькова и опнулся промысловик, передал тому для сбыта в Таловскую заготконтору сорок соболиных шкурок, да два вороха беличьих. Сам показываться в город счёл опасным.

 Раненько поутру уехал затравевшим просёлком на подводе родственник с наказом расспросить у надёжных земляков о минувшей осенней сумятице, а заодно на часть вырученных за шкурки денег закупить пороха, дроби, свинца на жаканы и прочей мелочи, необходимой охотнику, в том числе несколько мотков суровой нитки, дратвы, игл разного калибра. В другое время Степан все свои дела оформил бы сам. В заготконторе работали приёмщики тоже из кержаков, лишних вопросов задавать не любившие: сдал – получи, будь здоров. С этой стороны опасаться нечего, но в городе запросто встретишь знакомых, и не на всякого из них можно положиться. Кто-то уже испробовал искуса доносительства, когда за сведения щедро платят, а лёгкая деньга ох как тянет и манит к себе нетвёрдую душу! И ни к чему, однако ж, своим появлением искушать таловский народ. Степан выложил в тень под навес рядком рыбу и присел отдохнуть здесь же, на чурку для рубки дров.

 Василий Николаевич вернулся к вечеру. Степан подсобил распрячь Гнедого, и они удалились до ужина на поросший шелковистой травкой-муравкой бережок потолковать.

 – Больших разговоров о вашем исходе не слышно, – неспешно начал Альков. – Однако ж, Митрий Лексеич, что писарем иль как по-теперешному – делоуправителем, служит в исполкоме, сказывал: будто бы Чека готовит новый рейд в тайгу, так уж чешутся руки у них вас изловить. Ишо он наказал передать – нет у властей ни одной фамилии, ни единого имени-отчества людей, точно определённых в участии против их. Так, мол, тычут пальцем в небушко: зажиточный – значит, бунтовщик, самостоятельный – туда же. Но рейд будет не как осенний – кровавым наскоком, а будто бы с целью отыскать зачинщиков и наказать по всем ихним революционным законам, а остальных, якобы, вернуть в места бывшего, ныне пожжённого обитанья: мол, поможем со средствами и материалом отстроиться заново братьям-промысловикам. Так-то вот, милый ты мой Степанушка! Озаботилась власть и о вас! Вишь, какую заманку удумала.

 Василий Николаевич с минуту помолчал, полюбовался на игру прозрачной волны, будто огранённой по изломистым гребням перламутровым жемчугом, и продолжил.

 – Теперь, что касаемо Феньки Стрелка, да Никифора Курощупа с бергалишками. – По зиме наведался в Степановы охотничьи угодья Прокоп Загайнов и поведал тому, как доставлял в Талов шалую пятёрку чоновцев, и Алькову была знакома эта история. – Феньке и Кишке дали сроку по десять лет лес валить, а бергалам – по пять. Не все ить вышли из тайги, боле десятка чоновцев прибрали морозы, да дикий зверь растащил. Сначала за бессудные убийства, пожоги и разор, но боле за утопление комиссара и за то, как бросили в тайге замерзать бойцов, назначили расстрел, но опосля заменили разными сроками. Да, одного бергала, Игната Севастьянова, слух прошёл, будто бы в Усть-Каменном на пересылке уголовники зарезали, чёй-то, мол, поперёк брякнул главарю ихнему. Вологодские срок службы дослуживают, вроде все целы.

 – Известия твои, Василий Николаич, с одной стороны – обнадёживают, с другой – настораживают: а не хороводы ли какие для отвода глаз затевает с нами новая власть? Для примера, глянь вон, десяток твоих пеструшек червяков да личинок на подсохшем откосе раскапывают. А теперь, видишь, к ним приближается чужая соседская курица. Она лишь копнула лапкой разок, другой, а на третий сбежались твои, и – ну её клевать, унести бы живой ноги! Так же вот и мы – чужие для комиссаров, да окромя того – ишо и меченые для Таловских властей. Покажут вид, мол, простили вас, а в уме-то держат – до подходящего случая! Чуть чё, мы первые на очереди, посколь для их кержаки – элемент чуждый, навроде этой заклёванной куры. – Степан бросил в волны ручья подвернувшийся под руку камешек, и с чувством продолжил: – К своим вернусь, так и обскажу – идти надобно новые земли искать в горах, и как можно дале отсель! Здесь нам жизни не дадут.

 

 Бутоны жарков-купальниц мелодично покачивались от лёгкого дуновенья июньского ветерка и навевали впечатление, что таёжный луг, взятый в белоснежно-зелёную оправу цветущих черёмух и пихт, похож не только на гигантскую оранжевую брошь, с багровыми вкраплениями роскошных пионов – марьиных корений, но и чем-то неуловимо напоминает живое, подвижное озеро, поверхность которого ярко и сочно устлана цветными перьями заката. Промысловики, что только накануне сошлись вместе у Сучьей Дыры, узкой, с бешеным водопадом базальтовой горловины главной реки этих мест Убы, цепочкой брели через луг к недалёким отрогам Тегерецкого белка. В поводу каждый из них вёл навьюченную тороками и тугими кулями с провизией и мелкими бытовыми товарами лошадь. Сами кержаки шли налегке, лишь по карабину за спиной, да по ножу в кожаных ножнах на поясе. Конями разжились у братьев – старообрядцев, что обитали в окрестных к Талову ущельях. Кто поменял на собольи шкурки, кто отсчитал советскими ассигнациями стоимость выносливой монголки.

 Лайки дружно уже в который раз вспугивали косачей, что тяжело взмахивая крыльями низко взлётывали и тут же снова падали в траву, и, припадая на бок, юрко убегали в кусты, увлекая за собой азартных собак. Охотники понимающе переглядывались, поощряли весёлыми криками птиц; не было секретом, что таким необычным способом – прикинувшись раненым, косач уводит от находящегося где-то рядом гнезда с птенцами и матерью-тетёркой смертельную опасность – собак и людей. Но ни у одного настоящего промысловика никогда не поднимется рука ни на птицу, ни на зверя в пору вскармливания теми своего потомства, ни – упаси боже! – на их выводок. Таковы не только неписаные уложения таёжного бытия, а и признак твоей близости к той высшей промыслительности, которой в незапамятные века установлены земные основы и предначертания всему сущему.

 На привале, что разбили у говорливого ручейка со студёной до ломоты зубов и необыкновенно вкусной водой, Степан Раскатов, когда прибрали стол и отдыхали, давая возможность подкормиться свежей таёжной травой коням, вспомнил давешних косачей.

 – Сызмальства тятя брал меня с собой на вешние косачиные и глухариные тока, – начал Степан, покусывая сочный зелёный стебелёк, – Скрадём, бывало, ночь, где-нибудь под скалой, а под утро на подсохшую проталинку рядом с нами слетаются птицы. Первыми самки садятся – и ну кружить по полянке, покуль не собьются в кучу. Причём в серёдку уталкивают молодняк, а те, чё солидней возрастом, ходют с краю, – Степан улыбнулся. – И вот на зов слетаются, выбегают из кустов, из-за скал пёстрые, ярко раскрашенные ухажеры. И начинают ходить-токовать вокруг да около сбившихся в кучу серых самок. Сколь раз мы с тятей глядели, как молоденький, в первый раз увидевший копылуху глухарь выхватывал любую старенькую самку с краю, и счастливый уводил её с поляны. Таким вот макаром прыткие да молодые разбирали опытных копылух и тетёрок, зато старым и опытным самцам, кои из-за возраста не поспевали первыми на игрища, доставались молоденькие нетоптаные самки из серёдки. Бывали и бои, но лишь между матёрыми, за самую юную и статную красавицу. А ить как разумно излажено у матушки-природы по промыслу Божьему: с одной стороны сила и молодость, с другой – опыт и ум. И никакого тебе оскудевания и истощения породы!

 – Ты чё, Стёпа, агитируешь нас жениться на старухах? – Прокоп Загайнов весело посмотрел поочерёдно на всех своих товарищей. – Я как-то не готов.

 – Прокоша, я тебе про Фому, а ты мне про Ерёму! Придёт срок, даст Господь, ты оженишься, и чё, опосля этого каждую вёсну будешь бегать на вечёрки выбирать себе новую невесту? У нас уклад человечий, у птиц и зверя – свой. И потом, они детишек ростят сезон, а мы – долгие годы. Уразумел, бабушкин жених? – Степан дружелюбно потрепал Прокопа по плечу и закончил серьезно: – Всё, братцы, побалагурили, пора сбираться в дорогу. Душа не на месте – как там наши отзимовали? Всё ли у их ладом? Все ли в добром здравии?

 – А я вот давеча подумал, – подал голос Федот Грузинов, – как бергалы, освоились ли, стерпели ли нравоученья и одёргиванья наших стариков? Они ж нетвёрды в вере, а старикам подай, чтоб всё тока по-ихнему было. Как бы не нашла коса на камень.

 – Да ты чё, Федот! Есть об чём печаловаться! – И Степан охотно пояснил: – Аль ты не слыхал: ишо в осень, перед нашим уходом, троё из них приняли обряд крещения в купели. Остальные покуль временят. А ить я несу им весточку об ихних семьях. Василий Николаич по моей просьбе узнал, как они нонче живут. Так вот, у Михаила Антропова, того, чё рябой да молчун, жена померла ишо в заложниках, в остроге, а детишек по родне разобрали, их у его пятеро, мал мала меньше. Двое парнишек в Талове, у тетки, а девчушек, тех в Усть-Каменное тоже свои взяли. Остальных жёнок с детишками к зиме выпустили, вроде все живы, холода перемогли, из-за нужды бабы на шахте все ныне, кто карбитчицей в ламповой, а кто и в забое. Семьи-то тянуть надобно.

 – Все хлебнули лиха от Чека, – сказал молчавший до этого Никита Лямкин. – В марте я проведал Гусляковку, она ить недалёко от моих угодий – два дня ходу по доброму чарыму. Избы пожжёны, одни печи обгорелые в сугробах торчат. Сердце так сжалось, хоть вой. Ей-богу, встреть я в тую пору проклятых чоновцев, всех бы пострелял, яко бешеных собак. Будто душу кто вынул, такая горечь взяла. Не помню, час аль два просидел на горелой лесине у родимого пепелища. Опосля, как полегчало малость, ушёл обратно. А камень на сердце по сию пору.

 – Я ж сказывал, Никита, наказали будто б этих нехристей. Нынче нам думать надобно, куда идти? В начале двадцатых, как тока новая власть принялась глумиться над верой, кое-кто из наших, – я ишо мальчонкой был, но всё помню, – пробрался горами в Китай. Позже ходили слухи, што там они не задержались, а морем уплыли аж в Южную Америку и Австралию. Однако ж, коснись меня, я ни за што из тайги да из гор не уйду – здесь всё моё, а там кому я нужон? Другое дело, на пепелище нам нет возврата, но тайга-матушка велика, завсегда укроет сынов своих.

 – Верно. Правильно говоришь, Степушка. И мы – никуда от своих! Уйдём всей общиной дале в горы, и пущай Чека хоть заищется! Тока зубья гнилые себе пообломает! – с одобрением поддержали Раскатова друзья-промысловики.

 

 Гусёнок, так прозвали старшие ребята восьмилетнего Сашку Грушакова за узкие плечи, широкий зад и походку вперевалку, копошился в береговом нечистом песке городской речушки Филиповки. Рядом с ним стряпала из мокрых комков фабричного, обильно осевшего на берегах концентрата продолговатые пирожки младшая пятилетняя сестрёнка Натка. Выше, на полянке гоняли мяч мальчишки с их улицы. Улица эта тянулась до широкой полянки – пустыря от новой обогатительной фабрики – через полгорода и называлась 10-я годовщина Октября. Одноэтажные бараки с дощатыми сараями во дворах, устланных булыжником, чтобы в дожди люди не тонули в непролазной грязи, кое-где на задворках лоскутки зелёной травки-муравки, да крапива с полынью вдоль заборов, отделяющих дворы друг от друга. Последний барак стоял торцом метрах в пяти от обрыва на пустырь, с обрыва все кому не лень сбрасывали мусор и бытовые отходы, но жильцы подъезда на торце так привыкли к этой свалке, что давно уже и не обращали никакого внимания на горы мусора. Больше того, он стал как бы частью местного пейзажа. Ребятишки находили здесь старые дырявые кастрюли, худые вёдра, отполированные до блеска кости домашних животных, куски ржавого железа, гнутые ножки и продавленные сиденья кресел и стульев, всё это стаскивалось к реке, где из подобного материала строились шалаши и целые ребячьи поселения, скрытые в тальниковых прибрежных зарослях.

 Ещё неделю назад и Гусёнок играл вместе с другими и в казаков-разбойников, и в красных и белых, и самозабвенно гонял по поляне мяч, но третьего дня Вовка Антропов, по прозвищу Командир, ровесник Гусёнка и коновод их ребячьей ватаги, придрался к нему: чё ты, мол, зажилил краюху хлеба и кусок сахарину! И больно торкнул Сашку в бок. Гусёнок связываться с конопатым и упрямым Вовкой не стал, а отбежал подальше и завопил на всю поляну: «Вражий выблядок! Вражий выблядок!». Точно так, как когда-то орал, пуская слюну, пьяный папанька перед тем, как уехать в тайгу имать Вовкиного отца и других врагов народа. И пущай опосля, когда папаньку неправильно заперли в тюрьму, Сашку тоже стали обзывать такими же нехорошими словами, но маманька сказывала, что отец ваш герой революции, и его оговорили враги и пособники буржуев. Погодите, потерпите чуток, наша родная власть разберётся – папаньку освободят, да ишо и награду какую дадут! И Гусёнок каждый вечер засыпал с мечтой, что утром откроются двери тесной комнатки в бараке – куда их переселили из просторной, с высокими лепными потолками двухкомнатной квартиры в тот день, когда папаню из тайги, даже не отпустив домой ни разу, в тюрьму увели, – так вот, двери распахнутся, и весёлый отец подхватит их с Наткой и закружит по комнате. Но наступало очередное утро, и Гусёнок просыпался от одного и того же шума: мать раздражённо гремела в закутке пустыми кастрюлями и вполголоса костерила власть, что отняла у семьи кормильца. Ругань почти всегда заканчивалась жалобным и тонким плачем матери, доносившимся из-за цветастой занавески.

 Тогда на полянке Вовка нагнал-таки его, хотя запыхавшийся Гусёнок уже взбежал по тропке на обрыв, минута – и он бы юркнул за дверь спасительного подъезда, но проворный Командир подставил подножку, и Сашка растянулся в пыли. Вовка подождал, пока он подымится с земли – лежачего не бьют, – и давай валтузить Гусёнка, приговаривая: «Сам вражина! А батька твой убивец!». Тётка Марфа, у которой с младшим братом Валеркой после смерти матери в тюрьме жил Вовка, с трудом оттащила его от Гусёнка и повела, вырывающегося из рук, домой. Подоспевшая Маланья успела раза два, через тётку Марфу, пнуть ногой извивающегося Вовку. В ответ Марфа с такой силой торкнула в опавшую грудь Маланью, что та выстелилась в пыли, задрав подол застиранного сарафана и обнажив молочные ляжки. Однако через секунду мать Гусёнка вскочила, и с рёвом сбив противнице на затылок платок, вцепилась той в седые растрёпанные волосы. Тётка Марфа тоже не осталась в долгу – и ну трепать Маланьины русые кудри. Сбежавшиеся на крик соседи насилу разняли распалившихся женщин.

 Если сказать, что с этого случая чёрная кошка пробежала между семьями Антроповых и Грушаковых, – это не сказать ничего. Первым делом грамотная Маланья настрочила донос на тётку Марфу: вот, мол, сестра сбежавшего врага народа Мишки Антропова продолжает клепать поклёпы на нашу дорогую советскую власть. Она, дескать, и племянников малолетних воспитывает в ненависти к нашим героическим победам, особливо старшого Вовку. Этот малец агитирует контрреволюционные настроения среди ровни и героических бойцов партии обзывает убийцами. «А ишо банда малолетних бандитов, которой руководит упомянутый Вовка Антропов, нападает на сыновей и дочерей верных борцов за нашу дорогую власть и лупит их почём зря. Прошу наши справедливые карающие органы срочно принять меры и наказать по всей строгости замаскировавшихся врагов народа Марфу Антропову и ейного племянника Вовку». Написав последнее слово, Маланья на минуту задумалась, ставить ли свою подпись, но, вспомнив, чему учил её муж-сиделец, решительно обмакнула перо в чернильницу и размашисто, через всю линованную тетрадную страницу написала: Доброжелатель. После этого удовлетворённо промокнула написанное, сложила листок вчетверо и, принарядившись, отправилась в центр Талова, к управлению местного ОГПУ, где у входа на стене был прибит ящик для писем трудящихся, окрещённый злыми языками «колодой для доносов».

 Дня два Маланья ходила павой, да всё поглядывала на дорогу: не едут ли разлюбезные чекисты арестовывать Марфу и ейного змеёныша-племяша? Из боязни, что пропустят этот торжественный момент, не пускала в эти дни играть на поляну и своих ребятишек. А сегодня с самого, что ни на есть раннего утра праздничное настроение куда-то улетучилось, видимо, перегорела бабёнка ожиданием, вот она и выгнала Сашку с Наткой на пустырь: ступайте, мол, с глаз моих, чегой-то голова разболелась, не до вас теперя. Сашка, смотри мне, гляди за сестрой в оба! Выпроводив детей, сама прошла в комнатку и в чём была, не сняв засаленного фартука, плюхнулась на кровать с никелированными шарами по углам. Там и пролежала без движения до полудня. Такое с ней случалось и при Никифоре, видя это, муж лишь цедил раздельно и презрительно: «Ма-ла-нья ма-ла-холь-на-я», снимал с вешалки кожанку и уходил на всю ночь либо к Ширяеву глушить спирт, либо в «весёлый барак» на соседнюю улицу. Там разбитные зазнобушки завсегда и напоят, и накормят, да и согреют так жарко, что коленки и на другой день всё ишо дрожат от сладкого напряженья!

 Спустя неделю барак посетил пожилой милиционер, равнодушно поспрашивал соседей, выяснил суть скандала, поговорил по отдельности с тёткой Марфой и Маланьей, что-то почиркал в планшетке и, наказав впредь не скандалить, ушёл. После этого случая в жизни барака ничего как будто не изменилось, если не брать во внимание то, что теперь по утрам Маланья гремела посудой уже на весь коридор, потому что перед этим как бы ненароком всегда приоткрывала дверь, да чаще стали замечать соседи её пьяненькой. Тогда она бывала и с детьми ласковой, со слезами на глазах обнимала Натку и Сашку, гладила их льняные волосы, называла «моими сиротинушками», угощала припрятанными карамельками. Однако, протрезвев, она с ещё большим остервенением гремела посудой, ожесточённей и больней раздавала детям подзатыльники и затрещины, а потом наталкивала в тряпичную сумку кое-какие мужнины вещи, волокла их на базар, продавала и, хлебнув в зелёной палатке винца, повеселевшая возвращалась домой.

 

Никифор, прижимая к груди правой рукой серую кепку заключённого, левую вытягивал по шву, а слезящимися глазками подобострастно поедал мешковатую фигуру бригадира из блатных.

 – Слухай сюды, Стручок. Пошамань у недобитой контры заначки, да сковырни до меня, тока тихо сольёшь, шоб на тебя не удумали. Ты, я чую, землю роешь, шоб клеймо своё закопать. Сделаешь мне – вытащу я. Век воли не видать! На вот – хлебушка пожуй. Отощал, яко церковная крыса. Да не давись ты! Всё твоё! Тьфу, ты, слизь!

 – Всё сполню, я уж кумекаю, как, – с полным ртом, боясь, что бригадир не дослушав уйдёт, тараторил Кишка Грушаков. – Я при их – молчок, прикидываюсь дурнем. Ежли чё и брякну, то невпопад. Они уж и жалеют меня: отшибли, мол, ум на допросах. Кто табачком угостит, кто хлебца, навроде, как ты, сунет. – Поняв, что ляпнул лишнее, Кишка осёкся и замолк, не зная, как выправить положение.

 – Ты, паря, катаешь в свою игру – катай дальше, да вот тока шибко-то не заигрывайся, – Афанасий Беркутов, так звали бригадира, и погоняло имел соответственное –Беркут, грозно посмотрел сверху вниз на съёжившегося бывшего чоновца и криво ухмыльнулся: – А то, гляди, – не пришлось бы заместо хлебца в другой раз собственным дерьмом давиться! Покеда ступай, но разговор наш помни!

 И бригадир грузно направился к вахте за нарядом на завтрашние работы. Кишка Курощуп бросил быстрый взгляд по сторонам, видел ли кто его с Беркутом, и облегчённо вздохнул: лагерный плац был по-прежнему безлюден, значит, товарищи по неволе всё ишо толкутся в пищеблоке за пайкой. Надоть поспевать! Кишка натянул на лоб кепку и заспешил туда.

 Зона, куда Грушаков попал на исправление, – это отвоёванный у непроходимой тайги пятачок земли на обрывистом берегу полноводной Томи, обнесённый высоким забором с колючей проволокой кольцами по верху и вышками по углам. Деляны в полутора верстах. Раскряжёванный лес подвозили конями до нижнего склада на яру, а уж оттуда сталкивали в воду. Река подхватывала брёвна и несла на своих волнах прямёхонько в запань, где их на рейде – дощатых мостках на воде – разбирали, сортировали, стягивали в пучки. Ниже рейда тоже заключённые, но самые крепкие и смелые, поскольку участок наиболее непредсказуем, вязали плоты. Люди здесь гибли чаще, зато начальство давало двойную пайку, и смена засчитывалась как полторы. Здесь работали социально близкие, то есть мотающие срок по бытовым статьям, и блатари. Правда, бывали исключения и для врагов народа. К примеру, кто-то из нераскаявшихся меньшевиков, троцкистов или бывших офицеров не глянулся куму, либо приближённым из его свиты, то – пожалуйте сударь на вязку плотов! Две-три, от силы пяток смен – и социально опасный и чуждый элемент проваливался между зыбких брёвен кормить сомов и налимов.

 Как говаривали, посмеиваясь, бывалые вертухаи: был человечек, да сплыл, и все концы в воду. А вода в студёной сибирской реке – ох, и темна, ох, да глубока, стоят в ней колом, комлями ко дну, топляки, да цепляются за них мертвяки с открытыми, изумлёнными глазами. И высасывает это предсмертное изумление наскакивающая с волны всякая рыбная мелочь. Сомы и налимы – эти присасываются основательно, надкусив прежде вместе с одёжной материей и стылую вкусную плоть.

 Однако Кишка Грушаков избежал работы на реке. Десятник из блатных, узнав, что городок, откуда этапом привезли бывшего чоновца, располагается тоже среди тайги, и определил его в лес, на раскряжёвку поваленных корабельных сосен и могучих елей. Если на реке и в зоне от гнуса, с его зудящими укусами, спасал ветер, что сбивал насекомых в воду и сносил в чащобы, то в тайге от него не уберегали даже и дымящие сырой листвой и хвоей, специально разведённые против мошкары костры. Заключённые вечером брели в колонне с опухшими лицами, расцарапанными руками, изъеденными гнусом худыми шеями и костлявыми спинами, усталые и злые. Казалось, что они готовы порвать на куски каждого, кто хоть словцо молвит им поперёк, но это только казалось. Потому как при всей своей озлобленности зеки знали, что пикни кто из них, дёрнись из колонны, – пуля конвоира враз усмирит! Те ведь тоже весь день кормили гнуса, и их злость и раздражение завсегда подкреплены девятью граммами в стволе карабина. Больше того, для большинства из охранников – такова селекция, отбор в органы – зеки вроде того же гнуса: прихлопнул, размазал по плацу, догнал пулей, глядишь – и полегчало! Начальство ещё и благодарность объявит за это, а бдительность твоя и рвение станут залогом твоего карьерного роста.

 Фрол и Тимофей тянули свой срок в соседнем отряде, однако Кишка знаться с ними перестал ещё перед этапом. Энти прикормленные им зазря бергальские собаки всюю вину наперебой сваливали на него, Никифора, да Аграфену. Мы, дескать, люди подневольные, энто нас всё командиры с комиссаром стращали: не будете сполнять нашинских приказов, положим рядышком с кержаками на один горельник! Тьфу, ты! Прям агнцы на закланье! Будто и не они бегали с факелами прытче других! И не они ли хмельными сильничали старух на посельях! Оря при энтом – дескать, пожар всё спишет! Ну ничё, наш суд революционный не пошёл у их на поводу, как надоть, разобрался! Пущай ноне гнуса покормят, а я покуль покумекаю – как их аккуратней прибрать. Соображениями своими Никифор Грушаков ни с кем не делился, но планы мщенья потихоньку осуществлял. Сейчас бы ему тока найти чего-нибудь у контриков, он бы враз слепил из их организацию вражеских элементов, а Тимоху и Фрола сделал бы самыми што ни на есть активными членами. Вот бы тогда поплясали сучьи дети на раскаленной сковородке у чертей. А я бы поглядел, ох, полюбовался бы вашими корчами, выродки иудины!

 

 Июльский ливень тёплой, спасительной от гнуса стеной обрушился на выбранную до трети деляну. Вначале он лишь весело вспузырил мелкие волны таёжного каменистого ручья на дне покатого лога, что делил участок надвое. Но уже минут через пять ручей неузнаваемо взбух и превратился в бешеный поток, ежесекундно пополняемый мутными ручейками, сбегающими по исковерканным заготовками склонам. Охранники укрылись в шалаши по периметру и оттуда снисходительно посматривали на радостно пляшущих под дождём, тянущих худые руки к косматому, тёмно-лиловому небу, зеков. Тугие, освежающие струи смывали у заключённых с лиц пыль, смягчали и обезболивали коросты и ссадины, размачивали на робах засохший пот и грязь, давали подневольным людям передышку в работе.

 Спустя некоторое время деляна стихла и опустела. Заключённые попрятались под пологом не вырубленных елей и сосен. На краю участка, метрах в пятнадцати от нетронутого на скалистом утёсе кедрача, под елью, толстые лапы которой начинались чуть выше головы, нашёл себе укрытие Сергей Владимирович Кузнецов, инженер-путеец из Омска, осуждённый за контрреволюционную деятельность и саботаж. Как-то на перекуре он вслух неосторожно прочитал коллегам по депо письмо от брата из деревни, где тот учительствовал после окончания педагогического института. Брат писал о том, как раскулачивали и увозили неизвестно куда справных хозяев с малыми детишками, и о том, что уже проглядываются первые признаки будущего голода: у крестьян – единоличников выгребают из амбаров и закромов всё зерно, а впереди зима.

 Получилось так, что и самому Сергею Владимировичу по доносу одного из бдительных коллег-инженеров пришлось зимовать и в голоде, и в холоде предварительного заключения, а позже, и ожидая этапа. Весной, как вскрылась Томь, их этап на барже, оборудованной в плавучую тюрьму, привезли сюда, в эту сумеречную тайгу в западно-саянских отрогах.

 Понятно, что ель не пихта, мягкие хвойные ветки которой не пропускают ни единой капли, и поэтому опытные таёжники именно под пихтовым шатром, где в любую непогоду сухо, ладят в палой хвое свои потаённые укромины, однако и эта ель с густым игольчатым сводом над головой послужила Кузнецову добрым зонтом от ливня. Сергей Владимирович был человеком сдержанным и мужественным: как ни обрабатывали его на допросах ушлые следователи, чтобы он назвал имена сообщников, даже, облегчая ему признания, подсовывали фамилии тех, кому он читал то злополучное письмо, но Кузнецов ни одной бумаги не подписал, никого не оклеветал. Письмо он успел сжечь, и хотя прямых улик на брата не было, но всё равно Николай Владимирович, узнав, что старший брат арестован, уехал из омской деревеньки, а куда, не сказал никому.

 Бить Кузнецова на допросах почему-то не били, но морили жаждой, давая есть лишь хвосты и сплющенные ржавые головы вонючей селедки с коркой черствого хлеба, либо не позволяли по трое суток спать. Как правило, через восемь часов следователи сменяли друг друга, садились за стол, что-то писали в тетрадях, изредка бросая на стоящего перед ними Кузнецова острый изучающий взгляд. А Сергей Владимирович молча и отрешённо стоял в глубине камеры под яркой лампочкой день и ночь, пока распухшие, давно ставшие чугунными столбами ноги не подкашивались, фигура во френче, сидевшая напротив, не расплывалась, и он не проваливался в обморок, стукнувшись бледным, в испарине, лбом о гладкий бетонный пол. Тогда дюжие молодцы из конвоиров волоком тащили его в холодный карцер и там бросали на мокрый пол. Едва Кузнецов приходил в себя, его опять вели в допросную, где следователь говорил всегда одно и то же: «Ну что, контра, дозрел?». И опять начиналось томительное стояние под лампой.

 Сергей Владимирович глубоко вздохнул, прогоняя из памяти эти некстати нахлынувшие картины из недавних следственных дней, и стал рассеянно смотреть на отвесно падающие с небес искрящиеся струи. Золотистый оттенок дождь принял оттого, что западный край неба расчистился, и выглянувший наполовину магниевый диск солнца весело высыпал на мокрую тайгу целое лукошко ярких косых лучей. Они переплелись с водяной пылью и распустили прямо над умытой деляной разноцветную яркую радугу. Скоро и дождь иссяк. Бригадир и десятник, матерясь и покрикивая, выгнали заключённых на прерванную ливнем валку и раскряжёвку леса.

 – Инженер, слухай сюды, ступай вон к той сосне, – Беркут махнул в направлении поваленной на другом берегу ручья лесине своей огромной лапой в тёмно-зелёных наколках, самая выразительная из которых на тыльной стороне ладони изображала заходящее солнце, на толстых лучах которого красовалось уважаемое в зековской среде слово «Север». – Шоб нынче до вечера раскряжевал её.

 – Гражданин бригадир, это ж невозможно одному-то! – Кузнецов, ища поддержки, оглядел толпящихся рядом зеков, но все угрюмо отводили глаза.

 – Будя брехать! Не сладишь – пайки лишу. Время пошло.

 Сергей Владимирович взял топор с удлинённым черенком и побрёл на другую сторону вернувшегося в прежнее русло и обмелевшего ручья. С десяток метров он прошел вдоль подмытого недавним ливнем этого берега, поскольку та сторона более крута и обрывиста, и надо было выбрать место, с которого проще вскарабкаться на деляну. Сергей Владимирович уже было поставил правую ногу на подсохший плоский валун в метре от затравевшего зыбкого откоса, чтобы начать переход по камням через ручей, как боковым зрением поймал что-то блеснувшее в песчаной отмели. Кузнецов пригляделся и не поверил своим глазам: это был золотой самородок, размером с детский кулачок. Он лежал себе и тускло поблескивал на песчаной подушке в шаге от берега. Подходи да бери! Что и сделал в ту же минуту весьма проворно Сергей Владимирович, и лишь спрятав находку в карман робы, он осмотрелся вокруг, вроде бы никого рядом, кто бы мог увидеть, однако в пятнадцати метрах, откуда только что пришёл и он сам, маячила тощая фигурка Кишки Курощупа с топором на плече. По всему было видно, что Кишка двигался в его, кузнецовскую, сторону.

 – Опнись, Инженер! Меня дождись! – запыхавшийся Кишка уже был в двух шагах. – Ну и лось ты, однако ж. Едва поспел догнать тебя. Бригадир послал меня в подмогу. А ты пошто такой напуганный, аль не рад?

 – Да нет, рад я, Никифор, рад. Теперь-то вдвоём точно управимся. Ну что, пошли.

 – Ишь, берега-то как подъело! И ручеёк-то махонький – сопля в тайге, а гляди-ка, тоже к бунту способен. Кумекаешь, Инженер!

 – Не пойму я, о чём ты, Никифор?

 – Дык, я к тому, што от кого и не ждёшь сроду, а вылезет такое – хучь к стенке ставь, не ошибёшься!

 – Тебе виднее, ты же, кажется, из органов. Имеешь опыт, а я рядовой инженер-путеец, отбывающий здесь в тайге справедливое наказание за то, что оступился.

 – Да уж поди, сам-то ты в душе отродясь себя виновным не считаешь? А мне так, для виду, отбрехиваешься.

 – Хватит болтать языком. Идём, Никифор, сучки рубить.

 Подойдя к поваленной сосне, Кишка по-хозяйски направился к вершине, где ветки тоньше и, следовательно, очищать ствол намного легче, чем у комля, где толщина бронзовых сучьев с кулак. Сергей Владимирович покачал стриженой головой, усмехнулся и, поплевав на мозоли, принялся обрубать нижние толстые ветки.

 Что делать с оттягивающим карман самородком? Пронести незаметно в лагерь – рискованно: найдут у вахты при шмоне, и если сразу не прибьют, то уж срок-то добавят такой, что небо с овчинку покажется. Хотя оно и сейчас-то немногим больше. Спрятать на время, закопав где-нибудь на деляне, тоже слабый вариант. Где гарантия, что завтра тебя не перебросят на другие работы, и ты больше в жизни не попадёшь на этот участок. Рассказать о находке лагерным паханам, с прицелом, что за это приблизят к себе и облегчат твоё каторжное существование, либо отнести начальнику зоны с надеждой на его ходатайство по снижению твоего срока – эти мысли по касательной пронеслись в сознанье Кузнецова, но, не успев толком даже оформиться, были тут же решительно отвергнуты. За то недолгое время, что он пребывал здесь, Сергей Владимирович достаточно хорошо понял, куда он попал, и среди каких нелюдей теперь предстояло существовать и выживать. Не только лишнее слово, но иногда и просто неосторожный косой взгляд стоили здесь кому-то жизни. Уж не выбросить ли украдкой этот кусок жёлтого металла обратно в ручей, подальше от греха? Но тут же Сергей Владимирович почти физически ощутил тепло самородка, льющееся волнами под рёбра сквозь грубую подсохшую ткань робы. Будто благородный металл понимал смятение души узника и успокаивал того: не переживай, всё уладится, всё будет хорошо, со мной не пропадёшь.

 Что-то подсказывало Кузнецову, пусть даже он и не был специалистом в геологии, что найденный им самородок в таёжном ручье не был одиноким и случайным. Вполне возможно, что где-то рядом существует золотая жила, о размерах которой можно лишь догадываться, но, если брать во внимание величину самородка, так счастливо вымытого из недр ливневым потоком, то размеры эти немалые. А что если всё-таки попытаться каким-то образом выйти на начальника лагеря, и с глазу на глаз изложить ему свои соображения и догадки? Должно же хоть что-то человеческое в нём остаться? И потом, обыденная валка леса и добыча золота несопоставимы по той пользе и выгоде, которую несёт государству последняя. «Очнись, Серёжа! – мысленно одёрнул себя Кузнецов. – Какому это ты государству мечтаешь сделать такой щедрый подарок?». Тому, что, отправило тебя за чтение правдивых строк на пять лет каторги? Или тому, в котором твой младший брат вынужден неизвестно где скрываться от безжалостных ищеек в кожанках, и никто не скажет определённо: жив ли Коля сегодня или погиб в застенках? Стоп! Опять двадцать пять! Не надо путать государство и власть с Отечеством. Власть на твоей памяти сменилась. Тогда же историческую Россию исковеркали в СССР. Началась перековка, как любят выражаться замполиты, старых элементов в новых людей. Однако пресловутая эта перековка происходит не где-то на Луне или, ближе, к примеру, в той же Англии, а здесь, у нас, на русской земле, среди наших погостов, где покоится несчитанное число поколений родных, отчих нам людей. И кстати, ещё бабушка надвое сказала, чем эта широко распропагандированная перековка закончится: появлением ли новоиспечённого гомо сапиенс без роду и племени, или же полным воскрешением устоявшего, закалённого выпавшими на его долю неслыханными испытаниями русского человека, за спиной которого великая история и великая же традиция. На благо именно таких вот русских людей и должно пойти то золото, что таится в недрах этой сибирской суровой тайги. Так всё же, что делать с этой нечаянной находкой? – стучало молоточками в тронутых сединой висках Сергея Владимировича, когда он обрубал последний сосновый сук в двух шагах от закончившего работу и отдыхающего на оголённом стволе Кишки Курощупа.

 – Слухай, Инженер, – подражая бригадиру, обратился к Кузнецову Кишка. – Я тут кумекал над твоими словами и в корне не согласен. Какая такая справедливость, ежли ты, учёный человек, валишь в энтой глухомани лес заместо того, штоб ладить свои паровозы для нашей любимой республики! Тебя оговорили – энто и к попу не ходи. Вот ты грамотный, а пошто жалобы не пишешь наверх? Я б тебе с бумагой, аль чернилами там, пособил. А ты б за энто мне поспособствовал составить письмецо в губернское ОГПУ. Есть у меня верные люди, они б и передали прямо в руки кому положено.

 – Устал я, Никифор, голова плохо соображает. – Кузнецов чувствовал какой-то неясный пока подвох, скрытую угрозу в предложении Грушакова и поэтому решил разговора не поддерживать. – Бери топор, да пошли к бригадиру. Темнеет уже.

 – Нет, ты мне скажи, чё я не так кумекаю? – Кишка всё больше распалялся. – Я ить, может, всёй душой хочу тебе помочь, вот он я – весь на ладони! Дак и ты, дурья твоя башка, подь навстречь! Сказывают жеть: вместях и батьку колотить сподручней! Так, чё ж, я к завтрему бумагу-то подношу?

 – Ни в коем случае. Мой приговор, как я уже говорил, вполне справедлив, – Сергей Владимирович помолчал, посмотрел долгим внимательным взглядом прямо в бегающие глазки Кишки и закончил: – Я свою вину осознал, раскаялся и встал на твёрдый путь исправления. Так что разговор наш я считаю законченным. Ты, Никифор, как хочешь, а я иду.

 И Кузнецов, положив рукоять топора на худое плечо, начал осторожно спускаться к ручью. Кишка, что-то бормоча себе под нос, ещё с минуту потоптался около лесины, громко и смачно матюгнулся, сплюнул под ноги и, подхватив с земли топор, заспешил следом за Кузнецовым.

 Через вахту Сергей Владимирович пронёс самородок в кальсонах, в паху. Походка получилась стариковская, шаркающая, но это и не привлекало ничьего внимания: в их вымотанной за день колонне вряд ли кто вообще мог сейчас пройти строевым шагом и под угрозой пули. Настолько заключённые, возвращающиеся в лагерь, были изнурёны. Помог Кузнецову и тот факт, что на входе конвойные не слишком пристально досматривали при тусклом свете фонарей припозднившуюся смену, так, пересчитали по головам и отправили в пищеблок хлебать остывшую баланду.

 Где в бараке схоронить свою находку, Кузнецов знал заранее: под его нарами, ближе к стене, на спиле половой доски находился большой и неприметный сучок; Сергей Владимирович как знал, когда однажды, дежуря по опустевшему бараку – все ушли на работы, а напарник отлучился во двор, – взял, да и с усилием поддавил его. Тот не сразу, но подался. Кузнецов аккуратно вывернул сучок и положил рядом на пол. В образовавшуюся дыру с трудом, но можно было просунуть пальцы щепотью. Полое пространство до суглинка в этом месте составляло примерно сантиметров пять-семь. Кузнецов ощупал изнутри всё, куда мог достать пальцами, там было пусто, значит, как тайник эту нишу никто из его предшественников не использовал, после этого инженер также аккуратно вернул всё на место и потёр ладонью по доске, чтобы сделать опять неприметным свежий узор потревоженного сучка.

 Не последним преимуществом этого маленького тайника было и то, что до него легко можно дотянуться правой рукой, лёжа на нарах на животе, что и проделал Кузнецов этой же ночью, как только угомонился и дружно захрапел в сто глоток их барак. Поместив самородок в оправу сыпучего суглинка и заткнув тайник сучком, Сергей Владимирович как-то разом успокоился, напряжение последних часов спало, он устало взбил тощую ватную подушку, перевернулся на спину и мгновенно провалился в глубокий сон. Осмотрительный инженер не мог и предполагать, что за всеми его действиями зорко наблюдает со своих нар – они третьи в ряду через коридорный проход – Кишка Курощуп.

 Как только погасили керосиновые лампы, и барак погрузился в сумрак, слегка подсвеченный струящимся из окон лунным светом, Кишка ящерицей неслышно переполз на край постели и оттуда стал напряженно вглядываться в сторону нар своего дневного напарника. Ещё в лесу он заподозрил что-то неладное, происходящее с Инженером: как тот испугался его, Никифора, появления, как отбрехивался от разговора по душам, как шаркал, ровно столетняя бабка, когда возвращались в лагерь. Чекистское чутьё подсказывало Кишке, что в необычном поведении Кузнецова кроется какая-то тайна. И тайну эту необходимо во что бы то ни стало разгадать. Инстинкт ищейки лишил Кишку не только сна и усталости, но и каким-то немыслимым образом сделал так, что глаза перестали слезиться, а зрение обострилось настолько, что Кишка стал в темноте отчётливо различать очертания всех предметов, находящихся в бараке. Поэтому-то сейчас, когда к всеобщему смачному храпу прибавился ещё один, с кузнецовских нар, душа чоновца окончательно воскрылилась: по утрецу, сразу с подъёма, он выберет момент и шепнёт Беркуту о тайнике и попросит, чтоб тот достал чистый лист бумаги и чернил. «На што энто, про то бригадиру знатьё ни к чему, – мечтал, уже засыпая, Кишка. – А вот некоторы завоють, яко волки в мороз, как я их выведу на чисту воду! Всяки инженеры-задаваки, да друганы продажны! Али я вам не чекист – Никифор Грушаков!».

 

Вечером следующего дня усталый Сергей Владимирович, войдя в барак, как всегда направился к своим нарам. При неверном свете керосинок он присел на заправленное суконное одеяло и хотел уж прислониться к изголовью, когда рука наткнулась на какой-то посторонний предмет, лежащий у подушки. Кузнецов ощупал его и похолодел: это была та самая пробка из пола. Кто нашёл тайник? И чего теперь ожидать? Только и успел подумать Кузнецов, как проход меж нарами заслонила массивная фигура Беркута. Вот он уже по-барски развалился на нарах и жестом пригласил привставшего Кузнецова сесть рядом.

 – Слухай сюды, Инженер! – грубовато, но с покровительственными нотками в голосе по-свойски начал мордастый бригадир. – Рыжьё твоё мы изъяли. Нехорошо скрывать золото от товарищей. Ну, да ладно. Стручок молодец, он всё узырил. Ты кажешь место у ключа, где копнул, – беру в долю. Идёшь в отказ – и я не поставлю за жизню твою и рюмки чифиря. Век воли не видать!

 Однако Сергей Владимирович в ответ даже и рта не раскрыл, как в барак ворвались вооружённые охранники и, шаря по нарам и углам яркими лучами мощных ручных фонарей, начали выискивать кого-то в барачных сумерках.

 – Опосля шмона добалакаем, – бросил Беркут Кузнецову и побежал навстречу охранникам, зычно покрикивая на две стороны: – Вставай, сволота! Выходь в колидор! Не таись! Не таися!

 – Не реви, бригадир! – резко оборвал Беркута выступивший вперед охранников начальник лагерного особого отдела оперуполномоченный ОГПУ Мурзин. – Веди-ка лучше к месту заключённого врага народа Кузнецова.

 – Вот он – вражий выблядок, гражданин начальник! Выходь сюды немедля, гнида недобитая!

 – Охрана! Взять его и – в карцер!

 – Гражданин начальник! Какие будут дальнейшие распоряженья?

 – Ты почему, осёл уголовный, бдительность теряешь?! – Мурзин потряс перед растерянной мордой Беркута исписанными листками ученической бумаги. – Под носом контриков развёл! На плотах сгною!

 – Виноват, гражданин начальник, всё сполню, чё прикажете! – монотонно бубнил Беркут, пожирая глазами хорошо освещённые лучами фонарей злополучные листки в руке Мурзина. Бригадир не сразу, но узнал в них вырванные им же утром из тетради для учёта страницы в клетку. То-то весь день на делянке хмырь энтот чоновский маялся животом, и всё ховался по кустам. Мы-то его жалели, а он строчил да попёрдывал! Ай да Стручок! Ай да Кишка! Подвёл, сучонок, под монастырь! Ну, погоди, чоновец сраный, пожрёшь ты дерьмеца свово! Ох, и накормлю досыта! Век мне воли не видать!

 

 – Ну, докладывай, какая надобность возникла у тебя, товарищ Мурзин, что ты явился в такую рань? – начальник лагеря Трофим Петрович Кулаков уставил свои карие, с бесинкой, глаза на вытянувшегося в струнку у дверей оперуполномоченного ОГПУ – Кулаков в гражданскую командовал пехотным полком, любил порядок и особо ценил армейскую выправку. – Никак подготовку к побегу раскрыл? Я знаю, ты, Равиль Салимович, человек серьёзный и по пустякам начальство тревожить не станешь.

 – Вы правы, товарищ полковник внутренней службы, дело у меня важное и архисрочное. Вчера вечером по доносу одного встающего на путь исправления врага народа мы обезглавили верхушку глубоко законспирированной внутри нашего лагеря контрреволюционной организации, проведя аресты в двух отрядах наиболее активных участников. При допросе осуждённого врага народа Кузнецова, тот неожиданно указал на бригадира Беркутова, показав, что последний якобы изъял из тайника Кузнецова золотой самородок. Под нашим давлением уголовник Беркутов вынужден был вернуть нам золото. В настоящий момент Беркутов, до окончательного выяснения его причастности к этому делу, помещён в карцер. Вот этот самый самородок. – Мурзин прошёл к массивному столу и осторожно положил на зелёное сукно жёлтый камень, живо напоминающий своими очертаньями сжатый детский кулачок.

 – И как это прикажете понимать! – Кулаков от изумления даже несколько растерялся и привстал из-за стола, но тут же быстро взял себя в руки и приказал: – Доложите о происхождении и появлении во вверенном мне лагере этого золота. Выяснили – кто, когда и откуда пронёс его на территорию?

 – Так точно, товарищ полковник внутренней службы. Пронёс его на территорию лагеря осуждённый враг народа и один из организаторов раскрытого заговора Кузнецов. Вот его личное дело. – Мурзин вытащил из планшетки и передал Кулакову картонную папку. – Осужденный Кузнецов утверждает, что случайно нашёл золото в ручье на деляне. Однако у меня другое мнение: это золото – часть плана по подготовке вооружённого мятежа в лагере. Скорее всего, на него заговорщики надеялись купить оружие и боеприпасы. Где и как – это мы обязательно выясним. Сейчас с арестованными проводятся интенсивные допросы и, я полагаю, не позднее, чем к вечеру, все они дадут признательные показания, укажут следователям места, где спрятано остальное золото, и назовут имена и фамилии сообщников.

 – Понятно. Кузнецов жив?

 – Так точно. Перед тем, как идти к вам на доклад, я распорядился, чтобы его допрос приостановили и во избежание непредвиденных обстоятельств поместили в одиночный карцер.

 – Чтобы через пятнадцать минут Кузнецов был у меня в кабинете! Выполнять приказ!

 

 Едва за оперуполномоченным закрылась дверь, Кулаков вышел из-за стола и принялся энергично вышагивать по периметру кабинета – таким манером он пытался привести в порядок наскакивающие друг на друга мысли. А что если вдруг?.. Да не может быть! Тьфу ты, чёрт, да это ж такие перспективы! Так, посмотрим на карту! Начальник лагеря направился к тыльной, в глуби кабинета стене, на которой висела цветная карта Томской области, отыскал глазами рядом с голубой жилкой реки знакомый кружок, обведённый по тому месту, где у предгорного, раскрашенного коричневыми волнистыми линиями ландшафта находились его угодья. Ткнул в эту точку указательный палец и провёл им до ближайшего крупного населённого пункта сначала строго по руслу Томи, а потом напрямую через зелёный массив, означающий непроходимую, со светлыми штрихами болотистой местности, тайгу. Через массив получалось более чем в два раза короче. Вот и хорошо. Дорогу, – надо крепко похлопотать, чтобы железную! – пусть и в одну колею, пробьют, искупая трудом все свои злодеяния, враги народа, да и блатарей можно прижать, необходимо только отделить блатных от врагов, чтоб никто не отлынивал от работ, усилить охрану и ужесточить дисциплину.

 Начальник лагеря азартно потёр ладони, и жадно втянув ноздрями воздух, принялся вновь мерить широкими шагами свой кабинет. Несколько успокоившись, он вернулся к столу, раскрыл папку и бегло пробежал глазами по серым страницам личного дела Кузнецова.

 – Разрешите войти, товарищ полковник внутренней службы? – на пороге стоял Мурзин.

 – Проходи, проходи. И где же твой золотоискатель? – изменив всегдашней выдержке, нетерпеливо бросил входящему в кабинет оперуполномоченному Кулаков.

 – Войтович, ввести заключённого! Всё, ступай, свободен!

 Сергей Владимирович спокойно встретил и выдержал взгляд начальника лагеря. Кузнецова покачивало, подкашивались ноги, ныли отбитые рёбра и вывернутые кисти рук. Кровоточила, несмотря на то, что её в последнюю минуту, перед тем как привести Кузнецова сюда, наспех обработали перекисью водорода, глубокая рана на виске, полученная вчера, когда его больно приложили прикладом меж лопаток, и он, споткнувшись о порог карцера, так ударился в темноте о листвяжную стену, что искры посыпались из глаз, и на какое-то время Сергей Владимирович даже потерял сознанье.

 – Что у вас на лбу? – Кулаков ещё раз пристально посмотрел на Кузнецова. – Вас били?

 – Нет. Это я запнулся в темноте и ушибся о стену.

 – Да-да, бывает. Впредь будьте осмотрительней. Но перейдём к делу. Изложите правдиво и подробно, где и при каких обстоятельствах вы нашли самородок.

Кузнецов повторил почти слово в слово всё то, что на протяжении полусуток говорил следователям. К концу рассказа инженер осмелел и, набрав полные лёгкие воздуха, решительно добавил, что по его соображениям и догадкам самородок этот лишь крохотная часть золотой жилы. И если судить по размерам найденного драгметалла, то жила должна быть богата по содержанию в ней золота. Начальник лагеря выслушал внимательно, ни разу не перебив и не задав ни одного вопроса. Когда же Кузнецов умолк, он пронзительно глянул на него и спросил:

 – Вы, насколько я понял из вашего личного дела, – опытный инженер-путеец? Приходилось ли когда заниматься прокладкой новых путей, или ваша специализация – только ремонт паровозов?

 – Имею трёхлетний опыт работы строительства Турксиба, – после секундного замешательства от столь неожиданного вопроса ответил Кузнецов.

 – Очень кстати, – начальник лагеря энергично потёр свою бычью шею, ещё раз пролистнул несколько страниц Кузнецовского досье, на минуту задумался и тут же скомандовал оперуполномоченному:

 – Распорядись насчёт подвод и охраны. Надо погрузить дополнительно ломы, кайлы и лопаты для рытья шурфов. Через полчаса выезжаем на деляну. И пусть фельдшер остановит, наконец, кровотечение на виске и ещё раз тщательно осмотрит заключённого. Да, и прикажи покормить Кузнецова из офицерского довольствия.

 Мурзин от недоумения едва не развёл руками и не поймал ртом пролетающую мимо муху, но быстро взял себя в руки, отчеканил: «Есть!» и, пропустив вперёд Кузнецова, покинул кабинет.

 

 На третий день рытья шурфов на берегах ручья по обе стороны возвышались насыпи суглинка, разноцветной гальки, песка и зияли продолговатые тёмные траншеи. Дно ручья было тоже тщательно просеяно в поисках новых самородков. Было найдено шесть величиной с ноготок. Вверх по ручью, на глубине четырёх метров, в земле наткнулись на расползающиеся под уклоном, утолщающиеся книзу твёрдые рудные хвосты. Отыскались-таки в лагере и чалдоны, знавшие как добыть кустарным способом из тускло-коричневой золотоносной руды, – а это была именно она, – драгоценные граммы благородного металла. Раздробив до песка в ступе эту самую руду, опускали песок в азотную кислоту, она всё, кроме золота, растворяла. После этого жёлтые крупинки аккуратно изымали из кислоты. Получалась почти высшая проба. Первые опыты обнадёживали. Вскоре пароходом подоспели и специалисты из Томска. Понаехало начальство. А спустя недолгое время подтянулась и спецтехника. Лагерь оживился, и хотя работы по валке леса не прекратились, однако прежний напор ослаб. Видно было, что всё перестраивается под прииск. Валка леса сейчас велась, в основном, в том направлении, которое однажды наметил начальник лагеря своим указательным пальцем на цветной карте.

 Сергей Владимирович теперь руководил прокладкой железной дороги на Большую землю, с геодезистами из числа зеков и вольнонаёмных, которые прибывали сюда почти с каждым рейсом по реке, он нащупывал и размечал направление будущего пути. Кузнецов, хоть и оставался по-прежнему заключённым, но был отныне расконвоированным, мог свободно передвигаться не только по лагерю, но с уведомления начальства даже и покидать пределы, очерченные колючей проволокой. Дело, на котором оперуполномоченный Мурзин думал нажить себе дополнительный вес как борец с контрой, начальник лагеря решительно прикрыл, не найдя там состава преступления, всех подозреваемых вернули в бараки, а вот Кишку Курощупа за оговор солагерников отправили на перевоспитание на вязку плотов, где он вскоре и утоп, оступившись со среза бревна. Неизвестно, имела ли место тут месть Беркута, которого за случай с самородком изгнали из бригадиров и отправили на ту же реку вязать плоты, или же Кишка своей бестолковостью уже настолько опостылел так часто поминаемым им чертям, что последние призвали чёрную душу его через студёную водяную купель на свои раскалённые сковородки.

 Судьба чоновцев, бывших заклятых друганов Никифора Грушакова, тоже совершила вполне закономерный зигзаг, и у одного драматически замкнулась, другого скинула в лагерную помойку. В конце августа Тимофея на лесоповале придавило тяжёлой лиственницей; неподвижный, со сломанным хребтом он был привезен в лагерный лазарет, где санитары из блатных через некоторое время заморили парализованного чоновца, как лишнюю обузу, голодом. Фрола всё те же блатари в закутке барака в очередь опустили за то, что он регулярно приворовывал со столов в пищеблоке корки хлеба и жадно, на глазах у всех, хватал и пихал в рот разные объедки. Теперь Фролу определили место обитания в углу, рядом с нечистотами и такими же изгоями, каким стал и он, бывший красный каратель, отличившийся тем, что в злополучном походе против кержаков больше всех пожёг изб и пострелял обезумевшей домашней скотины.

 Чудны дела твои, Создатель!

 

3.

Пустельга, искусно управляя матовыми полупрозрачными крылышками, распластала своё изящное, в светлом оперенье, продолговатое тельце в небесной синеве. Казалось, птица невидимым лучом привязана к солнечному диску, неподвижно стоящему в зените. Минька Раскатов, младший брат Степана, уже минут пять как наблюдал за ней, сидя на шершавом, нагретом валуне, овальным боком торчащем из земли. Гремела боталом Жданка, степенная, с полутораведёрным выменем корова, когда подымала из травы и цветов свою бусую морду, с тёмными шерстяными очками вокруг умных глаз. Поодаль от неё, но здесь же на цветастом таёжном лугу, паслось ещё четыре дойных кормилицы, три нетели, два не подложенных быка да с десяток прошлогодних и нынешних телят и тёлочек. Овцы сновали меж коров, трава сочная и высокая, спутанная, отойди овечка в сторону, через минуту завязнет в ней, а подъедать следом, подбирать подвижными тонкими губами стебли и обрывки зелёных листьев по примятым трубчатым бодыльям и утоптанному вязелю – это за милую душу!

 Минька с весны присматривал за кержацким стадом, изучил повадки своих подопечных, знал, что Жданка, покуль не объест до корешка всю траву вокруг себя, не перейдёт на другое место. А вот Красуля, бодливая трёхлетка, обежит за день весь луг вдоль и поперёк, заглянет и в заросли черёмухи, а там, как известно, по низам одни палки да сухие сучья – не пролезть! Однако не для Красули, та напрямки, с хрустом, пройдёт все заросли, правда, опосля завсегда вертается к стаду. Или взять быка Буяна – смирнее скотинки Минька не встречал за свою двенадцатилетнюю жизнь, и пущай он огромный и чёрный, как твоя туча, зато на нём катайся, сколь заблагорассудится, вот тока б успеть на спину широченную взобраться с бугорка. А Митяй, тот, не гляди, что видом смирённый, как рогом зацепит – в кусты и улетишь.

 Монастырское стадо обитало отдельно, на выпасах за мохнатыми, в кедрачах, скалами. Иногда, по недосмотру Миньки либо послушниц, что попеременно пасли свой скот, стада сходились где-нибудь на полянке. Коровы, те, боднув друг дружку пару раз по случаю негаданной встречи, возвращались к поеданию цветочных бутонов и ядрёных побегов. Быки же, а в монастырском стаде их тоже было два, сходились в схватке не на шутку. Причём верх всегда одерживал Буян, даже и тогда, когда трусливый перебежчик Митяй пробовал исподтишка поддеть его рогами сбоку, в то время как он валял очередного соперника по земле. Буян, не отпуская прижатого противника, изворачивался своим мощным корпусом так, что под блестящей чёрной шерстью ходили бугры мышц, и лягал задними тяжёлыми копытами Митяя с такой силой, что тот кубарем летел в траву. Послушницы, всплёскивая руками, бегали вокруг дерущихся быков, боясь приблизиться; коровы равнодушно поглядывали на это представление, поминутно отрыгивая и пережёвывая жвачку, а Минька, стоя в сторонке, переживал и радовался победам своего могучего любимца.

 Вот и сейчас паренёк боковым зрением заметил шевеленье слева, там, где одиноко стоящую, высоченную и полузасохшую лиственницу зелёным пологом окружали кусты акации и калины с наливающимися кистями ягод. Минька вскочил с камня. Неужли опять монахини проморгали своё стадо, и Буяну снова надобно расшвыривать по всей опушке назойливых быков? И ведь стадо увести уже не успеть! Но опасения оказались напрасными. На поляну из кустов выступили четверо мужиков: среди них брат Степан с пилой – лучком, и с топорами на плечах Семён Перфильич, Меркул Калистратыч и бергал Михаил Антропов.

 – Братка, отгони коров с поляны подале! – приветливо помахал свободной рукой Степан. – Мы нонче валим вот эту богатыршу, – он указал пилой на одинокую в три обхвата лиственницу. – Цыля, цыля! Но-о! Давай, пошли отсель, пошли! На том лугу трава вкусней!

 Стадо неохотно, но подчинилось зычным командам и окрикам и вскоре перешло через лес на другой недалёкий лужок, откуда Миньке хорошо были слышны звуки пилы и дружный стук топоров. Спустя какое-то время паренёк услышал крики: «Бойся! Остерегись!», и раздался характерный треск раздираемого падающего дерева, затем последовал гулкий удар чего-то тяжёлого о землю. И в тот же миг соседнюю поляну наполнили возбуждённые мужские голоса.

 – Калистратыч, глянь, чё ж это за чудо!

 – Да я и сам отродясь такого не видывал!

 – Мужики, вблизь не подходи! Съедят ить, зажалят!

 – Михаил, беги в поселье! Пущай бабы сбирают посудину, какая есть, – и сюды! Тока аккуратней!

 – А я Семён Перфильич, до монастыря, одна нога здеся, другая там! Надоть имя обсказать!

 – Давай, Стёпушка! Да пущай Северьян Акинфыч захватит инструмент: роёвни и сетки с холстиной. Авось сподобимся рой снять. А мы с Меркулом Калистратычем покуль здеся приглядим!

 Картина, открывшаяся Миньке из-за куста крушины, куда он пробрался, чтоб лучше разглядеть происходящее на поляне, была поистине необыкновенной. Разваленная по стволу надвое от страшного удара оземь лиственница лежала наискось через лужок, метрах в двадцати от любопытного паренька. Ближе к обломанной при падении кроне коричневыми смерчами кружило несколько пчелиных роёв. Под ними, в исковерканном полом чреве дерева жёлто поблёскивали на солнце отстроенные, видимо, не за одно десятилетие соты. Ниже, метрах в пяти ввысь от комля, вся сердцевина была заполнена засахаренным мёдом – кладовая тружениц ни за один сезон.

 С противоположной стороны поляны, на почтительном расстоянии от раскуроченной пчелиной колонии, из зарослей черёмухи, негромко переговариваясь, осторожно выглядывали Семён Перфильич и Меркул Калистратыч.

 – Покуль светло, к им не подступиться. Меня уж с десяток жакнули.

 – Сёма, аль ночью они не кусаются? Да ишо более, нежели теперя! Надоть крепко обмозговать, как к им подобраться и обезвредить. Дождёмся Акинфыча, и обсудим.

 – Я вот удивляюсь – как пчёлы допустили, штоб мы листвягу-то спилили? Я ишо тады приметил: две-три налетали, покрутились, я отмахнулся, они затихли. А чё творилось наверху, дак шуму оттель и не слыхивали.

 – Гнездо-то ихнее высоко, опять же ветки нас скрывали. Пчела покуль сообразила, чё по чём, лесина-то уж пала да разломилась, имя и стало не до нас.

 Меж тем заросли вокруг поляны наполнялись кержацким народом. Мужики и бабы с уважением разглядывали поваленное дерево, вездесущие при других обстоятельствах ребятишки сейчас не шибко-то высовывались – больно зло гудели рои, то сбиваясь в одну живую, подвижную светло-коричневую кучу, грозно снижающуюся к сотам, то снова распадаясь на самостоятельные вертикальные смерчи.

 Скорым шагом прибежал Северьян Акинфыч с тремя монахинями. У всех в руках и под мышками сетки-накомарники, холщовые халаты с капюшонами, рукавицы-верхонки со свободным, для удобства в работе, отдельно прошитым указательным пальцем, и у каждого по матерчатой роёвне-ловушке. Акинфыч, кроме того, нёс в левой руке ещё и зажжённый дымарь. Степан замешкался где-то на поселье, куда он, известив монастырских, направился запрячь лошадь в волокуши, дабы сподручней вывозить нежданный, но благодатный, яко манна небесная, дикий мёд.

 – А семей-то пчелиных не одна! – восторженно прокричал монастырский сторож кержакам, когда немного отдышался и осмотрелся. – Вона, гляньте-ка, один над другим и дупла – летки поколотые. У их теперя война идёть меж собой, они ить смешались при ударе оземь. Беда будет, побьют ить друг дружку. Давайте, матушки, наряжайте мужиков, кто посмелей, надоть вырезать соты и складать порознь. Авось отыщут «божьи мушки», всяка своё гнёздышко. Поди ж и матки-хозяйки не сымутся и не уведут за собой куды не попадя деток своих. Поспевать надоть, мужики, ой как поспевать! – азартно причитывал Северьян Акинфыч, уже снаряжённый, но с ещё не опущенной на лицо мелкой сеткой.

 Минут через пять закутанные в халаты кержаки подступили к поверженной лиственнице и принялись дружно вырезать запечатанные соты. Более внимательно и осторожно отнеслись они к тем сотам, в ячейках которых был посеян расплод. Их, облепленные яростно жужжащими пчёлами, смельчаки бережно клали поверх медовых и сот с хлебиной.

 Когда работа была сделана, мужики во главе с Акинфычем отошли на безлюдный край поляны и стали наблюдать: слетятся, нет ли, труженицы к своим, наспех восстановленным гнёздам? И, действительно, через некоторое время воздух над лиственницей опустел – пчелы, отыскав родные соты, умиротворённо приземлялись туда и начинали ползать по выложенным наподобие своеобразной мозаики сотам. Лишь на одну из четырёх рукотворных колодок не сели пчёлы, видно, самая опытная и старая матка увела семью сразу, в первые минуты после катастрофы куда-то в запасное место, в потаённое дупло. Потому что и к вечеру, когда уже все рои были пойманы и усажены в роевни, эту полевую колоду пчёлы не обсели, так подлетит какая-нибудь шальная бродяжка, черпанёт хоботком медка из расплёснутой ячейки и убирается восвояси.

 Засахаренный мёд из сердцевины соскабливали уже в потёмках, однако выпорхнувшая из-за ребристой линии белков полная луна светила так ярко, что ни факелы, ни костры для освещения не понадобились. Три раза отвозил Степан набранные с верхом кадушки и туеса на поселье. В четвёртый раз он усадил на волокуши клюющих конопатыми носами ребятишек и неспешно направил по проторенной дорожке мохнатую лошадку домой. Усталые, но довольные взрослые пошли следом.

 

 Спустя полтора месяца после уборки и обмолота хлебов кержаки засобирались в дальний переход из Алтайских гор в Саяны. Меркул Калистратыч сказывал на сходе, что на дорогу в таёжные деревни Хакасии уйдет не менее месяца. Накануне Степан Раскатов, Ивашка Егоров и Прокоп Загайнов вернулись из Талова, куда они обернулись дней за восемь, и где, не входя в город, с помощью Василия Николаевича Алькова тайно дали знать бергальским жёнкам, что их мужья живы и здоровы, о семьях своих помнят, а о том, как быть дальше, известят, мол, позже. Через Алькова же запаслись солью, крупой, спичками, керосином, порохом, дробью и прочей мелочью, а также разузнали о кое-каких новостях. К примеру, о том, что две весенних экспедиции огэпэушников в тайгу закончились ничем. Правда, тем пригородным промысловикам и пасечникам из старообрядцев, чьи угодья были осенью тоже разорены, власти Талова оказали помощь стройматериалами: гвоздями, пилами, топорами. Разрешили беспошлинную рубку леса на срубы. Намекнули, что будут и впредь помогать, только вы, мол, для этого должны вступить в артель таёжных охотников и избрать себе председателя. Многие будто б дали согласие. А на пост председателя кержаки единодушно выдвигают Василия Николаевича Алькова, как самого уважаемого из окрестных промысловиков. Василий Николаевич покуда обдумывает своё решение. К сентябрю срок. Он же, Василий Николаевич, перед самой дорогой, – кержаки уже ловили носками сапог стремена, – посоветовал беглецам ещё хоть какое-то время подождать, а вот опосля можно бы даже и вернуться в свои деревни и восстановить их. Однако ж, тут же закончил Альков, коль вы общинно решили идти далее в тайгу, то ступайте с миром. Пусть всюду прибудут с вами Господь наш Исус Христос и Заступница наша Богородица!

 Провожать кержацкий караван вышли все насельницы монастыря во главе с матушкой Варварой. Северьян Акинфыч украдкой даже смахнул набежавшую слезу. Уходящие кержаки двуперстно совершили крестное знамение, поклонились низко до земли монахиням, и обоз тронулся в путь. В середке его смирённо нёс на широкой спине два тяжелых прикреплённых туеса с мёдом Буян. Вёл быка на верёвке Минька. А вот Митяя дней за шесть перед этим закололи, мясо засолили и провялили, так, что оно и в жару не испортится. Коров и телят – часть убрали, а некоторых, в том числе и Жданку, уводили с собой.

 К трём часам пополудни, как и было намечено, караван миновал узкую горловину перевала и начал спуск к реке. Где-то там, за цепью зелёных у подножия и с белыми шапками на вершинах гор, их пожжённые и брошенные деревни. Хоть бы одним глазком глянуть напоследок на родимые места, уронить слезу на отчее пепелище! Припасть к дорогим могилам! Суждено ли вернуться кому-либо из уходящих в этот ясный августовский день в неведомый край когда-нибудь обратно? И где же оно, заповеданное и за многие века так и не достигнутое Беловодье? Откроется ли когда воспетая в легендах, благодатная земля этим непреклонным и терпеливым людям? Или так и будет весь земной срок зыбко маячить впереди, до самой кончины, до того томительного перехода в неизъяснимые пространства, где даются ответы на все вопросы, что накапливаются в сердце у человека за годы пребывания его в грешной нашей юдоли? И, наверное, только там, за смертельной гранью, в манящем неведомом, кому-то откроется и впустит в себя это благословенное Беловодье, а за кем-то, наоборот, навечно сомкнутся раскалённые врата, за которыми одни лишь вопли да скрежет зубовный.

 

А пока что перед кержаками было первое препятствие – брод на быстрой и своенравной реке. Переправа через него заняла весь оставшийся день. Последнюю корову перевели, когда в тёмно-синем, обрамлённом к западу зеленоватой полоской угасшего заката небе вспыхнули первые звёзды. Под ночлег приспособили опушку соснового бора на прибрежной возвышенности вблизи скалистого утёса – и от воды недалёко, да и мошки меньше, чем рядом с рекой.

 Перекрестившись на походные образа, выставленные под рябиной на восточной стороне лагеря, и пристроив листвяжный кряж на костёр – лиственница горит медленно, огня хватит до рассвета, – старообрядцы, вздыхая, улеглись на войлочные попоны вокруг очага. Что-то их ждёт завтра? Эх-ма-а... Но однако ж: будет день – отыщется и пища! Выглянувший через несколько минут из-за утёса серп стареющей луны пригасил россыпи звёзд на небе, но зато осветил дополнительным бледным светом спящих людей, чутких лаек, свернувшихся по периметру походного бивуака, очертил аппетитно хрумкающих бодылья стреноженных коней. Коровы, похожие в ночи на серые камни, лежали, отдыхая, меж сосновых тёмных стволов, и поминутно, как недавно это делали, отходя ко сну, кержаки, так же глубоко вздыхали. Тёплая, бархатистая ночь простёрлась над горно-таёжным Алтаем.

 

 Судьба к Аграфёне Павловне Шерстобитовой и в этот раз проявила милость, придержав её в пересыльной тюрьме на неопределённое время, тогда как других заключённых, лишь сформируют этап, спешно отправляли на лагерные пункты, разбросанные по глухим урёмам в тайге. Маняще и соблазнительно сквозило в изящных и порочных повадках этой женщины нечто демоническое, от чего надзиратели теряли голову, и Феньке, осуждённой как враг народа, некоторые из них, невзирая на последствия, смягчали режим, баловали излишним вниманием. Надо отдать должное и Феньке, она осталась верна себе, и долго уламываться не любила. Исхудавшая на следствии, в тюрьме она прямо-таки расцвела и вернула свою прежнюю форму. Не хватало лишь кожанки да маузера.

 – Ты почто, девонька, нюни-то распустила? – грубовато, но с покровительственными нотками в хриплом, прокуренном голосе обратился к только что проснувшейся Феньке Стрелку очередной, на этот раз рябоватый, с волосистой бородавкой на подбородке, ухажёр. Полуодетый, он присел к ней на тюфяк, расстеленный на полу, и легонько поглаживал её оголённую руку. Фенька спросонья не сразу поняла, где находится – сладкий сон, в котором она в кумачовой косынке и при оружии держала пламенную речь перед жадно пожиравшими её похотливыми глазками красноармейцами, правда, все бойцы были почему-то с жёлтыми раскосыми китайскими и суровыми, словно высеченными из серого камня, латышскими лицами, – этот сон ещё с минуту не отпускал Феньку. Вздохнув, она обвела влажным взглядом каптёрку надзирателей. Слева и справа стеллажи с вещами и противогазами, посередине, у пыльного зарешёченного окна массивный стол с остатками вчерашней гулянки: алюминиевая фляжка из-под спирта, медные кружки, недоеденный кусок хлеба, шматки сала, надкусанная луковица. Фенька выпростала из-под стёганого одеяла свободную левую руку и протёрла подсохшие слёзы на глазах. И только после этого ответила томным, капризным голосом:

 – Мне снилося, миленький ты мой, как ты меня ласкал и тискал, а тока я сомлела, тебя к начальству срочно вызвали, ты и бросил меня, не домяв, убежал. И так, видать, горько стало мне, одинёшенькой, что я и разрыдалась во сне.

 – Ну, эту беду мы в два счёта исправим. – Приземистый надзиратель сбросил одеяло в угол и, часто засопев, навалился на Феньку, с готовностью сомкнувшую свои гибкие руки на жирной спине ухажёра.

 И тут в дверь кто-то настойчиво и требовательно застучал. Фенька прижала потную голову надзирателя к мягкой голой груди и страстно зашептала: «Миленький, тока не открывай ты никому. Мне так хорошо, так сладко. Давай ещё, давай, вот так, вот так!». Но в обитую железом дверь стучали уже и сапогами. Надзиратель струсил, с силой оттолкнул от себя распалённую бабёнку и, на ходу натягивая через голову гимнастёрку, заспешил к двери.

 На пороге стоял разгневанный начальник тюрьмы Яков Борисович Петухов. Он решительно отодвинул растерявшегося надзирателя в сторону и прошел в каптёрку.

 – Вот оно в чём дело! – Яков Борисович смерил презрительным взглядом забившуюся в угол под стеллаж и слегка прикрывшую одеялом своё тело Феньку. – Встать! Блудом промышляешь? Статья, срок, камера?

 Фенька, не выпуская из трясущихся рук край одеяла, робко встала и, заикаясь, назвала статью, срок и номер своей камеры. Начальник тюрьмы шагнул к Феньке, вырвал из рук у неё одеяло, отбросил на тюфяк и снова отошёл. Теперь взгляд Якова Борисовича был оценивающим, как у восточного работорговца на невольничьем рынке. Скоро бараньи сливовые очи его покрылись маслянистой плёнкой, он прищурился, едва не цокнув вожделенно языком. Однако в последнее мгновенье сдержал себя и бросил через плечо стоящему сзади рябоватому надзирателю-каптёрщику:

 – Осужденную немедленно в баню, проверить на вши и венерические заболевания, переодеть в чистую подходящую одежду, и вечером – в мой кабинет. Допрашивать буду сам, лично. А ты, Самойленко, пока фельдшер займётся осужденной, пиши объяснительную, где письменно подробно изложишь свою половую связь с врагом народа.

 Начальник тюрьмы круто развернулся и покинул каптёрку, оставив внутри помещения обескураженного надзирателя и всё ещё не прикрытую ничем, стоящую у стеллажа и загадочно ухмыляющуюся Феньку Стрелка.

 

 На внешнюю рамку открытой форточки взятого в фигурную решётку окна с двойной рамой сел юркий воробышек, склонил на секунду серенькую, с тёмными пятнышками, головку, чирикнул и – был таков. Фенька отвела сытый и пустой взгляд от окна и, довольная, перевернулась на живот. Накрахмаленные простыни на широкой панцирной кровати неуловимо пахли свободой. Розовые обои по стенам этой уютной комнатки, оборудованной за дверью в углу просторного, в стиле ампир, кабинета начальника тюрьмы, тоже вносили умиротворение в душу Аграфены Павловны. Именно так, по имени и отчеству часа полтора тому назад обратился к ней Яков Борисович, за изящным столиком у окна с бархатными портьерами, после лёгкой беседы с шампанским и шоколадом, приглашая Феньку пройти в эту уютную комнатку. Такого изысканного и предупредительного ухажёра и пылкого любовника давненько не было у Феньки. И теперь она рассеянно наблюдала, как Яков Борисович застёгивает блестящие пуговицы на кителе из дорогого сукна, как у овального зеркала на стене поправляет безукоризненный пробор на едва тронутых сединой черных волосах. От зеркала Яков Борисович вернулся к кровати, двумя холёными пальцами потрепал Фенькину, ставшую в мгновенье пунцовой, щечку, томно шепнул: «Одевайся, девочка моя, жду через пять минут в кабинете», и, напевая бравурную мелодию из какого-то марша, вышел из комнатки.

 Когда Фенька выпорхнула в кабинет и весело приблизилась к сидящему за столом Петухову, он оторвался от бумаг и, будто видел её впервые, холодным, казённым взглядом остановил давешнюю пассию.

 – Осужденная Шерстобитова, стойте на месте и ожидайте.

 И Петухов вновь углубился в изучение бумаг. А Фенька, ошеломлённая и растерянная, встала как вкопанная. Красивые, манящие коленки её под срезом суконной юбки мелко задрожали. Бесшумно открылась высокая дубовая дверь, в кабинет вошёл мордатый, со шрамом от сабельного удара на низком, морщинистом лбу надзиратель. Петухов равнодушно окинул пустыми глазами сначала его, потом Феньку.

 – Осуждённую в карцер. И немедленно начать подготовку Шерстобитовой к этапу. Увести.

 

 Столыпинские вагоны покачивало на стыках. Паровоз медленно тащил их через туннели Уральских гор. Свежий, пахнущий полевыми травами и хвоей воздух тщетно бился в зарешёченные узкие оконца под крышей. Здесь, в вагоне, набитом до отказа осужденными, где на нижних нарах, ближе к середине, валялась безучастная ко всему Фенька, за неделю пути дух настоялся такой, что он, казалось, лип не только к грязным женским телам, но и при каждом вдохе непоправимо разрушал отбитые и прокуренные лёгкие узниц. Для того чтобы хоть как-то проветрить вагон, надо было бы настежь распахнуть все оконца и раздвинуть до конца капитальные двери. Однако кто же станет это делать, когда на остановках времени хватало лишь на то, чтобы быстренько вынести нечистоты, да получить сухари и баланду?

 – Гляжу я на тебя, девонька – чегой-то ты не того, аль общества нашего чураешься? – Танька Блатная, старшая по вагону, ширококостная бабёнка, с крупными и грубыми чертами лица и цепкими, близко посаженными холодными глазами, но при этом необыкновенно ласковым, вкрадчивым голосом, по-хозяйски расположилась на свободное место на нарах и ободряюще легонько хлопнула ладонью Феньку чуть ниже пояса. – Никак иссохлась вся по такому-растакому милёночку? Да ты не горюй: мужики – это пьянь, рвань и вонь! Держись меня, всё будет кругленько и сладенько! – И староста как бы невзначай пробежала своими хоть и толстыми, но гибкими сильными пальцами по голой, выпростанной из-под одеяльца полной Фенькиной ляжке.

 Фенька не отодвинулась, ни единым жестом не выказала своего неудовольствия, но наоборот сделала вид, что ей это тоже приятно. Третьего дня на угловых нарах одна дерёвня, молчаливая и ладная деваха, осуждённая на пять лет за кражу мешка пшеницы с колхозного тока, довольно бурно отвергла подобные ухаживания старостихи. С Фенькиных нар было хорошо видно, как вечером того же дня, ещё и не стемнело, четверо шестёрок из окружения Таньки Блатной неожиданно выросли около нар колхозницы, быстро повалили ту на постель и, набросив байковое одеяло, принялись её дубасить. Трое били сбоку, а одна вскочила на извивающееся одеяло – и ну его топтать, покуда несчастная не затихла. Она ещё и до сегодняшнего дня лежит в своём углу, выползет справить нужду и опять затаится. Что с неё взять – дерёвня, аль не знала, кому поперёк желанья брыкается! Уступила бы, глядишь, и цела бы осталась.

 – Не горюй, сладенькая ты моя, – старостиха уже по-свойски погладила подрагивающую под одеялом Феньку, и поднялась с нар. – Вечерком милости прошу к нашему шалашу, выпьем, да вкусненьким – хи-хи – там же и закусим. О-очень буду ждать!

 

 В тупике на узловой станции вблизи Перми состав с заключёнными задержался дольше обычного. Почти половина осужденных женщин здесь была выгружена и под лай овчарок и зычные окрики конвоиров угнана по просёлочной дороге в недалёкий, за лесом, лагерь. Оставшиеся в опустевших вагонах только и успели вздохнуть пару раз полной грудью, как в Перми опять натолкали свежих осужденных с этапа.

 – Фенечка, лапочка, глянь-ка! Уж не сестрёнка ли, близняшка твоя вон та, что жмётся к двери? – Восседающая королевой на нарах в середине вагона Танька весело хлопнула по полноватому плечу Феньку Стрелка и указала толстым пальцем в толпу прибывших с этапа зечек, что переминались с ноги на ногу в тесном проходе. – Да ить это копия твоя! Эй ты, у дверей, подь до нас!

 – Отродясь не бывало у меня сестёр. Братовья, да и те где-то сгинули ишо до Октября, в империалистическую, – успела сказать Фенька, пока этапница пробиралась к ним.

 Меж тем миловидная женщина лет тридцати, и вправду очень похожая, пусть и не как две капли воды, на Феньку, робко приблизилась к разбитным товаркам. Танька поднялась с нар и, подбоченясь, по-хозяйски обошла ту вокруг, хмыкнула и вновь плюхнулась рядом с Фенькой.

 – Откеда ты, такая краля? Срок мотаешь за чё? Говори, как на исповеди, мы нонче добрые! Да ить, Фень?

 – А то как! Сказывай нам, красавица, всё как на духу. А мы со старостой послушаем.

 – Из Кособродска я, что на Южном Урале. Учитель, работала завучем в детдоме. Осуждена за непреднамеренное убийство на восемь лет.

 – Никак муженька застукала с полюбовницей, да и прирезала обоих?! Молодчина, ежли так!

 – Нет. Суд посчитал, что я виновна в смерти одного из воспитанников нашего детского дома, одиннадцатилетнего Илюши Корягина.

 – Ах, да ты – детоубийца!

 – Помолчи, Феня! Ботай дале, учительша! Тока с выраженьем и подробно.

 – Никого я не убивала. Наше воспитательное учреждение расположено на окраине Кособродска в бывшем особняке одного сбежавшего от революции дворянина, а рядом, с внешней стороны примыкают к усадьбе продовольственные склады. Теперь они пусты, но до последнего времени в них хранились городские запасы муки, крупы, сахара. Со стороны детдома, в глубине сада, ближе к ограде есть дощатый сарай, в нём летом мы хранили огородный инвентарь, а ещё раньше, пока не оборудовали кладовку в подвале, продукты. Илюша был мальчиком беспокойным, порой даже неуправляемым, часто обижал младших мальчиков и девочек. Два раза убегал из детдома. Вы не подумайте, что я, давая такую характеристику подростку, тем самым пытаюсь уменьшить свою вину за происшедшее, ничего подобного, просто я говорю, с чего началось и как всё произошло. Однажды воскресным апрельским днём Илюша сильно избил двух малышей, отнял у них припрятанный после обеда ребятами хлеб. Я в тот день была ответственной по детскому дому. Илюшу привели ко мне в кабинет, где он, вместо того, чтобы повиниться, стал нецензурно ругаться и буянить. Тогда я приказала двум воспитателям – мужчинам, находящимся здесь же, отвести Илюшу и запереть в сарае, пока он не придёт в себя и не успокоится. Всё это происходило вечером. Вскоре наступила ночь. За хлопотами и делами мы как-то упустили из вида, что Илюша-то остался запертым на замок в сарае. Покормив ужином и уложив всех спать, мы и сами прикорнули. За полночь меня разбудил сторож. Он будто бы из своей сторожки, что на улице, у ворот, слышал какой-то детский истошный крик. Сторож вышел во двор, прислушался, сделал круг вокруг спящего особняка, и хотя крики больше не повторялись, он всё же решил сообщить мне об этом. Мы вдвоём ещё раз прошли по территории, однако тишина стояла мёртвая. Всё прояснилось утром, когда один из воспитателей, отправленный в сарай за подростком, скоро прибежал оттуда с лицом белым, как мел, и дрожащим подбородком. Придя в себя, он сказал, что Илюши в сарае нет, там, мол, одни лоскутья одежды и окровавленные кости с детским черепом. И ещё он рассказал о том, что, когда открыл дверь, то в помещении в разные углы прыснули какие-то пищащие серые существа. Как выяснили прибывшие милиционеры – это были крысы с соседних, опустевших к весне продовольственных складов.

 – Жаль мальчонку-то загубленного. Однако ж, как ни крути, а ить ты всё одно – убийца. И теперь это клеймо тебе на всю оставшуюся жизню. Ступай покеда, определяйся с местом. Понадобишься, кликнем.

 – Погоди, Танюша. Я хочу пару вопросов задать этой, как ты нарекла её, моей сестрёнке. Ты и вправду из учителей, и грамоту отменно знаешь?

 – Да, я учитель русского языка и литературы.

 – А вот, к примеру, меня обучить правильно изъясняться, грамотно написать, ты смогла бы?

 – Почему бы и нет. Всё зависит от вашего желания и усердия.

 – Ну, тогда давай знакомиться. Аграфена Павловна Шерстобитова, – и Фенька дружелюбно протянула растерявшейся учительнице изящную лодочку своей ладони. Та, секунду помедлила, и вложила свою, такую же, словно выточенную, ладонь в руку новой знакомой.

 – Очень приятно. Елизавета Алексеевна Романова.

 – Ишь ты, расцеремонились, прямо как две павы! Перья-то мигом повыдёргиваю! – в снисходительной интонации голоса Таньки Блатной проскальзывала скрытая угроза. – Давай-ка, бабонька, вали отседа. Я два раза повторять не учена.

 Романова смутилась, потупила взгляд и неслышно отошла от нар.

 – Чё ты с ней расшаркиваешься, – беззлобно обратилась к Феньке старостиха. – Похожа, ну и чё теперь, облизывать её надо обязательно, што ли? Мне дак она и не глянулась – какой-то серый мышонок, хошь и с твоими мясами! Хе-кхе!

 – Да не ревнуй ты попусту, Таня! Я ить не так просто ластюсь к ней. Пущай выучит меня. Сколь лет уж локти себе кусаю за свою малограмотность, а тут, коль случай такой вышел, своего не упущу.

 – Ладно. В лагерь прибудем, эту девку не забудем. Присмотрим.

 

 Тусклое северное небо, высота которого словно ажурной прозрачно-ребристой решеткой была обозначена осенними не проходящими перистыми облаками, с каждым новым днём скукоживалось, сжимало свои размеры, перечёркиваемые всё световое время вереницами перелётных птиц. Вот и сегодня через зарешёченное небо к южному горизонту, как и накануне, тёмными клиньями и живыми дугами тянулись станицы диких гусей и уток. Иногда с небес доносилось похожее на рыданье курлыканье журавлей. Тогда женщины отрывались от работы, вскидывали лица к небу, искали глазами караван этих печальных птиц. Найдя, долгим взглядом провожали их, пока журавли не сливались с далью, или пока резкий окрик десятника не возвращал узниц на бренную землю.

 Женский лагерь, выросший и ощетинившийся колючей проволокой и вышками по периметру на тверских торфяниках в середине двадцатых годов, мало чем отличался от десятка таких же казенных заведений, будто щедрой рукой разбросанных однажды по лесной и болотной глухомани. Правда, этот лагерь, куда определили на исправление Феньку и её товарок, выгодно отличался от других тем, что в бараках не сквозило и не задувало – поскольку бревенчатые строения добротно возведены ещё при царе-батюшке вольными купцами для вольных же артельщиков, добытчиков горючего торфа. Заключённые этого лагеря были заняты на торфяных работах, заготовке древесины и строительстве железно-дорожной ветки к торфяникам и к зоне.

 – Лизонька, мы с тобой уже не первый месяц вместе, – Фенька бросила очередной брикет спрессованного торфа на подводу и продолжила, – а всё никак не спрошу: родни-то много у тебя, или ты, как и я, – круглая сиротинушка?

 – Родители мои – потомственные учителя, но они умерли от сыпного тифа ещё в гражданскую. Детей, кроме меня, Господь им не дал. Были у отца двоюродный брат Георгий и сестра Марина, однако где они, живы ли – этого я не знаю. Видела их последний раз, когда мне было лет пятнадцать, в канун революции, мы тогда жили в Сызрани, на Волге. Они гостили у нас проездом в Москву, а жили, как я помню, где-то за Уралом. Потому-то родители и бежали от междоусобного лихолетья за Урал, да только в дороге, под Челябинском, их сняли с поезда как тифозных. Я была с ними, но как ни странно, эта страшная болезнь обошла меня стороной. А папу и маму поместили в тифозный барак, куда было не пройти, на входе дежурили вооружённые красноармейцы. И я своих родителей больше не видела.

 – Значит, мы с тобой, подруга, и впрямь, как сёстры. И правильно, что мы держимся вместе. Ты скажи, Лизавета, вот мы разговоры разговариваем, – как тебе моя речь, она выправляется или такая же тёмная, как ране?

 – Во-первых, Аграфена, надо говорить полное слово «ранее», а ты пока всё ещё подъедаешь окончания, а в целом, перемены налицо. В твоём лексиконе уже почти изжиты просторечные, так называемые областные слова, типа «ишо», «хучь», «ить», «чё ли» и многие другие, я все их не буду даже и перечислять, уж тебе-то они больше знакомы. Что же касается правильного, грамотного написания слов, то здесь ещё предстоит поработать в поте лица. Но я вижу твои старания и уверена, ты и с этим справишься.

 – Вот и хорошо, подруга ты моя разлюбезная! – Фенька с чувством приобняла зардевшуюся Елизавету и весело крикнула в сторону безлюдного торфяного карьера: – Всё одно я выучусь и покажу ещё кой-кому Кузькину мать! Прыгай, Лизонька, в телегу, прокачу с ветерком!

 – Ой, Аграфена Павловна, осторожней! Здесь же повсюду болота! Под откос бы не слететь!

 – Не боись, подруга! Уж чему-чему, а конём править я приучена с детства! Да и езды-то здесь всего с полверсты, вон уж и вертухаи с ружьями встречают.

 На выезде с гати, что между карьером и зоной устлана брёвнами и забутована дёрном и глинистыми комьями, на коренной стылой земле действительно грелись у костра конвойные. Коль начальства рядом нет, то какой им смысл сопровождать зечек до карьера по этому узкому перешейку, когда тем бежать всё одно некуда. Ну, кто добровольно полезет на верную гибель в эти чёртовы бездонные топи!

 Спустя полмесяца, после лагерной поверки в отгороженном дощатом бригадирском закутке Танька Блатная, в перерыве между пылкими ласками, сообщила Феньке о том, что со дня на день грядут перемены, касающиеся осужденных по статьям как «враги народа», и что ужесточение режима в отношении этой категории заключённых может нехорошо отразиться и на их связи. В ответ Фенька сладко потянулась на застеленном серой простыней топчане и беззаботно выдохнула:

 – Ну что ж, придётся прервать своё обучение до лучших времён.

 – Тебе виднее, лапочка ты моя ненасытная!

 

Ночью выпал снег и накрыл белым саваном и зону, ставшую от этого схожей со средневековым зловещим замком, и дремучий лес вдали, и бесконечные болота. Лишь щетинки сухого камыша да рогоза очерчивали слепящую глаза белизну коричневыми изломанными линиями, расходящимися по всей низменности. С утра выведрило. Мороз крепчал. Лагерные старожилы предупреждали, что при таком раскладе к вечеру температура может упасть до –30. Надо было успевать вывезти заготовленный торф. Одной подводе явно не управиться до темноты. Второй телегой, сходив за разрешением до кума, вызвалась помочь сама бригадирша – Танька Блатная. «Оно и понятно, за невыполнение задания ей первой и попадёт, пусть попашет наравне с другими!» – шептались лагерницы. От второго человека на подводу Танька наотрез отказалась: на что, мол, мне обуза, тока под ногами путаться, сдюжу и одна. Коль приспичит, кхе-хе, бабёнки с другой подводы, их же там двое, подсобят!

 Если и в добрую-то пору конвойные редко сопровождали подводы до карьера, то в нынешнюю лютую стужу, они к ранним сумеркам нажгли уж не одну лесину, а хоть бы чуток согрелись. Так и прыгали, ровно зайцы, вокруг огня, и не спасали зябнущие тела ни полушубки, ни валенки с высокими голяшками. А всему виной – потяга с прихваченных лишь минувшей ночью тонким льдом болот.

 – Слухай, Сидор, чё там за вой стоит? – один из охранников поднёс рукавицу к завязанной на подбородке шапке и освободил ухо, чтобы лучше разобрать женские истерические голоса, доносящиеся от двух темнеющих посреди оснеженного перешейка подвод с торфом.

 – Чегой-то у их там стряслось, Ваня. Надо бы сбегать. Кто – ты, иль мне?

 – Давай уж ты, Сидор. Ты бойчей на ногу. А то, когда ж я дотелепаю с этим грёбаным ревматизмом! Ты поспешай, а я щас подковыляю, вот тока с костром решу.

 Картина, открывшаяся запыхавшемуся от быстрой ходьбы Сидору, удручала. С первой подводой, доверху нагруженной брикетами торфа, вроде бы всё было в порядке. Лошадь с заиндевелыми боками и ноздрями беспокойно переминалась на месте и косила сливовым глазом назад, где вторая кобылка, скребя подковами по стылым брёвнам, пыталась вытащить с обочины на колею сползший боком и накрененный к болоту разбитый воз. Прямо у откоса чернела рваная полынья, в которой плавали уроненные с подводы сухие брикеты. Две бабы в телогрейках, подвывая и матерясь, подталкивали сзади телегу. Лошадь в очередной раз поднатужилась, отыскала наконец-то опору, и – вытянула треклятую подводу на дорогу. Обойдя с разных сторон взмыленную кобылу, к конвоиру одновременно виновато подошли обе эти бабы.

– Вишь ты, горе-то какое, гражданин охранник! – выступила вперёд рослая Танька.

– Где, мать вашу, третья?

– Утопла в болоте.

– Утопла, говоришь, а поди ж, и помогли ей. Кто она?

– Враг народа, гражданин охранник, осужденная за террористическую деятельность против трудового народа Аграфена Шерстобитова. Сколь мы не старались вот с ней, это вторая гражданка с подводы – Лизавета Романова, осужденная по бытовой статье, вытащить из болота врага народа, но вода такая ледяная, все поморозились, а туё всё одно засосало.

– Дозвольте, гражданин начальник, я расскажу подробно, как всё произошло, – обратилась к Сидору вторая заключённая, лицо которой было расцарапано, а рукав телогрейки под мышкой надорван. Несмотря на серость наступающих сумерек, конвойный всё это разглядел, и перебил говорившую вопросом:

 – А не следы ли борьбы у тебя на мордашке? И рукав вот-вот отвалится!

 – Что вы такое говорите, гражданин начальник! Какой такой борьбы! Это я при падении поранила лицо об осколки льда. Я всё объясню! Просто наша лошадь поскользнулась на подстывшей дороге, попятилась, телега съехала под откос. Нас с напарницей, мы сидели наверху, на брикетах, выбросило, я упала ближе к берегу, она дальше, примерно в метре от меня. Слой льда оказался тонким, вот он и проломился. Пока мы опомнились, пока подбежала бригадир, время ушло, и мы ничем не смогли помочь Шерстобитовой. Да упокоится её душа!

 – Ну, ты про душу-то шибко не мели! Посколь нет её у человека и в помине, – резко оборвал говорившую подоспевший второй конвойный. – Всё это выдумки царских сатрапов, как сказывал нам на политзанятиях товарищ Берзинь. Сидор, тебе опять бежать, теперь уж на вахту: сообщи о происшествии начальству. А я здесь покараулю этих растяп. Подь на два слова. – Он отвёл в сторону Сидора и вполголоса, так, чтоб не слышали заключённые, сказал: – Костёр я погасил, костровище присыпал снегом. Будем говорить, что шли впереди, намечали, как удобней ехать, чтоб колёса в снегу не увязли, потому, дескать, и не увидали, как лошадь утащило с гати.

 А у подвод в это время тоже тёк приглушённый разговор.

 – Вот стерва, успела-таки напоследок, пока мы не засунули её в болото, всё лицо мне оцарапать. Поди и шрамы останутся!

 – Дурёха, ты радуйся, как мы быстренько сеструху твою – кхе-хе – к кикиморам на житьё определили! Аккуратно-то как сладили! А царапки твои тебе же и на пользу. Теперь уж точно и комар носа не подточит. Я грешным делом сама думала для пущего правдоподобия фейсик тебе подправить, да спасибо Лизавете – избавила своими коготками меня от лишних хлопот. А ранки твои я, как собака, так залижу, что и следов не останется. Всё, молчи! Конвоир идёт, продолжим комедию.

 Как бы то ни было, но рискованная и кровавая подмена товаркам сошла с рук. Лагерное начальство сильно приглядываться, кто есть кто, не стало, а потрепав женщин изнуряющими допросами, наказало их за нерасторопность при оказании помощи утопающему десятью сутками карцера. И дело забылось. Были, конечно, сомневающиеся в правдоподобности случившегося, но помалкивали, так как знали крепко: лишний базар себе дороже. Да и потом, мало ли дохнет в лагерях врагов народа, получая тем самым окончательное и справедливое возмездие за свои пакостные заговоры против всенародной и горячо любимой советской власти. Так думали не только вертухаи, но и некоторые из приближённых Таньки Блатной. Однако эти ещё и присовокупляли к своим думкам сладкую надежду на занятие в скором времени так кстати освободившейся негласной должности главной наперсницы бригадирши. Но здесь воздыхательниц поджидало горькое разочарование. Эта училка или как там её, с расцарапанной харей, мышастая тихоня и тюхтя, змеёй подколодной пробралась и пригрелась на пышной бригадирской груди. А им опять осталась сучья участь: шнырять по бараку, мордовать контриков, отыгрываться на забитых деревенщинах. Ещё блатных бесило, что Лизавета с неизвестно откуда взявшимся нахрапом и денно и нощно напропалую шерстила всех и вся в бараке, и попробуй, огрызнись, шагни поперёк, всё, можешь прощаться с жизнью! Обиднее же всего то, жаловались друг дружке уркаганки, что эта образованная выскочка держала всегда правильную речь, слова выговаривала будто по книжке, ни сматюгнётся, ни даст тебе по шее. Обмажет, как соплями, липким елеем и – уплывёт в бригадирский закуток. А ты – язык на плечо – и беги исполнять все её прихоти. Ах, как жаль, что ещё на этапе не разглядели, проморгали, не раздавили эту училку! Вот нынче она и дорвалась, собачье отродье, до власти! У-у, тварь интеллигентская! Слышала бы Фенька это злобное шипенье соседок по бараку, она бы восприняла его как высочайшую похвалу своему перевоплощению и наверняка загордилась бы собой!

 

 Майское солнышко тёплыми лучами ласково перебирало пробившуюся между струганных досок трапа травку-муравку. В зоне трава росла ещё в двух местах: по кромкам сточных канав и в самом дальнем углу, у бочек и ящиков с нечистотами и мусором. Но та трава, несмотря на свою относительную молодость – лишь полтора месяца минуло, как сошёл снег, – была какая-то несвежая, жухлая и порепанная. Казалось, что и солнце бережёт свои лучи от этого чертополоха. Но почему именно на дощатых пешеходных трапах, куда редко ступала нога заключённых, те всё больше месили грязь в колоннах на проезжей части, а тротуары – это, по строжайшему распоряжению кума, привилегия лагерного персонала и военных, так вот, почему из земли сквозь неровные щели наскоро сбитых досок нежная муравка выбивалась на свет, и так жизнерадостно зеленела – этому объяснения не было. Уже и выщипывали её едва ли не с корнем, а она, глядишь, дня через три опять пробивается. Заместитель начальника лагеря по политической части топал ногами, охранники тайком посмеивались, а проходившие в колонне рядом с тротуаром зечки, скосив глаз на живительную красоту, на мгновенье оттаивали душой. Выведенный из себя этой неподдающейся травкой-муравкой замполит снял с торфяных работ десять заключенных, поставил во главе их давно примеченную ретивую Феньку-Лизавету, и приказал за день выдрать с мясом всю эту заразу, а заодно почистить от чертополоха и полыни всю лагерную территорию.

 – Это, в конце концов, советское исправительное учреждение, а не какие-то африканские джунгли. И я вам поручаю со всей ответственностью навести надлежащий порядок! – такими словами напутствовал замполит вооружённую кайлами, ломами, чтоб удобнее выворачивать доски, и штыковыми лопатами бригаду женщин.

 Фенька пятерых поставила на перекопку и заравнивание земли под трапами, остальных распределила на прополку канав и помойки.

 – Ой, люди добрые, помогите, умру ить! Спасайте скорёхонько, спасите! – завопила вдруг, пятясь на коленках вверх из канавы, придурковатая Ульянка, девка забитая, но старательная, та самая, которую за несговорчивость подручные Таньки Блатной избили в вагоне до полусмерти. – Там-ка змеюка, кусила меня за палец. Ох же ты мамонька моя, неужли смертушку свою в кустах я отыскала?!

 На вопли сбежались женщины. Фенька-Лизавета сноровисто оторвала от выбившейся из-под юбки ситцевой нижней рубашки Ульянки узкий лоскуток, перекрутила его жгутом и стянула узлом зашедшейся в крике девахе руку выше локтя. Затем подхватила её грязную ладонь и прильнула губами к едва заметной ранке. Через секунд тридцать Фенька откинула ладонь от себя и сплюнула наземь густую слюну.

 – Не реви ты, дурочка! Жить будешь. Видишь в слюне тёмное пятнышко – это змеиный яд.

 – Ну, ты даёшь, Лизавета! Прям дохтур какой! Да ить так ловко и умело! – восхищённо затараторили сбившиеся в кучу женщины.

 – Поживите с моё, всему научитесь, – ровным голосом оборвала их Фенька. Не станет же она рассказывать, что подобными навыками владеет каждый, кто вырос в их алтайской тайге. – Давайте, живо расходитесь по работам. Поблажки никому не дам.

 Неожиданно Фенька замолкла и подняла предостерегающе правую руку. Все недоумённо переглянулись. Она неслышно, крадучись, сделала несколько шагов по направлению к канаве, остановилась, на мгновенье замерла на месте, тихонько наклонилась к траве, смело и резко сунула в неё руку. И вот уже, крепко перехваченная указательным и большим Фенькиными изящными пальцами за основание стреловидной изумрудной головки, в воздухе извивается поднятая из чертополоха зелёная, с серыми узорными разводьями вдоль чешуйчатой гибкой спины метровая змея.

 – Ишь ты, какая красавица! Да будет вам известно, бабоньки, что перед вами одна из самых ядовитых змей, обитающих в России, – болотная гадюка. – Фенька почти с нежностью провела свободной рукой по блестящим чешуйкам, потом опять наклонилась, приподняла пятку левого кирзового сапога, подсунула под каблук змеиную головку и с хрустом раздавила её. – Так-то будет надёжней! При работе проявляйте осторожность: весной змеи как никогда агрессивны. И кто знает, сколько их наползло с окрестных болот сюда, на территорию. Всех спасать, одной меня не хватит. Всё, живо разошлись по местам. А ты, Ульяна, сию минуту пойдёшь со мной в лагерный медпункт, к фельдшеру, рану надо обработать йодом, чтоб заражения не было.

 

 С этого происшествия простодушная Ульянка прониклась к Феньке таким обожанием, что скажи ей та: иди на запретку, она бы, наверное, не раздумывая, побежала на колючку. Однако Фенька делала вид, что в упор не замечает этой собачьей преданности, и ничем не выделяла Ульянку из остальной серой барачной массы. Стоит напомнить, что Фенька-Лизавета, по-иезуитски провернув свой переход из разряда врагов народа на площадку, где исправлялись хоть и преступившие закон, тем не менее, социально-близкие, теперь вполне могла рассчитывать на продвижение поближе к какому-нибудь тёпленькому и сытному местечку, а там, глядишь, и срок скостят. Она уже и сейчас, можно сказать, дышала в затылок мужиковатой бригадирше. Не зря Танька Блатная стала поглядывать на неё искоса, с некоторых пор реже и как-то пресновато проходили их ночные интимные встречи. Однажды Фенька, минуя Таньку, провернула одно наваристое дельце и, что прежде было вообще неслыханно, даже не поделилась кушем с бригадиршей. Та, открыв всё это, вызвала Феньку в свой закуток, устроила неприличную сцену, и в конце, уже выкричавшись, раздражённо бросила, что, мол, пора бы куму и узнать, кого и кто утолкал в болотную тину пиявок кормить. Фенька тогда расплакалась, ползала униженно в ногах у в один миг ставшей монументально-недоступной бригадирши, клялась в вечной любви, рыдала, что, дескать, бес её попутал, но теперь-то она всё уразумела и с благодарностью вспомнила своё место. Танька тоже расчувствовалась, и это бурное объяснение закончилось у товарок не менее бурными и пылкими ласками. Любовницы помирились.

 

 Вечерело. Тонко скрипнули петли на входной двери, и в пустой барак, стараясь не шуметь, вошла и на мгновенье в нерешительности замерла в тамбуре Ульянка. Выше её простоватого лица, окаймлённого серым платком, повязанным в бантик на подбородке, весело гудя, пронеслась по несвежему воздуху вглубь барака попавшая с улицы крупная и звучная муха. Пролетев весь проход между двухъярусными нарами, она звонко стукнулась в квадратное оконце вверху двери на противоположном конце помещения. И заметалась там среди других мух, правда, те были размером поменьше и, уже изрядно растеряв былую энергию, вяло ползали по стеклу. Ульянка, поворачивая к огороженному закутку бригадирши и берясь за дверную ручку, отрешённо посмотрела на них. К этому времени толстая муха случайно отыскала махонькую дырочку – сколок в нижнем углу оконца и выползла через этот откол в светлую кладовку с инвентарём и зарешёченным глухим окном наружу. Отныне бедной мухе уж не дышать ни свежим вольным воздухом, ни присасываться хоботком к лагерным объедкам, если только она, конечно, каким-то чудом вновь не отыщет уходящий острым конусом в кладовку махонький откол в стекле, и протиснувшись в него, пораненная о стекло, не выберется опять в затхлое помещение барака.

 Ульянка мышкой проскользнула в комнатку бригадирши, опасливо вытащила из-за пазухи небольшой кожаный мешочек, трясущимися руками положила его на постель, рядом со взбитой подушкой. Затем, успокаивая себя, несколько раз вздохнула глубоко, пока не прошла дрожь, и одной рукой приподняла подушку, а другой ловко развязала тесёмку на горловине мешочка и быстро сунула его под подушку, оставив уголок наружи. Всё Ульянка делала заученно, как показывала ей Фенька. Пока вроде получалось. Сейчас надо осторожно, не оставляя ни малейшего зазора между покрывалом и подушкой, вытащить опустевший мешочек и расправить, как было до её проникновения, постель злейшего врага – Таньки Блатной. И так же незаметно покинуть барак и вернуться в хозяйственный блок, где Ульянка мыла полы, и откуда отлучилась якобы сходить по нужде в уборную.

 Спустя некоторое время барак наполнился пришедшими с работ усталыми женщинами.

 – Даю вам двадцать минут привести себя в порядок, отмыть рожи и, милости прошу – хлебать вечернюю баланду! – Бригадирша была явно в настроении. – А я покеда полежу, отдохну от ваших обрыдлых жабьих морд. Лизавета, ты где? Никто не видал училку? Придёт, пущай ко мне заглянет.

 Заключённые промолчали, лишь угрюмо переглянулись, провожая Таньку в её закуток. Неплотно прикрыв за собой дверь, бригадирша, не разуваясь, плюхнулась на нары. День был непростым, но после обеда на их карьер пожаловал сам начальник лагеря; увидев, как ретиво идет выемка торфа и как бойко руководит Танька, он при всех сказал, что, вот, мол, какими темпами надо исправляться, чтобы как можно скорее влиться в общий строй строителей первого в мире социалистического государства. А Таньке даже будто бы намекнул, что за столь активное участие её может ждать в недалёком будущем и пересмотр срока заключения.

 

 Танька сладко потянулась и подняла коротко стриженую голову, чтоб взбить примятую подушку. Едва она снова коснулась затылком наволочки, как сбоку, прямо за ухом раздалось злобное шипенье, и тут же последовал обжигающий удар ниже мочки уха. Обезумев от страха и боли, Танька только и успела пронзительно вскрикнуть, вскочить с нар и, выбросив вперёд правую руку, в тот же миг рухнуть навзничь шестипудовым кулём на пол. Однако этого хватило, чтобы барачницы уже бежали на истошный вскрик и последовавший тут же грохот падающего грузного тела. Зрелище их ожидало не из приятных. Дощатая дверь была распахнута. На цветастой половичке, голова на пороге, лежала мёртвая бригадирша. В широко раскрытых тускнеющих глазах её застыл животный ужас.

 Только что вошедшая в помещение Фенька бесцеремонно растолкала толпу и участливо склонилась над трупом. Посидев с минуту, Фенька встала и бесцветным голосом принялась отдавать распоряжения.

 – Степанида, быстро за фельдшером. Ульяна, ты – за надзирательницей. Она в соседнем бараке. Я, когда возвращалась, видела, как она туда путь держала. Всем остальным разойтись по своим местам. Эка невидаль – покойник. Все там будем. Похоже на разрыв сердца. Я сказала – все свободны. А я пока посижу, дождусь начальства здесь.

 Женщины, всё так же внешне не выражая никаких чувств, разошлись каждая к своим нарам. Фенька быстрым взглядом стрельнула им вслед и, убедившись, что никто за ней не наблюдает, переступила, брезгливо обойдя остывающий труп наперстницы, через порог и замерла посреди комнатки. В полной тишине из-под нар послышалось шуршание, и гибкая гадюка заскользила по струганным доскам пола к свету, к дверям. Здесь-то её и настигла Фенька, расплющив носком сапога змеиную головку. Из коридора раздался топот ног торопящихся сюда и громко разговаривающих между собой людей. По голосам Фенька узнала фельдшера и надзирательницу. Буквально в последнюю минуту она успела засунуть чешуйчатую белобрюхую падаль обратно в кожаный мешочек, который незаметно, как было заранее оговорено, передала Феньке Ульянка, когда та пробиралась к трупу через толпу.

 – Разрешите доложить, гражданин надзиратель, – неизменно ровным голосом начала вышедшая навстречу им Фенька, при этом как бы невзначай одёргивая правой рукой полу суконного пиджачка, где под мышкой был поспешно спрятан кожаный мешочек, а левую вытянув по шву. – У нас ЧП – неожиданно умерла бригадир. – Фенька слегка наклонила красивую голову в сторону фельдшера, женщины неопределённого возраста, из вольнонаёмных. – Заключённые полагают – от разрыва сердца. На момент происшествия я находилась вне барака, задержалась у стенда с наглядной агитацией, и поэтому добавить более ничего не могу.

 – Ладно, посмотрим. – Надзирательница, худая, жилистая женщина средних лет жестом пригласила фельдшера подойти ближе к трупу. – Товарищ Софья Ильинична, осмотр – это по вашей части. Посмотрите внимательней, что с бригадиром. Она ведь баба здоровенная, каких ещё поискать!

 – Не скажите, товарищ Волобуева! – на тонких губах фельдшера заиграла скептическая улыбка. – Умершая – женщина полная, нездоровые круги под глазами, одутловатость – всё это говорит в пользу версии, высказанной заключёнными. Кроме того, я подозреваю, что лежащая перед нами бригадир злоупотребляла чифиром и табаком, чем, несомненно, приблизила свою кончину. Сейчас я осмотрю, нет ли каких повреждений, ссадин, следов удушья, синяков, ушибов на теле покойной, и можно смело писать заключение о причине наступления смерти. Обойдёмся, я думаю, и без вскрытия. Что, у нас нет других дел? Меня, например, ждут больные.

 – Ну что же, делайте своё дело, всё подробно опишите, а я потом с результатом пойду доложить по начальству. Может быть, мы её в лагерный ледник пока на ночь? А утром начальство решит, что с ней делать. Ты, товарищ Софья Ильинична занимайся осмотром, я же пройду по бараку, опрошу, кто что видел и слышал. Гражданка Романова, назначь тех, кто понесёт труп в ледник. Ты будешь старшей.

 Фенька, зорко следившая всё это время за действиями медлительной фельдшерицы, не сразу поняла, что обращаются именно к ней. Её больше беспокоило, углядит или пропустит крохотную припухшую ранку за ухом у Таньки эта расфуфыренная, и по слухам, недоучившаяся врачиха. Вроде бы пронесло. Софья Ильинична уже ощупывала толстые, подогнутые ноги, заканчивая осмотр тела.

 – Ты что, уснула? Я к тебе обращаюсь, учительница.

 – Простите, гражданин начальник! Такое горе! Бригадир нам всем была как мать родная. Ума не приложу, как нам дальше-то жить?

 – Да не переживай ты так, Лизавета. Как говаривали при старом режиме: свято место пусто не бывает. Ты же, кажется, у покойной была её правой рукой. Вот и заменишь бригадира. Я похлопочу. Ладно, хватит балясы точить. Давай быстро сюда людей, в помощь товарищу фельдшеру.

 Через два дня Танька Блатная обрела вечный покой на лагерном погосте, что ощетинился не одной сотней безымянных колышков с фанерными дощечками на косом полынном пригорке вблизи промышленной зоны.

 В августе так же скоропостижно отдала Богу душу и по-собачьи преданная Феньке-Лизавете Ульянка. Её бездыханное тело нашли утром в двух шагах от дверей барака. Видно, припёрло девку среди ночи по нужде так, что выскочила в уборную в одной нижней рубашке, а уж на обратном пути хватил удар, она и брякнулась оземь, да в судорогах и кончилась. По крайней мере, так было указано в заключении, подписанном всё той же тонкогубой, всегда сонной вольнонаёмной фельдшерицей и сухой, как вобла, надзирательницей. А крохотную свежую припухшую ранку на изгибе белой шеи то ли не заметили при беглом осмотре, то ли не придали ей особого значения. Народу в зоне кишмя кишит, одной парой рук меньше или больше – это тебе не массовый падёж!

 Ай да Фенька, ай да Стрелок! Выходит, зря эта шалая бабёнка ещё с гражданской горюнила да пеняла себя: не достичь, дескать, вовек мне высот сладких курчавых комиссаров, не встать с ними в одну шеренгу. Пошла-таки иудина наука впрок: и достигла, и встала. Потому как вероломству, изощрённости и презрения к чужой жизни комиссары теперь могли бы поучиться и у неё.

 

 Северьян Акинфыч острой лопаткой с коротким черенком бережно окапывал кусты золотого корня. Выроет приямок рядом с коленчатым светло-зелёным стеблем, обнажит коряжистый золотисто-коричневый блестящий корешок, рукой обломит два-три отводка и опять зароет и утрамбует землю вокруг кустика. Бросит в котомку добычу, перейдёт на другую поляну, и там также рачительно убавит заросли золотого корня. Рядышком, на большой выпуклой опушке, среди буйного алтайского разноцветья двое монахинь усердно заготавливали лекарственные травы: душицу, зверобой, подорожник, шалфей, чистотел, горечавку, лабазник.

 – Орина, Матрёна! Ау! Ступайте скорей! Уходить надобно – гроза сбирается.

 – Идём, Северьянушка свет ты наш Акинфыч, поспешаем! Тошно мнешеньки! Оринушка, глянь-ка туча-то чернее ночи!

 Монахини пробежали сквозь тальниковый мелкушник и, запыхавшись от скорого бега, встали пред Северьяном Акинфычем.

 – В скит до грозы уж не поспеть, схоронимся вон под тем кедром. – Сторож указал на кряжистое дерево, что мощными толстенными корнями оплело огромную плоскую и чуть вогнутую плиту, много веков назад скатившуюся с отвесного скалистого утёса, примыкающего к белку. – Там и место есть под ветками, да и сухо будет, крона-то ишь какая густая. И под дерево не натечёт, оно ить ровно как на постаменте.

 Только и успели забраться на хвойный настил под кедр, только монахини заправили выбившийся волос под туго повязанные платки, а Северьян Акинфыч приладил котомки на сучья, ближе к шершавому стволу, как хлынул ливень. Крупные капли забарабанили по широким репейным листьям, прошили дыроватые зонты дягеля – медвежьей дудки, расшевелили всё окрестное мелкотравье. Чем сильнее лило с неба, тем светлее становилось вокруг.

 – Посмотрите-ка вон на туё берёзу! – Отогнув игольчатую мягкую ветвь, Северьян Акинфыч указал перстом в сторону белоствольной красавицы на краю опушки. Старик не скрывал своего восхищения: – Каков, однако ж, богатырь летучий!

 На макушке берёзы, вцепившись лапами в толстое ответвление, восседал ястреб-тетеревятник. Чем-то он неуловимо напоминал горца в бурке, с приподнятыми плечами, но почему-то без папахи, с приглаженными назад волосами. Горбатый клюв, круглые безжалостные вращающиеся глаза, да и весь вид ястреба был грозен и неприступен. Но вот птица медленно взмахнула широкими тёмными крыльями один раз, другой, будто зачерпывая струи дождя, затем, потянувшись, сомкнула их над головой, опустила, и в мгновенье одним резким движением стряхнула с перьев бисерные капельки воды. Так ястреб-тетеревятник проделал несколько раз кряду, пока, наконец, не сложил промытые крылья и не принял своё прежнее положение. Однако сейчас он уже не казался ни грозным, ни неприступным, что-то в нём проглядывало доброе и умиротворённое.

 – А он ить довольнёхонек, что умылся. Испил, так сказать, благодати небесной, – расчувствовался старик. – Истинно говорю вам, доченьки: благолепно устроено бытие тварей Божьих. И человече должон жить в радости и в трудах праведных, и нести в молитвах благодарность Осподу нашему Исусу Христу за даное нам в удел.

 Северьян Акинфыч помолчал. Не проронили ни слова и монахини. Тишина, в которой лишь шелестел по иглам и листьям дождь, стояла благостной, сосредоточенной на самой себе. Вдруг вверху, в лилово-чёрной туче что-то блеснуло, как будто треснуло, разломилось и с грохотом покатилось, цепляясь за невидимые отсюда, скрытые в кисее ливня горные хребты. Монахини боязливо перекрестились и зашептали молитвы. Сторож тоже осенил себя двуперстным крестным знамением и весь напрягся, вслушиваясь в затихающий грохот. Минуты две спустя Северьян Акинфыч тихо обронил:

 – А ить что-то там, в высях, неладное стряслось.

 

 На третьи сутки, когда тучи опростались от влаги и, невесомые, растаяли, рассеялись по ущельям и лесистым заугольям, а солнышко обсушило лога и тропы, решил Акинфыч взобраться на белок, проведать, что ж там такое невероятное свершилось, откуль взялся грохот, чуть не порвавший им ушные перепонки. Вернулся он, когда солнечный латунный диск оплавлял скалистые пики западного, изогнутого в долину, хребта, а тени деревьев и ближних сопок длинно преломлялись через выкошенные вокруг монастыря луговины.

 Северьян Акинфыч прямиком направился в келью наставницы, осторожно постучал в низенькую дверцу, дождался, пока матушка Варвара вышла к нему, что-то молвил ей тихим голосом, и они, беседуя вполголоса, спустились по тропинке к реке.

 – Так что, матушка, нету хода нам отсель. Молонья расщепила скалистый утёс на вершине, он пал и перегородил отвесной стеной наш проход. Я полдня отыскивал улазы, хошь бы щель какую, да где там, скала легла как кирпич в кладку.

 – На всё Божья воля, Северьян. Значит, так Ему угодно, чтобы мы несли своё послушание в затворе. Хлебушко есть, скотинка пасётся, пчёлка трудится. Будем же и мы постом да смиреной молитвой, подёнными работами блюсти заповеданную нам отцами нашими веру древлего благочестия. Господь всемилостив, он не оставит нас. А монахиням я нынче же перед обедней всё и обскажу. Ступай, Северьян, а я опнусь минутку другую у живой воды.

 Матушка Варвара присела на травку-муравку и стала задумчиво смотреть на пробегающие струи прозрачной реки. Наставнице надо было действительно побыть одной, чтобы до конца осмыслить случившееся с ними. Через некоторое время она глубоко и успокоено вздохнула, поднялась с земли и твёрдой походкой направилась в сторону скита.

 

 А в это время по ту сторону белка из тайги к реке вышел отряд огэпэушников во главе с Василием Ширяевым. Вторую неделю рыскали чекисты по отдалённым водоразделам и медвежьим уголкам, надеясь отыскать хоть какой-то след сгинувших в глухомань кержаков, а если посчастливится, то и разорить-выжечь на этот раз уж наверняка, до последнего пенька, монастырский потаённый скит, а самих монахинь доставить под конвоем в Талов. Бессудно вершить расправу над мракобесами Васька, напуганный судьбой Кишки Курощупа и его команды, теперь опасался. Тогда ведь и он, оговоренный на допросах бывшими подчинёнными, кое-как отбрехался, отвёл от себя подозрения тем, что упёрся на своём: не давал, мол, я таких диких приказов насчёт старообрядцев. Бумажки-то ить не единой с распоряженьями не было писано им. На что в дураках ходить! А на очных ставках затыкал клеветникам рты, зычно клеймя их как врагов революционного народа и наймитов международной буржуазии и недобитых империалистов. Ох, как пригодился тогда Ваське митинговый опыт, приобретённый им ещё в феврале 17-го, сразу после разгрома их Нерчинской каторги.

 Проводник из сознательных кержаков, недавно порвавший со своим тёмным прошлым и пришедший служить в органы, уверял, что эти, вставшие неприступной отвесной стеной, обледенелые верхотуры проходимы. Тятька, мол, сказывал, там, за грядами обитается долина неописуемой красоты и сказочного богатства. Но дойти туда, дескать, может только человек с открытой душой и чистыми помыслами. Услышав эту чушь однажды вечером у походного костра, Васька Ширяев сразу же оборвал и едко высмеял завравшегося кержака. Ты, мол, чё, на политзанятьях тока и делаешь, што дрыхнешь, коль опять да снова блажить начинаешь. Чище помыслов, чем у нашей горячо любимой партии, нет ни у кого. А самые открытые души – это у нас, верных и преданных делу Ленина и Сталина чекистов! Потому-то, веди смело к своему непроходимому хребту. Уж нам-то он сразу откроется, а там мы и посмотрим, правдивы ли байки твоего несознательного папашки-мракобеса. И вот сегодня они напрасно протолклись у излога громадных, закрывающих полнеба гор. Змеилось в рослых бодыльях чемерицы что-то схожее с тропкой, то ли козьей, то ли маральей, поди, разбери, когда змейка эта истаивала, терялась, не успев и обозначиться, указать хотя бы махонькое какое направление: идите, мол, туда, и придёте, куда добиваетесь. Вишь ты, каменьев-то сколь расколотых накрошено по крутым склонам! Неровен час – ишо сорвутся, да и придавят вместе с лошадьми, которые и теперь-то уж глаз испуганно пялят наверх и шарахаются в сторону при малейшем шуршанье с горы. Ну, кержак, ну, удружил, брехло! Уходить надобно, вертаться в город. Видать, запропастилось староверское отродье в такие щели, что и само себя навряд ли отыщет, а то и в Китае, небось, уж давно якшаются с косоглазыми энти хреновы бегунцы, а мы здесь рыщи по буреломам да завалам. По коням, товарищи бойцы! Поход окончен! Возвращаемся!

 

 

 Часть вторая

 

 1.

 Минуло несколько лет. Сколько воды утекло и вернулось дождём ли, снегом ли, никто не считал. Подлунный мир бурлил, раскалывался на куски, перекраивался, и вновь срастался, с кровавыми швами в местах соприкосновенья. Планета набухала взаимными претензиями, а в мистических котлах преисподней закипало смрадное варево, которое, не дав ему остыть, зачерпывали в непроливаемые колбочки своими перепончатыми лапками с острыми мохнатыми коготками служки сатаны. Невидимо несясь со скоростью тьмы через городские канализационные коллекторы, бесы доставляли это варево в столицы, где молниеносно и безошибочно отыскав нужные головы, как правило, это были либо короли и президенты, либо премьер-министры, попадались и промышленные магнаты, через ушные раковины безболезненно впрыскивали дьявольский отвар в их державные мозги. Остатки зелья расплёскивались по головам менее значимым, но зато самозабвенно исполнительным и тщеславным до корней волос и мозолей на пятках. Назревала мировая война.

 

 В тенистом сквере Таловского военного комиссариата группами, негромко переговариваясь между собой, стояли люди. За забором, на полянке у коновязи в ряд выстроилось несколько телег с не распряжёнными разномастными конями; на них сюда, в военкомат, на призывной пункт были привезены из окрестных деревень и заимок молодые ребята, которым сегодня идти на службу в Красную армию. На въезде в ограду просигналили автомобили. Часовой на воротах выбежал из будки и поднял полосатый шлагбаум. Во двор въехали и, развернувшись на площади, встали десять порожних полуторок с лавками на бортовых кузовах. Из здания комиссариата вышел щеголеватый офицер с тремя шпалами в петлицах и зычным голосом скомандовал всем призывникам строиться. Владимир Антропов, вымахавший за эти годы в рослого парня, поочерёдно обнял постаревшую тётку Марфу и младшего брата, угловатого пятнадцатилетнего Валерку. После этого он схватил в охапку и прижал к себе трёх младших сестрёнок Веру, Катюшу и Настеньку. Был конец мая и сёстёр родня отправила погостить из Усть-Каменного в Талов к старшим братьям. Расцеловав зардевшихся сестрёнок, Владимир обратился к брату.

 – Братка, ты остаёшься здесь, на гражданке, за старшего. Береги тётю Марфу, слушайся её во всём. Сестёр в обиду не давай. Отгостят, сам отвези в Усть-Каменное. Ну, и без послаблений – тренируй не только тело, но и волю. Я как отслужу, тебе идти. Должен быть мне достойной сменой. Давай пять, брат!

 И Владимир, крепко, по-мужски, пожал брату руку. Когда он выпустил смятую Валеркину ладонь, тот весело потряс рукой и сказал:

 – Ничего, братка, к твоему возвращенью со службы я накачаю мускулы, и тогда посмотрим, кто кого пережмёт.

 Тётка Марфа обмакнула концом цветастого кашемирового платка уголки влажных глаз и тайком перекрестила уходящего к военкомату племянника. Как только прозвучала команда: «По машинам!», духовой оркестр заиграл марш «Прощание славянки» и призывники, разбившись на отделения, начали погрузку в полуторки через задние откинутые борта.

 

 Барханы, словно жёлтые песчаные волны, безмолвно наплывали со всех раскалённых сторон на горно-стрелковый полк, что вот уже третий день походным маршем двигался по древней, натоптанной ещё блистательными фалангами Александра Великого, дороге по направлению из Ашхабада к Иранской границе. Минуло три месяца с того дня, когда сибиряки в глинобитном гарнизоне Термеза, где они проходили курс молодого бойца, впервые увидели и почувствовали хрусткий острый песок на зубах. Сегодня же это были закалённые парни с иссечёнными самумом загорелыми лицами, и хотя у некоторых ещё гноились от песчаных бурь глаза, взгляд у солдат был уже обвыкшим, прищурено-твёрдым.

 – Колонна сто-ой! – гулко прокатилось над головами идущих. – Лагерь разби-ить! Приготовиться к ночлегу-у!

 Оно и, правда, диск солнца уже наполовину погрузился в далёкие зыбкие барханы. Небо окрасилось в малиновый цвет, ещё час-полтора, и на пустыню падут сумерки, а там и ночь, холодная, промозглая. Вот ведь загадка природы: днём – испепеляющая всё живое жара, ночью зуб на зуб не попадает от холодрыги! То ли дело – зелёная наша тайга, ручьи со студёной сладкой водичкой. Так бы припал и пил, пил, да где там! В прорезиненном курдюке мутная и вонючая, тёплая, да вдобавок и до горечи солоноватая вода, ей и жажду-то не утолить и не напиться, так, лишь пузо растёт как барабан, а пить всё одно хочется. А ещё и сухари из сухого пайка, вон и дата на упаковке: 1921 год. Ровесники нам, ребята! Эх, кабы сейчас да пшеничный калач домашний, да кринку молочка из погреба!

 – Рядовой Антропов! Отставить разговорчики, недостойные бойца Красной рабоче-крестьянской армии! – к солдатам, заканчивающим ужин, из темноты вышел политрук Топоров. – Я требую внимания! У меня есть новость, она касается пункта нашего прибытия. Я только что был у командира полка, он приказал довести до сведения всего личного состава, что не позднее, чем через сутки, мы пересечём государственную границу СССР и выйдем на территорию дружественного нам Ирана, – политрук присел к костру и вытащил из планшетки лист плотной бумаги. – Сейчас я ознакомлю вас, товарищи красноармейцы, с текстом ноты Молотова шаху Ирана. Здесь говорится, что ещё в 1821 году Россия заключила с Персией договор о том, что если третий неприятель пойдёт на Россию войной, она имеет право на переход границы с Персией, и размещение на её территории своих войск. И Персия, в случае нападения не неё третьей страны, также имеет право на ввод в Россию своих подразделений. Спустя сто лет этот договор был закреплён правительством РСФСР. Как вы знаете, товарищи, на западе нашей Родины продолжаются кровопролитные бои с фашистскими захватчиками, которые два месяца назад вероломно напали на СССР. Наша задача войти в Иран, занять крепость Горган, пресечь вылазки басмачей и обеспечить безопасный провоз стратегических грузов, идущих из Америки через Иран в Советский Союз. Задача ясна, товарищи красноармейцы?

 – Так точно, товарищ политрук!

 – Отдыхайте, завтра будет трудный день.

 

 Божья коровка ползала по упругому стеблю ромашки со смятыми листиками, что дугой, зелёным мостиком соединял два суглинистых бугорка только что выброшенной из окопа земли. Жёлтый цветок с белыми лепестками был придавлен комком и, как не старалась божья коровка вползти в щелку, откуда исходил манящий запах цветка, ничего у неё не получалось. Прокоп Загайнов аккуратно, чтоб не рассыпать землицу и не придавить тем самым насекомое, двумя пальцами приподнял комок и освободил ромашку. Божья коровка здесь же взобралась в корзинку цветка и принялась деловито перебирать усиками крохотные тычинки.

 – Вишь ты, мигом оседлала ниву и приступила к сбору урожая. – Степан Раскатов, привалившись гимнастёркой к тыльной стенке окопа, тоже с интересом наблюдал за хлопотами оранжевой, в чёрную крапинку, божьей коровки. Но вдруг тень нашла на его скуластое лицо, и он горько вздохнул: – Скоро и мы приступим к жатве, тока вот у нас она будет, как видно, долгой и кровавой.

 – Стёпушка, да мы ить на войне. А тут – не ты, дак тебя! – живо откликнулся Прокоп. – К нам вломились, нашу землю жгут, поля топчут, народ русский истребляют. Кто, как не мы, должон иродам ответить! Видел, когда шли сюда от Смоленска, одни горелые трубы от деревень и сёл остались. Помнишь ли, как нас каратели пожгли тогда?

– Как забыть, коль родовые гнёзда выжгли, а нас понудили к исходу в Саяны.

– Сдаётся мне, что нынешние изверги и главари тех, таловских, одного поля ягодки. Только эти, иноземные, ишо страшней. Так что, копай окоп глубже, да пристраивай винтовку ладно, дел невпроворот.

 – Твои-то чё пишут? – переменил тему разговора Степан. Накануне была почта, и оба получили письма от жён, оставшихся с малыми ребятишками в Хакасии. – Моя Настасья сказывает, что покуль терпимо, орех в тайге уродился, хлеба вызревают.

 – Мои тоже не жалуются. Егорша нонче в первый класс пойдёт, в леспромхозовскую школу. Смышлёный малец. Любаня и Маруся, отписывает Ориша, по дому уже вовсю пособляют.

 – И мои, слава Богу, помощниками растут.

 Русское солнышко встало в зенит, отечески лаская не жаркими, щедрыми лучами тугие колосья спеющей ржи на светло-жёлтом поле перед окопами, соединёнными узкими ходами сообщений, зелёный лесок за хлебами, роту сибиряков, накануне вечером снятую с пригородной, второй линии обороны и переброшенную на оголённый участок фронта. Позавчера к западу от этого леса был ожесточённый, с большими потерями с нашей стороны, скоротечный бой. Рослые как на подбор эсэсовцы шутя обратили в паническое бегство измотанные непрерывными боями остатки пехотного полка, многих постреляли, покололи штыками и финками, десятка полтора красноармейцев взяли в плен.

 Командование приняло решение бросить на это опасное направление сибиряков, сформировали роту, вооружили, кого автоматами, кому досталась винтовка, кому штык да сапёрная лопатка. Степану вручили ручной пулемёт с круглым диском. Глубокой ночью бойцы неслышно прошли вдоль болота и к утру окопались на опушке перед ржаным полем. Теперь вот ждали противника.

 – Робята, ещё раз проверьте оружие, у кого есть, – сильно окая, обратился к красноармейцам, проходя по окопам, старшина роты Иван Никитич Тарасов, седоусый сорокапятилетний волжанин, воевавший с немцем ещё в первую мировую. – Подпускайте фашиста ближе. Стрелять наверняка, патроны беречь. Давайте, сынки, не подведём матушку-Россию. Друг дружку держитесь. С Богом, сибирячки!

 На раскидистой ольхе в толстых ветках пристроилась седая крупная ворона и давай, заунывно постанывая, каркать. На крик из леса подлетели такие же неопрятные товарки, расселись по деревьям рядом, и стали наперебой подкаркивать зачинательнице, как они это делали и в прежние столетия, когда на землю нашу зарились то тевтоны, то поляки, то французы. Сибиряки переглянулись, удобней переложили оружие и продолжили наблюдение за лесом напротив, расстояние до которого было метров сто. Вдруг низ деревьев разом почернел, это из чащи выступили, видимо, всё те же эсэсовцы. Блеснула на солнце сталь автоматов, послышалось отдалённое клацанье, шеренга выровнялась, раздалась короткая, похожая на лай, команда и цепь рослых, светловолосых солдат и офицеров, в чёрных мундирах, с засученными до локтей рукавами, выставив перед собой шмайссеры, без единого выстрела пошла, приминая рожь, прямо на окопы сибиряков. Вот эсэсовцы уже на середине поля, хорошо видны их уверенные и самодовольные, как у тевтонских рыцарей из кинокартины «Александр Невский», лица. Идут молча, тишина начинает приобретать зловещие оттенки. Даже вороны и те, раскрыв влажные от набегающей слюны клювы, притихли. И эту-то, натянутую, как траурный шёлк, тишину в клочья разорвал бас командира роты, двухметрового гиганта красноярца, капитана Завьялова.

 – Братцы-сибиряки! Гляньте-ка! Фашист берёт на испуг! Идёт в психическую атаку! Встретим гада! В рукопашную! За мной!!!

 Бойцы, как один, поднялись из окопов, молча подровняли строй и решительно двинулись вперёд. Стенка на стенку. Старинная русская богатырская забава сибирякам знакома сызмальства. И зачин этого боя будто бы и напоминал её, однако ж, здесь вперемешку с кулаками штыки и автоматы, а про традиционную мировую с братиной по кругу – это уж увольте! Тут и смерть не помирит. Что ж, фрицы, сами выбрали драку, а нам не привыкать! В первые минут пятнадцать над полем густо стоял страшный лязг и скрежет металла об металл, он заглушал редкие вскрики и стоны раненых и умирающих. Бились насмерть, но молча, сжав до боли зубы, пока по этим сжатым зубам не влепляли прикладом, выламывая заодно и челюсти. Летели сгустки крови, катились помятые каски, валились замертво искромсанные чёрные мундиры со свастикой, распластывались по вытоптанной, перепаханной сапогами ржи кровавые красноармейские гимнастёрки. По не обмолоченным, поваленным жёлтым колосьям стекали, капая наземь, светло-зелёные человеческие мозги.

 Сдали-таки у эсэсовцев нервы, судорожно сдёрнув с предохранителей оружие, принялись они палить панически в белый свет, да поздно уж было. Штыком, прикладом, финкой да сапёрной острой лопатой сибиряки очищали ржаное жито от тевтонской нечисти, снося в азарте надменные германские черепа. Как зайцы, побежали вприпрыжку обратно в лес остатки прославленной особой роты, состоящей сплошь из любимцев фюрера. Психическая атака – этот её коронный номер, показанный не раз на театре военных действий в период блицкрига в западноевропейских странах, на русских просторах захлебнулся в собственной кровавой блевотине. Охота у эсэсовцев пощеголять своим арийским презрением к смерти сибиряками здесь, на Смоленщине, была отбита раз и навсегда.

 

 Над безмолвным, исковерканным полем в яркой синеве кружили, иногда пикируя на растерзанные и кое-где поклёванные трупы в чёрных рваных лохмотьях, уже не только вороны, но и коршуны-канюки. Сибиряки, собрав трофейное оружие и подобрав своих убитых и раненых, вернулись в окопы.

 – Ну, как, мужики, с почином! – капитан Завьялов в командирской фуражке, надетой на перевязанный высокий лоб, дружелюбно потрепал Прокопа по плечу и осторожно опустил свою медвежью лапу, опоясанную тугими жилистыми узлами, на кисть окровавленной, перебинтованной выше локтя, правой руки Степана.

 – Чем зацепило?

 – Финкой, товарищ капитан. Вот она, миленькая, с наборной ручкой, – Степан указал на бруствер, где лежал, лезвием в сторону поля, инкрустированный жемчугом кинжал. – Больно прытким оказался офицерик. Да его хорошо видать от нас – вон он с краю валяется. Дюжий, однако, был при жизни. Едва совладал.

 – Кость цела? Может быть, в санбат? Он здесь, за болотом.

 – Пустяки. Мякоть поцарапало. Мы с Прокошей обработали рану, а заодно и соскребли с себя грязь и кровь, да освежились в ключике за той вон посечённой берёзкой у мочажины. Всё ладом. Да и куда я, ить фашисты сберутся с силой и опять попрут. А у нас народу тоже выбило немало.

 – Нам бы гранат ишо, товарищ командир? – подал голос молчавший до этого Прокоп. – Автоматами да рожками к ним разжились, а вдруг танки?

 – Сейчас же распоряжусь. На КП есть малость. Посыльный немедля принесёт.

 И капитан Завьялов скорым шагом ушёл по ходу сообщения по направлению к командному пункту. Только и успели подкрепиться кержаки сухим пайком, запив сухари и тушёнку тёплой водой из фляжки, как в окопе вырос сухощавый и подвижный Володька Ершов, посыльный командира роты.

 – Вот вам гостинец от товарища капитана, – Володька ловко извлёк из вещмешка шесть противотанковых гранат и выложил на бруствер рядышком с трофейной финкой. – Поторопились вы, братцы, с едой, – усмехнулся посыльный и помахал перед лицами Прокопа и Степана алюминиевой фляжкой, в которой что-то булькало. – Наркомовские ваши сто грамм. Как говорится: война войной, а выпить хочется всегда. Правда, сытое пузо и спирт не возьмёт!

 Балагур посыльный был родом из Бодайбо, с золотых приисков. Несмотря на свой скромный рост, равных в драке ему не было. Володька был подвижным, как ртуть. Удар имел всегда точный и хлёсткий. Противник, как правило, не отлетал, собирая стулья и столы, а как бы складывался на месте и без сознанья падал вперёд, на своё искровавленное лицо. Неуязвимый и вёрткий в рукопашной, он и в снабжении и обеспечении роты дополнительным провиантом, боезапасом, а также разными бытовыми мелочами, был незаменим. Бойцы в шутку интересовались: а не было ли, мол, у тебя в роду окромя драчунов, кого и по купеческой линии? На что Володька добродушно отвечал: а как же, дескать, без них, без купцов-то в Сибири!

 Дед, мол, был известным смолоду на реке Лене фартовым золотопромышленником, не только прииски имел, а и баржи, лес сплавлял, пушниной баловался. Да втюрился, бедолага, в дочку Иркутского губернатора. Фифа была, говорят, ещё та, вся воздушная, с манерами, изъяснялась только по-французски. Дед Артемий, батя сказывал, и язык иноземный через пень колоду выучил, чтобы, значит, про любовь свою ей без толмача поведать. Однако дамочка не оценила этого шага и, посмеявшись прилюдно над тем, что какой-то сибирский валенок просит на ломаном французском её руки, вышла замуж за местного дворянина. Дед, с горя, конечно, не стал топиться в Ангаре напротив губернаторского дворца, но зато потопил себя в таком загуле, о котором с придыханием от восхищения вспоминали чуть ли не до революции и в самых отдалённых уголках Иркутской губернии.

 Спустил Артемий всё своё состояние быстро и легко, изрядно помогли и пронырливые приказчики, но дед зла на них не держал. Протрезвев, придя в себя, вернулся в старатели, невдолге стукнуло сорок, женился, наплодил ребятишек, однако разбогатеть больше случая не представилось, поскольку вылупившийся новый век тут же захворал неслыханными переменами, на российских просторах повеяли вихри враждебные, и вскоре брат на брата грудью пошёл. «Так что, – весело заканчивал Володька, – я, как ни крути, а родом из конченых пролетариев».

 – Ну, земляки, бывайте – держите оборону, а мне бежать до командира, покуль гости не нагрянули, – и Володька Ершов испарился, будто и не стоял только что рядом.

 – Стёпа, примем по сто, аль как?

 – Я ишо от драки не остыл. Кураж и так бьёт через край, а туманить голову чё-то не хочется. Ты прими, коль охота имеется.

 – Не, я бы в компании, а одному хлебать зелье без привычки не с руки. Приберём до лучших времён. Глянь-ка, Степан, никак танки по нашу душу!

 – Два праздника у нас, Прокоша, в один день. Вот и погуляем на славу!

 Последние слова Степана Раскатова Прокоп Загайнов вряд ли расслышал из-за треска и грохота от разрывов снарядов. До десятка немецких танков двигалось ходко через поле в сторону окопов, выплёвывая из жерла пушек огненные молнии и объезжая тяжёлыми гусеницами разбросанные во ржи трупы эсэсовцев.

 – Помяни нас, Господи, во Царствии Своём! – горячо прошептал Прокоп, протискиваясь в щель на дне окопа, когда бронированная махина нависла над земляным бруствером. Танк крутнулся на гусенице, обрушивая огневую ячейку, и пошёл вдоль края поля, утюжа и зарывая окопы и хода сообщения. Однако проехать много он не успел, сзади, из земли во весь рост поднялся оглоушенный Прокоп и метнул гранату точно в бензобаки. Танк вспыхнул, как факел. Из открывшегося верхнего люка начали выскакивать танкисты в шлемах. Их одиночными выстрелами, экономя патроны, сразил оклемавшийся от утюжки Степан. Прокоп ползком и короткими перебежками подобрался ко второму бронированному чудовищу, методично расстреливающему сбоку бревенчатый, в три наката, блиндаж КП капитана Завьялова. Взмах руки – и ещё один танк объят синим пламенем. Тем временем Степан, таща с собой пулемёт и винтовку, прополз вперёд и притаился в глубокой воронке, зорко, как на охоте, высматривая противника. Цепочки гитлеровцев в мышиных френчах, паля перед собой из автоматов с длинными рожками, бежали на наши позиции. Степан дал прицельную очередь по цепи. Несколько гитлеровцев опрокинулось в рожь, остальные залегли. Степан с винтовкой переполз на другой край воронки и одиночными выстрелами по бледным пятнам под тёмно-зелёными касками сразил ещё семерых фашистов.

 Затем он вновь переполз к пулемёту и короткими очередями принудил оставшихся в живых сначала вжаться в землю, а там и вовсе, пятясь и беспорядочно отстреливаясь, уползти назад, к лесу. Краем глаза Степан заметил, что три уцелевших танка, включив заднюю скорость, кромсая и вминая в землю чёрные и мышиные мундиры, скорым ходом отступают с поля боя. «Молодцы, земляки, пусть знают нечестивцы наш сибирский характер!» – мысленно похвалил однополчан Степан. Вот и второй праздник обудёнкой отгуляли по-русски. Но где же Прокоп? Жив ли? Приподнявшись из укрытия, Раскатов внимательно оглядел изрытое воронками поле с догорающими танками, развороченную, с торчащими в небо брёвнами, всего лишь минувшей ночью сооружённую землянку, немногочисленных красноармейцев в запылённых пилотках и касках, копошащихся в окопах. Однако среди них не было Прокопа. Степан перебежками добрался до своей боевой, обваленной ячейки, прислонил к стенке пулемёт и винтовку, и начал тщательно обследовать все воронки и окопы поблизости.

 Истекающего кровью, раненого осколком в грудь навылет, контуженого Прокопа он отыскал метрах в пятнадцати впереди наших позиций. Тот сидел на дне воронки и, скрипя зубами от нестерпимой боли, пытался сам себя перевязать бинтом из валявшегося рядом индивидуального пакета. Бинт был насквозь пропитан кровью, разодранная гимнастёрка тоже вся промокла, а кровь всё била толчками из ран на спине и груди. Степан без лишних разговоров разрезал и снял с пытающегося слабо улыбнуться Прокопа гимнастёрку, смочил тампоны водкой из прихваченной с собой фляжки, обработал рваные края ран и туго перевязал обмякшее туловище друга. Стараясь случайно не задеть свою давешнюю, запекшуюся рану выше локтя, стянул с себя и расстелил гимнастёрку, затем бережно уложил теряющего сознание от большой потери крови Прокопа на неё; стараясь не причинить ему боль, связал рукава, пропустив один под мышкой, а другой через шею и осторожно пополз с тяжелораненым к нашим окопам.

 Два дюжих пожилых санитара с носилками встретили Степана в размётанном снарядами ходе сообщения, аккуратно переложили находящегося без памяти Прокопа к себе и скорым шагом побежали по тропке через болото в медсанбат. Степан только и успел напоследок пожать безвольно свисающую с носилок правую руку друга и двуперстно перекрестить его. Проводив санитаров, он отряхнул от прилипшей земли свою гимнастёрку, влез в неё и, приведя себя в порядок, отправился узнать, что стало с капитаном Завьяловым, жив ли командир, или же погиб при прямом попадании снаряда в блиндаж.

 – Кого ищешь, рядовой Раскатов? – раздался над самым ухом обследующего развалины командирской землянки Степана характерный завьяловский бас. – Уж не мои ли героические останки? Так вот он я, живой стою перед тобой. Молодцы, братцы, видел, как вы с Загайновым держали правый фланг. Как он? Куда ранен?

 – Осколком в грудь навылет, товарищ командир. Вроде лёгкие не задеты – а то бы кровью харкал. Однако большая потеря крови. Отправлен в санбат.

 – Пока светло, надо похоронить убитых, собрать оружие и боеприпасы. Да, Степан, старшина Тарасов погиб, поэтому я на тебя временно, до подхода подкрепленья, возлагаю все его обязанности. Проследи за исполнением моих распоряжений, накорми бойцов, выдай по сто грамм водки. Я думаю, фашисты пока к нам не сунутся, но всё равно бдительности не терять.

 – Товарищ капитан, командир полка на связи! – Володька Ершов, как всегда, появился ниоткуда и, держа под мышкой полевой аппарат со свисающим проводом, быстро протянул Завьялову эбонитовую телефонную трубку.

 Завьялов коротко переговорил по телефону, пробасил в трубку: «Так точно! Есть исполнять!» и, вернув её посыльному, обернулся к Степану:

 – Поступила команда оставить позиции и отходить к Смоленску. Немцы прорвали оборону левее нас, возникла опасность окружения. Времени в обрез. Полчаса даю на то, чтобы попрощаться с погибшими товарищами и похоронить их, через час скрытно отходим. Выполнять приказ!

 

 Крепость Горган, с возведёнными в незапамятные века тёсанными каменными неприступными стенами, перекрывала караванный путь, что змеился извилистым спуском из горной теснины с одной стороны,  и уходил на плоскогорье брусчатой дорогой, начинающейся сразу за тяжёлыми дубовыми воротами и за крепостным рвом, с другой. Миновать, как-то обойти крепость одинокому путнику, верблюжьему каравану или автомобильной колонне было нельзя – цитадель, как серая пломба, затыкала всё свободное пространство между убелёнными снежными, схожими с колпаками дервишей, остроконечными вершинами. Вся окрестная местность хорошо простреливалась из лука, всякий самый потаённый уголок и овечья тропка были на расстоянье броска копья, а что уж здесь говорить об оружейном выстреле: всё рядышком, как мишени в учебном тире.

 

 – Товарищи красноармейцы! На сегодняшних занятиях мы будем отрабатывать приёмы с винтовкой во время рукопашного боя в окопе, – политрук Топоров, прохаживаясь перед строем, обвёл строгим взглядом вытянувшийся по команде «смирно» взвод. – Вопросы есть? Вопросов нет. Разбиться по парам и приступить к отработке приёмов!

 Красноармейцы попрыгали с длинными винтовками-трёхлинейками, образца 1897 года, в надолбленные в стылой каменистой земле за крепостной стеной тесные окопы и принялись неуклюже орудовать этим допотопным оружием, задевая то штыком, то прикладом отвесные края и брустверы. Стоял бесснежный, с колючим пронизывающим ветром декабрь. Бойцы рвались на фронт, но все их рапорты оставались без ответа. Устно же политруком им было сказано: здесь тоже, мол, наиответственнейший участок, так что сидите и не рыпайтесь. Начальству, дескать, виднее.

 И вот сейчас, выслушав эту абсурдную, лишённую всякого здравого смысла вводную, Володя Антропов тоже прыгнул в окоп, где, бестолково побарахтавшись минут пять с напарником, не выдержал и недоумённо крикнул, чтоб услыхали все:

 – Да как же с такой бандурой развернуться, товарищ политрук! Пока крутишься, запинаешься, сто раз ведь убьют! Нам бы оружие покороче, да поновей!

 – Рядовой Антропов! Отставить занятия! – одутловатое лицо политрука Топорова мгновенно налилось кровью. – Товарищ сержант, арестовать рядового за недопустимые паникёрские настроения и враждебные, недостойные бойца Красной армии разговоры! И немедленно препроводить на гарнизонную гауптвахту! Я давно слежу за этим ловко замаскировавшимся подкулачником. Всё его не устраивает, всем недоволен. То ему калачи с молоком подавай, то новую винтовку. Моё терпение лопнуло. Чтобы впредь другим было не повадно, этого разгильдяя и двурушника мы, в соответствии с суровым законом военного времени, предадим суду трибунала! – багровый от возмущения политрук притопнул в негодовании яловым сапогом о стылый грунт, смерил долгим злым взглядом понуро стоящего перед ним в шинели и уже без ремня здоровенного Антропова и холодно бросил сержанту: – Увести арестованного!

 Неделю протомился в холодном каменном мешке гауптвахты рядовой Антропов. О чём только не передумал он, глядя в узкое, как амбразура, зарешёченное оконце на облетевшую апельсиновую рощу, что росла прямо за квадратным плацем. Ждал худшего. На то были основания. Заступавшие в караул земляки, выводя арестованного раз в сутки на прогулку, сообщали шепотом, что в гарнизоне ждут очередного прохождения каравана союзников с оружием, медикаментами и провиантом, охрана будет наша, советская. Вот ей-то, якобы, и передадут Антропова для доставки его на родину, в Советский Союз. А там трибунал, и его решение наверняка будет суровым: штабные писари проболтались о длиннющей петиции, накарябанной политруком на «врага народа» Антропова. В ней, конечно, ни слова правды, но всё представлено так, что будто бы бдительный политрук, коммунист Топоров, успешно вскрыл и разоблачил деятельность одного глубоко законспирированного фашистского прихвостня.

 На седьмые сутки утром на гауптвахту нагрянул с проверкой сам комполка, герой боёв на озере Хасан, Дмитрий Алексеевич Лосев. Стремительной походкой он прошёл по коридору, заглянул в общие камеры, в которых отбывали наказание за различные мелкие нарушения устава внутренней службы рядовые красноармейцы и младший командный состав. Отечески пожурив бойцов, он приказал начальнику караула выдать им сейчас же все вещи и принадлежности, изъятые при аресте, а красноармейцам немедленно возвращаться в свои подразделения и готовиться к маршу. После этого комполка направился к одиночной камере, где сидел рядовой Антропов. За Лосевым едва ли не вприпрыжку заспешил находящийся среди сопровождающих офицеров политрук Топоров. На ходу он что-то горячо пытался объяснить сухощавому и подтянутому Лосеву. Однако комполка даже не делал вида, что слушает его. Звякнул засов, и массивная железная дверь со скрипом отворилась. Командир шагнул в камеру, навстречу ему вытянулся в струнку Антропов. Лосев пытливо посмотрел прямо в глаза рядовому, однако тот не смутился и взгляда не отвёл.

 – Ты, товарищ боец, ратуешь за то, чтобы вас обеспечили новым, современным оружием?

 – Так точно, товарищ комполка.

 – Что ж, ты его в скором времени получишь, – видно было, что у Лосева приподнятое настроение, и он этого не скрывал. – И не только получишь, а и опробуешь в бою. Это я тебе обещаю! Вернуть красноармейцу его вещи, и пусть готовится к походу.

 – Но, товарищ командир, – это же скрытый, замаскированный враг! – начал было растерянный Топоров, однако комполка резко оборвал его:

 – Где ты, товарищ политрук увидел врага? В этом богатыре-красноармейце, справедливо требующем себе и товарищам хорошего оружия, чтобы бить насмерть фашистских захватчиков? И потом, это наша обязанность – обеспечить красноармейцев современными винтовками и автоматами, а также и добротным обмундированием. А ты, товарищ политический руководитель полка, вместо этого пытаешься заработать себе популярность, сломав парню судьбу, тогда, как у нас, у нашего советского народа, истекающего кровью в борьбе с оккупантами, каждая человеческая жизнь, каждый боец на счету!

 – Товарищ командир, не играйте с огнём! Я буду вынужден доложить высшему руководству о том, что вы покрываете врага народа.

 Полковник Лосев, уже повернувшийся, чтобы выйти из помещения гауптвахты, крутнулся на месте, энергичным движением подхватил политрука под локоть и отвёл в угол, где негромко, но твёрдо сказал:

 – Капитан, не испытывай моего терпения. Твои бумаги я приказал изъять и уничтожить. Состряпать новые у тебя просто нет времени. Через неделю-другую мы будем на фронте, на передовой. У тебя ещё есть время уладить свои отношения с подчинёнными. С солдатами так, как ты, нельзя поступать. Иначе в первом же бою может всякое случиться. Я воевал – знаю. Подумай на досуге, – комполка на минуту задумался, а потом громко, чтоб все слышали, скомандовал: – А теперь я приказываю товарищу политруку проследить, чтобы передислокация полка прошла чётко, без заминок и задержек. Выполнять приказ!

 – Есть выполнять приказ, товарищ командир полка! – Топоров прищёлкнул каблуками сапог и заспешил мимо офицеров, придерживая рукой планшетку, на плац, а уж оттуда и в полковые казармы.

 Стоящие в коридоре офицеры, не проронив ни слова вослед, проводили его долгими тяжёлыми взглядами.

 

2.

Ноздреватые серые сугробы по обочинам просёлка, видно было, что всеми силами сопротивлялись мартовскому теплу: в углублениях и нишах по срезу, как в сталактитовых пещерах, наросли толстые, наподобие колонн, сосульки. Да только всё это было зыбким и не прочным, и легко растапливалось в потоках истосковавшихся по настоящей работе на земной поверхности солнечных лучей. Золотистые живые струи с неба не смущало даже то, что половина заснеженного континента была исполосована траншеями и рвами и лежала в руинах. Больше того, эти посланцы солнца наверняка втайне теплили надежду растопить лёд и стужу не только в природе, но и в сердцах человеческих, закоченевших и очерствевших среди ужаса и смертей войны.

 

 – Так, значит, из госпиталя, парень, – возница с роскошными, с проседью, пшеничными усами, умело правил каурой лошадкой, полулёжа в санях и поминутно оборачиваясь к пассажиру, сидящему сзади на охапке соломы сержанту Владимиру Антропову. – Тебе повезло, что направили к нам. Первое – полк наш гвардейский. Второе – командир у нас душа человек. И третье – все бойцы – храбрецы! Начиная с меня. Но-о, милая, но-о, лоботрясочка ты моя!

 – А ты, отец, по всему видно, человек весёлый. Если у вас и остальные такие же, то я попал куда надо!

 – Всё, братец, прибыли. Землянки видишь вон там, за берёзками? Это КП. Тьфу ты! Да что я кнутом-то размахался – давай-ка сам тебя и провожу, – возница проворно для своих лет сверзился с саней, быстро привязал к вербе с краю дороги лошадь и, бросив ей перед мордой пучок соломы, догнал поджидающего его Антропова.

 Площадка у КП была расчищена от снега, под маскировочной сетью, раскинутой на деревьях, в углу, стоял командирский, крытый брезентом, додж, танк и самоходки.

 – Ступай, товарищ сержант, в крайнюю землянку, там начштаба и кадры, а мне, уж не обессудь, надо бежать в хозяйственный взвод.

 – Спасибо, отец. Поди, свидимся ещё.

 В это время из центральной землянки вышел плечистый майор, пристальным, цепким взглядом смерил Антропова. Тот козырнул и уже повернулся, чтобы идти в кадры, как откуда-то сбоку пролетел кисет. Антропов автоматически выбросил руку вперёд и ловко поймал его, а потом уж огляделся вокруг: кто это так шутит.

 – Молодец, сержант! Реакция есть. Кисет-то верни, – синеглазый улыбчивый майор со шрамом на левой щеке подошёл к Антропову и представился: – Начальник полковой разведки майор Берендеев.

 – Сержант Антропов. После госпиталя направлен в ваш полк для дальнейшего прохождения службы.

 – Ранение серьёзное? Где воевал?

 – Так, царапнуло в бок, да мякоть на ноге зацепило. Воевал на Кавказе, в Крыму, ранен в боях за Керченский пролив.

 – Родом откуда?

 – С Рудного Алтая.

 – Сибиряк, значит. Мне ваш брат глянется. Пойдёшь ко мне в разведку?

 Владимир радостно вспыхнул:

 – Так точно, товарищ майор!

 – Вот и лады. Идём к начальнику штаба, оформим все бумажные дела.

 Возница, стоящий в сторонке и слышавший весь разговор между офицером и сержантом, согласно покивал седой головой в шапке ушанке с маленькой звёздочкой, разгладил усы и, одобрительно крякнув своим мыслям, направился к доканчивающей охапку соломы лошади.

 

 В землянке, куда Берендеев привел Владимира, было тепло и прибрано. Над остывающей печуркой в углу, развешенные на натянутом жгуте, сушились постиранные кальсоны и портянки. На заправленных суконными одеялами нарах отдыхало человек пять солдат. Когда майор распахнул дверцу, старший сержант, чинивший гимнастёрку, скомандовал «смирно», все повскакивали, но Берендеев махнул рукой «вольно, продолжайте отдых» и, приглашая Антропова за собой, прошёл к струганному столику.

 – Вот, прошу любить и жаловать, ваш новый боевой товарищ, сержант Владимир Антропов. Воевал в Крыму, в пехоте, был ранен. Родом с Алтая, – майор улыбнулся и обвёл взглядом землянку. – Так что, товарищи сибиряки, вашему полку прибыло. Встречайте земляка, а я в штаб. – Берендеев повернулся и, пригнув голову, вышел из землянки.

 Бойцы поочередно пожали Владимиру руку и представились. Пожатия были жёсткими, на проверку, однако Антропов передавил своими короткими и толстыми пальцами все поданные руки, включая и широкую, как лопата, ладонь старшего сержанта, стройного и собранного мужика лет тридцати шести.

 – Силён, парень. Деревня-то как ваша зовётся?

 – Да не деревенский я, с чего вы взяли. Из города Талова, что у Ивановских белков, недалеко от Белухи.

 Услышав это, старший сержант приблизился вплотную к Владимиру.

 – Дай-ка, земляк, я тебя внимательней огляжу. Из Талова, значит. Фамилия, сказываешь, Антропов. А отчество как?

 – Михайлович.

 – Отец, мать – живы?

 – Мамка померла, я ещё ребёнком был, 9 лет. Тятька, сказывали, в тайге потерялся. Росли с братом у тётки, – ответил Владимир и тоже пристально посмотрел на спрашивающего. – А ты что-то знаешь про моего отца, товарищ старший сержант?

– С твоим отцом, Володя, Михаилом Мефодьевичем Антроповым нас свела таёжная судьба. Но это разговор долгий и неторопкий. Скажу одно, отец твой был человек хороший, погиб, спасая других. А покуль располагайся, твоё место в левом углу, у стены.

 – Да, слух был, что тятька умер, но точно никто не знал, где и как. Теперь я буду ждать нашего разговора, – Владимир на минуту замолчал, а потом с виноватой улыбкой обратился опять: – Товарищ старший сержант, я как-то сразу не запомнил все фамилии. Повтори, пожалуйста, как твоя?

 – Загайнов Прокоп.

 – У меня есть друзья из наших кержаков с такой же фамилией. Яков и Варфоломей. Не родня ли?

 – Не припомню таких, может, дальние кто. Давай, устраивайся, сержант. Отдыхай с дороги. Будут вопросы, не стесняйся, мы рядом.

 

Воробьи, слетевшись на отопревшую, размякшую от тепла старую ольху, чирикали яростно и самозабвенно, но это вовсе не мешало синичкам, что через вытаявшую дорогу расселись на продольные, отблескивающие ветки берёзы, громко и заразительно посвистывать и тенькать. Вот птицы, не сговариваясь, вспорхнули с деревьев и принялись купаться в мелких, на обочине, лужах. Причём, у воробьёв своя купальня, у синиц – своя. Накупавшись, они опять вернулись на деревья, и какое-то время молча чистили клювами крылышки, распушая и отводя их в сторону. Приведя себя в порядок, птички продолжили свой мартовский лесной концерт.

 Прокоп добродушно улыбнулся и повернулся к тоже наблюдавшему за птицами Владимиру. Они сидели на скамейке, пристроенной между двух лип, рядом с их землянкой. Вечерело. Разведчики недавно лишь проснулись, и теперь вот вышли подышать свежим воздухом. Под утро все семеро вернулись из фашистского тыла. «Языка», немецкого штабиста, они взяли быстро и аккуратно. Однако уже с ним напоролись на окраине деревни на румынский патруль из пяти солдат с огромным, как горилла, офицером. Пока разведчики управлялись с солдатами, офицер этот сгрёб Прокопа и швырнул на подмёрзшую, в тонком ледке дорогу. Он уже занёс руку с пистолетом над поверженным Загайновым, чтобы рукояткой размозжить ему голову, но подоспевший Владимир выбил оружие из рук румына. Тот, рассвирепев, так врезал Антропову, что сержант, пролетев метра три по воздуху, больно стукнулся о стылый сугроб на обочине. Второй удар по челюсти получил едва оклемавшийся Загайнов и снова рухнул наземь. Выглянувшая из-за тучи луна осветила тусклым светом искажённое злобой и самодовольно ухмыляющееся квадратное лицо румынского офицера. Он стоял в стойке и ждал приближения поднявшегося с обочины и потряхивающего головой, чтобы придти в себя, Антропова. Владимир опустил правую руку за голенище, нащупал рукоятку финки и осторожно, по-кошачьи, стал подкрадываться к исполину. Луна снова ушла в тучи. В этот миг Владимир прыгнул на румына. Тот всего лишь на долю секунды замешкался с ударом. Этого хватило Антропову, чтобы поднырнуть под тяжёлую руку противника и нанести тому короткий, смертельный удар финкой прямо в сердце. Гигант сделал два слепых шага вперёд и рухнул на живот. Подбежали остальные разведчики, они помогли подняться Загайнову, в то время как Антропов перевернул остывающего офицера, чтобы вытащить финку и забрать документы убитого врага. Бегом, в тычки подталкивая «языка», они покинули населённый пункт и углубились в лес. Через три часа ночного марша разведчики были на нейтральной полосе, в условленной заранее точке перехода линии фронта.

 – Я, Володя, в начале войны тоже был тяжело ранен под Смоленском, – Прокоп проводил взглядом улетающих в лесную чащу синичек и продолжил: – Нас призвали вместе с моим старым закадычным другом Степаном Раскатовым, он, кстати, как и мы, был родом с Рудного Алтая. Немец тогда пёр нахально, не то, что теперь, в 43-м, когда мы ему рога-то пообломали. А тогда у нас и оружие было одно на троих-четверых, потом опять же растерянность, даже какая-то оторопь. Трубили – будем, дескать, бить врага на его территории, да ишо малой кровью. А вышло, что едва в своей не захлебнулись. Так вот, в тот раз, когда осколок пробил мою грудь навылет, Степан, можно сказать, спас меня от верной смерти. Перевязал и успел отправить в тыл. Два месяца провалялся я по госпиталям. Осколок не задел ничего серьезного, всё заросло, как на собаке. Писал, искал нашу часть, ни ответа, ни привета. Тогда я известил жену, узнай, мол, у Насти, где муж её, Степан, воюет. Тока я отправил письмо, мне, упреждая, буквально через день приходит весточка от Ориши, она сообщает, пал, мол, Стёпа смертью храбрых под Ржевом. Упокой, Господи, душу его светлую.

 – Прокоп, расскажи о моём отце. Какой он был? Я помню, он нам сладости приносил, деревянных солдатиков, похожих на настоящих, из палочек выстругивал. И никогда на маму не кричал и не бил её, как это делали по праздникам, когда напьются, многие шахтёры из соседних бараков.

 – Нас с твоим отцом свела судьба. Может, ты и слышал про пожоги наших деревень, про историю с налётом на конвой. Но скорее всего ты этого мог и не знать. Власть тогда старалась помалкивать о своём конфузе, а из тайги много о правде не накричишь. – Прокоп кашлянул в кулак и неторопливо, подробно поведал товарищу о злоключениях тринадцатилетней давности. Рассказав о жизни в теремковой долине, Загайнов с минуту помолчал и продолжил: – В Саяны мы наладились большим обозом, с лошадями, скотом, скарбом. Меркул Калистратыч дорогу знал, вёл нас умно, лишнего по чащобам не блукали. Питались провиантом, взятым в путь, да матушка-тайга подкармливала. И всё бы ладно, но в одной теснине случился камнепад. Теперь не скажешь, мы ли своим движением или чё-то там вверху надломилось, но каменюги покатились по крутому склону, нависли на скалистом карнизе над тропой, а потом и посыпались вниз. Обоз-то наш уже почти весь прошёл это место, однако в аккурат под нависшими камнями оказались тётка Лукерья с ребятишками да ишо в замыкании были твой отец Михаил Мефодьевич и мой дедушка Петр Григорьевич Загайнов. Вот они-то и спасли замерших в ужасе под нависшими, шевелящимися глыбами тётку Лукерью с детишками, протолкнув их в последний миг вперёд. А твой отец ишо и успел прикрыть своим телом и выбросить из завала Васятку, меньшого сына Лукерьи. Подоспевшие мужики подхватили мальца, выручили из камней. Даже не помяло парнишку. А дедушку Петра и твоего отца мы, разобрав завал, вытащили только к позднему вечеру. Похоронили их рядом, под высокой елью, сразу за тесниной. Похоронили по нашему, древлего благочестия, обряду, с пением и молитвами. Михаил Мефодьевич, он ить, когда мы, уйдя от карателей, жили ишо в долине у монахинь, в нашу веру вернулся. Ты сам-то, Володя, как относишься к вере?

 – Верю в душе, а к обрядам не приучен. Тётка Марфа, та за нас всегда молится. Когда ещё учился в школе, активисты из класса всё вынюхивали, подсматривали, у кого есть крестик на груди. Сразу собранья, заседанья, проработки. Клеймили да кусали, щенята, хуже взрослых псов. Особенно усердствовал сын вашего палача Кишки Курощупа Сашка Гусёнок. Он, как подрос, лет в двенадцать написал отказ от отца. Его сначала в пионеры приняли, а там и в комсомол. Уж таким пламенным комсомольцем он стал, но первых ролей ему всё равно не давали. Так, в массовках участвовать, пожалуйста. Родимое пятнышко, доставшееся от бати, одним отказом не выведешь. Вот он и рыл под собой землю, разоблачал богомольных сверстников. Ко мне лезть, правда, побаивался. Я его ещё в детстве, случалось, частенько поколачивал. Дряной паршивец. – Антропов помолчал и сменил разговор: – А вы-то, расскажи, где и как устроились в Саянах? НКВД не шерстило? Они же ушлые, как те же крысы в сеновале, всё надо чего-нибудь грызть, на кого-то да набрасываться.

 – Да обыкновенно устроились. Паспорта у нас были, по приходу в Хакассию снеслись с местными старообрядцами, обсказали чё да как, они втихую приписали нас кого в леспромхоз, кого в охотничьи артели, те все сплошь из наших состояли. Тогда брожение народа по Сибири было великое. Тогдашнее ОГПУ, это их потом уж в НКВД-то переиначили, не управлялось. А наши, сам знаешь, как стена, коль встали на своём – не сдвинешь и конём. Обжились, думали: перемогли лихолетье-то, а вот он – Гитлер. У нас, почитай всех промысловиков, кому до сорока пяти лет, в первые дни призвали. Такая же картина и в леспромхозах. Ориша отписывала, нонче, дескать, в лесу наравне с мужиками робют и бабы. Да и мужики-то такие остались – коль не старик, то увечный.

 – В Талове, на рудниках, такая же история. Женщины и подростки отбивают руду в забоях. Младший брат Валера писал в госпиталь, что работает учеником проходчика в ударной бригаде знатного горняка Халдина. Но, думаю, долго он там не пробудет – в мае Валере исполняется восемнадцать, призывной возраст. Да он и мне писал, что ждёт не дождётся этого дня, чтобы идти на фронт, бить фашистов, а то, мол, закончится война без меня. Я, когда уходил, помню его угловатым, синеглазым пареньком. Теперь, небось, вымахал и окреп. Он у нас физическими упражнениями любит заниматься. Первые места в школе на соревнованиях по прыжкам и бегу, по метанию гранат всегда брал. Я ему был не только старшим братом, но и вместо отца.

 

 Вагон-теплушка покачивался на рельсах. В открытых дверях проплывали зелёные пейзажи средне-русской равнины: поля, перелески, луга. Вот блеснула на солнце узкая полоска спокойной реки, и солдаты увидали на том берегу взгорье с рассыпанными по нему избами, крытыми дранкой и обнесёнными, каждая, плетёной изгородью. На самой макушке бугра, без куполов, зияя на все стороны пустыми глазницами стрельчатых окон, возвышался заброшенный каменный храм.

 – Вот и до Оки доехали, – громко сказал Виталий Сазонов, обращаясь к товарищам, стоящим рядом у дверной перегородки и так же подставляющим молодые свои лица под потоки встречного воздуха, пьянящего новобранцев насыщенными запахами луговых трав и соцветий.

 – Виталя, а Волгу будем проезжать?

 – Волга ниже, кабы мы ехали через Челябинск, давно бы уже были на ней. А по северной ветке мы её не коснёмся.

 – Жалко. С детства мечтал побывать на Волге и в Жигулёвских горах, – протянул разочарованно Фёдор Зиновьев, одноклассник Валерия Антропова, с которым они после окончания пулемётных курсов в составе сформированного в Оренбурге пехотного полка ехали на фронт.

– Чем тебе глянулись Жигули? Уж не тем ли, что они – родина любимого народом пива?

 – Да что вы, ребята! Я и пива-то этого ни разу не пробовал. Просто мимо этих гор на стругах плавал Стенька Разин со своей дружиной. О том и в песнях поется, и, помнишь, Валера, учительница рассказывала об этом на уроках истории?

 – А ты знаешь, Федя, кто предал и бросил Разина? Нет? Да его же воспетая в твоих песнях дружина, когда запахло жареным! – Виталий сузил свои, с косинкой, зелёные глаза, крылья прямого, чуть приплюснутого носа побелели. Виталий Сазонов был из беспризорников, бродяжничая, изъездил половину Союза, повидал в свои двадцать с небольшим всякого. Парень был открытый, однако характер имел взрывной.

 – Не дружина Стеньку предала, а казачьи богатеи. Это в каждом учебнике написано.

 – Вот-вот, пока можно было грабить и наживаться без опаски, все с ним братались, а как худо стало, здесь же и сдали царским стрельцам.

 – А ты-то, Виталя, откуда всё знаешь? Сам же говорил: я, мол, всего четыре класса и два коридора окончил!

 – Люди разные в дороге попадаются. Я ведь и по Волге на пароходах промышлял. И потом, зря что ли человеку дадены два глаза да два уха? Нетушки, для того, чтобы всё, что он видит и слышит, прибирать в свою голову. И ежели твоя голова – это не просто круглое завершенье шеи, она скумекает, что к чему? Верно я гутарю, а, Валер?

 – Да ты, брат, философ.

 – Ошибаешься. Я – рядовой пехотинец, страсть мечтающий стать пулемётчиком.

 – А почему?

 – Да потому, что мне с винтовкой на поле боя больше бегать, чем вам с вашим станковым пулемётом. Вы из окопа: тра-та-та по окопу противника, а мне со своей винтовкой и штыком выковыривать его из того же тёплого окопа. А если он запротестует, так его ещё надо крепко приголубить прикладом по сытым фашистским мордасам, а то и брюхо вспороть. Теперь-то усекли разницу?

 – Всяк, Виталя, должен быть на том месте, к которому предназначен. Давай, мы тебе в порядке шефской помощи расскажем всё о пулемёте и его материальной части. Авось, пригодится.

 – Я, ребята, уже изучил ваш станкач от и до. Собираю, заправляю ленту с завязанными глазами. Могу и стрелять в слепую, только бы дал кто направленье. Если же серьезно, насчёт пулемётчика я пошутил. У вас – своё, у меня – тоже. Моя душа горит по штыковой атаке да рукопашной, столько у меня злости на этих лакированных засранцев. Вот так-то, братцы-сибиряки! Ну что, аппетит нагуляли на свежем воздухе, пора бы и перекусить чего-нибудь из сухого пайка. Айда в вагон!

 

 Близость к фронту присутствовала во всём, и в первую очередь в более продолжительных и томительных стоянках на узловых станциях. Если в прежние дни их эшелон летел, можно сказать, на полных парах и при зелёном свете семафоров, то теперь приходилось пропускать составы с зачехлёнными танками и пушками, двигавшимися на запад, в сторону Орла, ждать, когда освободятся пути от санитарных поездов, постоянно отправляющихся в тыл. Но всё-таки полк их прибыл в назначенный пункт вовремя. Разгрузка прошла тоже по-боевому. Наши истребители не дали сунувшимся было в небо над станцией немецким бомбардировщикам сбросить свой смертоносный груз на головы новобранцев. Пять машин, в том числе два прикрывающих бомбовозы «Мессера», сожгли, остальные едва унесли свои, размалёванные крестами и свастикой, крылья за линию фронта.

 После непродолжительного марша через лесостепь полк развернулся и занял вторую линию обороны. Слышалась недалёкая канонада, земля мелко подрагивала. Бойцы окопались, оборудовали блиндажи и огневые точки. Наступившая ночь была прохладной и звёздной. Над тёмной щетинкой перелесков, со стороны фронта край неба озарялся всполохами разрывов: артиллерия, и наша, и противника, работала, не умолкая, круглосуточно. Под утро, чуть стало отбеливать, из перелесков потекли людские ручейки – это отступали остатки наших изрядно потрёпанных пехотных полков. Поступила команда пропустить их, не задерживая. Лица солдат были пыльными, безучастными, гимнастёрки у многих разорваны, окровавлены, повязки у раненых грязные. Валерий и Фёдор, притихшие, молча наблюдали, как бойцы растворяются в лёгком тумане, что молочно разостлался в балке позади позиций их полка. Майор, замыкающий отходящих, заметил внимательные глаза молодых пулемётчиков и глухим, охрипшим голосом бросил на ходу:

 – Теперь передовая – это вы. Держитесь, братцы! – он поправил повязку на забинтованной под фуражкой голове и, как бы оправдываясь, уронил: – Мы дрались, сколько могли, – но тут же взял себя в руки и твёрдо закончил: – Сегодня настал ваш черёд, сынки. Бейте эту мразь, не жалея! За всех наших ребят, что полегли за этим перелеском, так им дайте, чтоб, мерзавцы, в штаны наложили! Себе и Гитлеру! – и уставший майор растаял в утреннем мороке.

 Ближе к полудню немцы начали наступление на позиции полка, и пулемётчики приняли боевое крещение. Раскалённые ствол и кожух «максима» уже не раз были политы холодной водой из припасённого кожаного курдюка, а волны мышиных мундиров всё накатывали и накатывали. К вечеру бойцы поднялись в яростную контратаку, и вымели фашистов не только из занятых накануне окопов за перелесками, но и, сломав оборону, на плечах отступающего врага ворвались на их прежние позиции. Ночью скрытно подтянули тылы и закрепились в немецких окопах и дотах. Так началась война для боявшегося опоздать на неё Валерки Антропова и его, теперь уже обстрелянных и попробовавших солоноватый вкус военной удачи, товарищей.

 

 Пламя костра касалось тёмно-синего пространства, и живыми языками вылизывало из него светлые контуры ближнего пихтового стланика, серые мшистые скалы, сросшийся трёхствольный, в толстой шершавой коре остов расщеплённого кедра, брезентовые палатки, натянутые между ним и мохнатыми лапками стланика. Геологи и подсобные рабочие: входящие в поисковую партию пять парней и две молодые женщины, только что отужинали и сейчас, рассевшись полукругом у костра, негромко разговаривали.

 – Пока всё складывается неплохо, – чубатый молодой мужчина в ветровке и кирзовых сапогах, на которые падали яркие отблески пламени – он сидел ближе других к огню, подгрёб кованым каблуком остывающую золу к костру. – Я сверился с картой – как и намечено, не позднее, чем завтра, мы должны миновать Тегерецкий хребет и перебраться на Холзун. Там и разобьём постоянный лагерь. По тамошним речкам и ключам надо пройтись тщательней: могут быть рудные выносы. Особое внимание обращайте на наличие в камнях и сколах вольфрамовых волокон. Этот металл – стратегический, сегодня он как воздух нужен Родине. Кроме того в распадках и по склонам достаточно много скальных выходов, осмотрим и их.

 – Павел Константиныч, погода портится, а у нас впереди река Быструха, – подал голос вышедший из темноты с вязанкой хвороста восьмой участник экспедиции, проводник, седобородый мужик, нанятый геологами из местных кержаков. – Она известна не тока своим буйным нравом, но и потаёнными бучилами и воронками. Так что, упреждаю загодя, без меня – ни шагу в реку.

 – Безусловно, Кондратий Варвасеевич, в этих делах вы у нас главный. Мы учтём.

 – Товарищ начальник, пока выдалась минута, разрешите доложить, – полноватый парень в косоворотке и поддёвке приподнялся с бревна. – Продукты ещё есть, но я думаю, надо ввести режим экономии на соль и тушёнку. Неизвестно, сколько мы будем мотаться по тайге, а пополнить продукты негде.

 – Как же так, Александр Никифорович! Да ведь только вчера Кондратий Варвасеевич подстрелил двух глухарей. Это ли не продукт? – Павел Константинович усмехнулся: – Ты, Грушаков, – завхоз. При приёме ты мне показался парнем толковым, добычливым. Тесней взаимодействуй с Кондратием Варвасеевичем, я полагаю, он поможет и советом, и делом.

 – Как не помочь? Вот завтра выйдем к реке, даст Господь, тайменя, хариуса добудем. А касаемо соли, дак напарим на пути в солонцах. Пущай она серая выйдет и не такая скусная, но в похлёбку сгодится.

 – Вот видишь, Александр Никифорович, тучи-то, что ты нагоняешь, пустые. Так что, не паникуй раньше времени. И последнее. Подобные вопросы, я уверен, впредь не будут у нас возникать, потому что в экспедиции каждый на своём месте, и каждый полностью отвечает за вверенную ему работу. Мне, наверное, не стоит напоминать, что время нынче военное, мои полномочия не ограничены. Я никого не намерен стращать. Скажу одно. Сохранится ли та бронь, что распространяется и на вас, как работников необходимых в тылу, целиком зависит от результатов нынешней экспедиции. Мы все, комсомольцы и коммунисты, а также и беспартийные, должны трудиться с полной отдачей. Наш фронт, наша передовая – эти неприступные горы и непроходимая тайга. Ну что, товарищи, отбой? Расходитесь по палаткам. Надо выспаться, завтра рано вставать. Желаю всем хорошего сна.

 Часа в три ночи по брезенту палаток забарабанил дождь, а к рассвету на месте костровища плавала овальная лывина, из которой торчали два рогулистых колышка с подгоревшей ивовой перекладиной. Павел Константинович Недовесов пошире отогнул полог палатки и огляделся. Ноздри его поймали горьковатый дым костра. Он перевёл взгляд в ту сторону, откуда сквозь редкие нити затихающего дождя пластами струился сиреневый дым. Под толстыми кедровыми ветвями, разросшимися хвоистой, многослойной решёткой на высоте от двух метров над землёй и укрывающими от воды изрядную каменистую площадку под кедром, у весёлого огня хлопотал седобородый проводник. Недовесов накинул на плечи ветровку, выбрался из палатки и, обходя лужу, по примятой мокрой траве направился к проводнику.

 – Вишь, товарищ начальник, заморочило дожжём. В верха, однако, не полезем, оно хучь и короче, да теперь-то опасней – склизко, кони могут оступиться в пропастины. Поведу низами, пущай и крюк выйдет, да себя сбережём. За день, поди ж, одолеем эти развозья, заночуем у брода, а на завтрева и на Холзун выберемся. Небушко-то, глянь, опрастывается, набежит ветерок, снесёт порожние тучки в лога, а солнышко к вечеру всё и подсушит. Я отвара со смородинового листа с белоголовником да травкой-душицей накипятил. Отведай, Павел Константиныч, покуль горяч.

 – С удовольствием, Кондратий Варвасеевич. А вы пока пройдите по палаткам, людей поднимите. Позавтракаем, и в путь.

 До переправы добрались без происшествий. Переночевали в лесистом устье спадающего к реке распадка. Утром спустились на изломанный, обкусанный паводками, усыпанный валунами и галькой берег Быструхи. Вода на реке от дождей поднялась; она кипела, пенилась, несла на своём неспокойном горбу коряги, подмытые молодые деревца и прочую лесную мелочь; стремительное течение то там, то здесь вспучивало, вздымались пузырящиеся метровые волны. Кондратий Варвасеевич не торопко походил по бережку, поглядел на стремнину, круто, в наклон заворачивающую к отвесной гряде белка и исчезающую между двух скалистых утёсов, в здешних местах называемых «щёками». Постоял, раздумчиво покачивая седой головой, затем снял картуз с блестящим чёрным козырьком, протер его внутри носовым платком, опять нахлобучил на лысоватый морщинистый скошенный лоб, подхватил припасённую берёзовую жердочку и с ней, не снимая верхней одежды, осторожно вошёл в реку. Ощупывая тупым концом жердочки каменистое дно впереди себя, и опираясь на неё, проводник перебрёл Быструху на тот берег и назад. Ни в одной точке переправы глубина воды, несмотря на поднявшийся уровень, не была выше пояса. Геологи с берега, придерживая трёх навьюченных лошадей, внимательно наблюдали за действиями проводника.

 – Ну как, Кондратий Варвасеевич, перейти можно? – Начальник экспедиции переложил из ладони в ладонь поводья уздечки. – Сильно сносит?

 – Теченье низовое, поэтому ставьте ноги на всю подошву. Каждый возьмите по крепкому суку, без опоры на них не перейти. Особливо держите ухо востро на средине. Там вода бьёт под колена. Ступайте гуськом и тока за мной. Павел Константиныч, Буланку поведу я, он молод, пуглив, со мной ему надёжней. Ну, с Богом, ребята! Присматривайте за барышнями!

 «Барышни», две ширококостные ядрёные геологини, переглянулись и снисходительно улыбнулись словам проводника.

 – Дедушка, а мы ведь уже давно взрослые. Ни одну пару ботинок стоптали, мотаясь по тайге да кормя мошку с комарами, – весело воскликнула та, что пофигуристей.

 – Наташа, ты что это о грустном, – задорно отозвалась вторая, кокетливо поправляя при этом пряди каштановых волос, выбившихся из-под цветастой ситцевой косынки, повязанной на подбородке. – За мной, например, никто ещё не ухаживал среди несущихся, пенящихся волн. Так хочется почувствовать себя хоть раз персидской княжной из песни!

 – А ты разве забыла, Дуня, что княжна эта плохо кончила! – в тон подруге ответила Наталья.

 – Типун вам на язык! А ещё комсомолки! – раздражённо оборвал болтовню геологинь Сашка

 Грушаков. Было видно, что парень явно трусил. Узловатые руки подрагивали, он не знал, куда их девать, то сунет в карманы пиджака, то подойдёт к лошадям и примется поправлять крепко притороченные вьюки, то подберёт какой-нибудь плоский галечный окатыш и демонстративно запустит им в реку, «блинчики печь».

 – Не переживай ты так, Александр Никифорович! – участливо обратился к завхозу Павел Константинович. – Пойдём цепочкой, ты в середине. Если воды боишься, бывает и такое, старайся не смотреть вниз. Сосредоточься на спине идущего впереди, и ни в коем случае не теряй его из виду. Мы же всегда будем рядом.

 – С чего вы взяли, Павел Константинович, что я боюсь. Или вы забыли – у нас в Талове реки по весне точно такие же, как эта, а я на них вырос. Просто накануне плохо спалось. В палатке было душно, да ещё комары откуда-то залетели. Всю ночь так зудели, злые да настырные, прямо изъели всего. Вот я и хожу, как чумной. А тут ещё эти дамочки раскаркались под руку!

 – Ну всё, успокойся и соберись. У всех нервы. Ступайте, Кондратий Варвасеевич. Мы – за вами.

 Кержак молча кивнул, потрепал по холке Буланку, снял картуз, размашисто осенил себя крестным знамением и смело вошёл в воду. За ним потянулась вся группа. Двигались не торопясь, обопрутся на сук, как на посох, прощупают сапогами зыбкое каменистое дно, переставят опору вперёд – шаг сделан. Умные кони тоже не спешили, не дёргали поводья, ступали копытами твёрдо, основательно. Сашка Грушаков, так и не пересилив в себе мелкую, недостойную комсомольца дрожь, шёл в цепочке, налегке, третьим за начальником экспедиции. Вот и шивера, самое опасное место на броду, здесь мельче, всего чуть выше колен, однако поток рваных, захлёстывающих друг друга волн скоростью намного превосходит все только что преодолённые глубокие участки реки. Проводник с лошадью аккуратно миновал шивера, выбирающийся следом Павел Константинович оглянулся на Сашку и, чтобы подбодрить завхоза, прокричал тому сквозь шум и грохот воды:

 – Ещё один рывок, Александр Никифорович! Только не оплошай! Держи наклон туловища вверх по течению, так значительно устойчивей!

 В ответ Сашка досадливо махнул свободной рукой: мол, не учи учёного, товарищ начальник! И вот этот-то взмах оказался для завхоза роковым. Лишь на секунду обозлённый парнишка расслабился, забыл, где находится, а низовое яростное течение в этот самый момент возьми, да ударь под колена листвяжным расшаперенным корнем, что подтоплено тащило по реке. Сашка, беспомощно выронив опорный сук, вскинул обе руки, и его поволокло по шиверам вниз, в бурлящую загогулину, туда, где ужасными валами клокотал тесный створ между двух забрызганных доверху утёсов. Оставшиеся на броду люди ошарашено смотрели, как голова Сашки Грушакова несколько раз мелькнула на гребнях высоких волн, и пропала.

 

 – Кондратий Варвасеевич, знаете ли вы тропу, либо какой другой способ, как бы нам перевалить на ту сторону этого высоченного белка?

 Выбравшиеся из реки геологи и проводник уже подсушились, отжали, не снимая с себя, штаны и вылили воду из сапог. Лето – солнышко, тепло. Если б только не этот жуткий случай с завхозом! И теперь вот все они, отчасти пришедшие в себя от происшествия на переправе, слушали начальника экспедиции.

 – На моей карте, составленной в середине тридцатых годов, хребет обозначен как Недоступный. – Павел Константинович склонился над походной, развёрнутой, придавленной по углам мелкими цветными камешками, картой. Он указал проводнику пальцем на жирную изломанную линию, с отходящими от неё, правда, на одну сторону, отростками, означающими рельефные отроги. – Вот он, видите. Но ни троп, ни дорог через него не помечено. А за ним вообще, смотрите, обширное белое пятно. Это говорит о том, что особенности указанной местности не было возможности исследовать и нанести на карты. Но, может быть, вы, как старый житель этих гор, знаете, как проникнуть нам на неизведанную территорию. Что там, за протяжёнными вершинами белка Недоступного – долина, плоскогорье, горы поменьше? Ведь Быструха куда-то же исчезает? И где она опять вытекает на поверхность? В Восточной Сибири, где я работал несколько сезонов, между Слюдянкой и Култуком есть река, которая течёт из ущелья у отрогов Хамар-Дабана и ныряет под землю, а выбегает из каменистого грунта через семь километров, почти что перед самим Байкалом. Не может случиться так, что и Быструха проделывает здесь, на Алтае такой же фокус? Голова раскалывается: где и как нам искать своего товарища. Может быть, он жив, и если его вдруг вынесло на берег, то он нуждается в нашей срочной помощи?

 – Павел Константинович, мы все видели, куда несло бедного завхоза, – горячо начала Наталья, она, как и другие, стояла рядом и внимательно слушала всё, о чём говорил начальник. – Даже если у него хватило сил сопротивляться бурунам, то, когда его затащило потоком под гору, он лишился возможности дышать. Поэтому шансов найти Грушакова живым, нет ни малейших.

 Наталья обвела вопросительным взглядом всю группу, геологи согласно закивали, а проводник лишь крякнул и, погладив заскорузлой, в мелких трещинках ладонью седую бороду, уклончиво молвил:

 – Старики сказывали – белки, россыпи-курумы там не хожалые. Никто из наших туда не пробирался. Набиты ли какие тропы, улазы – мне о том не ведомо.

 – Понятно, Кондратий Варвасеевич. Время к вечеру, люди устали. Подыщите место под лагерь, а вы, ребята, займитесь хворостом. Я же пока составлю акт о происшествии. Позже ознакомлю с ним вас, и вы распишетесь. К делу, товарищи.

 

 Взбаламученная ливнем вода в реке, хоть и упала уже, однако для того, чтобы она вернула себе всегдашнюю прозрачность и прояснела до дна, нужно было ещё какое-то непродолжительное время. Этот короткий промежуток Северьян Акинфыч всегда использовал для ловли хариусов: через мутноватую стремнину рыба не увидит человека, идущего по берегу и поминутно забрасывающего в волны леску с яркой, цветастой мушкой, в которой искусно спрятан коварный крючок. А вот на мушку, не раздумывая, кинется. Здесь-то и подсекай гибкого, чрезвычайно вкусного, и в наваристой ухе, и обжаренным в муке, ротозея.

 Нынче монастырский сторож не поленился, поднялся к подножью белка, к той самой пещере, из которой с гулом выносилась и растекалась по широкому руслу река. Метрах в десяти ниже, на узкой и глубокой стремнине денно и нощно табунились стаи хариусов, а со дна можно было подцепить острогой и тайменя. Вот и сегодня в плетёном лукошке Северьяна Акинфыча уже уснули десятка полтора любопытных серебристых рыбок. Азарт у старика нарастал. Он в очередной раз взмахнул ивовым удилищем и отправил мушку на волны.

 Клюнуло сразу, леска вытянулась и напряглась. «Неужли таймень – дурило зацепил! – радостно ошпарило старика. Он крепче сжал в трясущихся от нечаянной удачи руках черенок. – Сейчас мы тебя выведем на чистую воду!». Северьян Акинфыч повёл было удилище к берегу, но буквально через мгновенье едва не выронил его из рук. «Никак утопленник! Откуль он здесь!». Сторож бросил удилище, поймал леску и начал её тянуть к себе. Она поддавалась тяжело, всплывшее тело уносило. Тогда Северьян Акинфыч прытко забежал по пояс в реку, ухватил утопшего за мокрые волосы и, резво, по-молодому, вытащил на берег. Там он разорвал ему рубаху и прижал ухо к груди распластанного на траве незнакомца. И тут же схватил его за мокрый пиджак и, перевернув на живот, взгромоздил поперёк своего, выставленного вперёд, колена, и начал давить кулаками на спину. Утопленник дёрнулся, изо рта у него полилась вода. Северьян Акинфыч бережно вернул парня на траву и начал ему разводить безвольные руки в стороны и с усилием возвращать на грудь. Затем извлёк из кармана армяка чистый байковый носовой платок и, накрыв им рот незнакомца, стал делать искусственное дыхание. Минут через пять парень очнулся, судорожно присел и обвёл равнодушным потусторонним взглядом местность вокруг себя.

 – Ожил, бедолага, воскрес, – радостно хлопотал Северьян Акинфыч вокруг медленно приходящего в себя Сашки Грушакова. – Я уж не чаял, что ты оклемаешься, парень. А вишь ты, выкарабкался. Силён, однако, к жизни! А известно ли тебе, что ты – перст свыше, посланец нам, затворённым по воле Божьей уже боле десятка лет в этих благословенных палестинах на молитву и суровый пост, – монастырский сторож умилённо прослезился, осенил себя трижды, с земным поклоном, двуперстным крестным знамением и, утихнув, невесомо присел на травку-муравку рядышком с Сашкой, который ничуть не вслушиваясь в смысл, с бестолковым недоумением рассматривал этого невесть откуда взявшегося тщедушного, мелющего какую-то старорежимную околесицу дряблого старичка-боровичка. И действительно, как только Северьян Акинфыч удостоверился, что спасённый им парень больше не нуждается в его помощи, силы оставили сторожа. Он истаивал на глазах. Теперь Северьян Акинфыч выглядел даже не на свои шестьдесят пять, а на все девяносто.

 – Пойдем, сынок, в скит, к матушке Варваре. Тебе бы теперь молочка кипячёного с медком для восстановленья, однако ж, наша Зорька стельная покуль. Ждём в конце лета приплода. Одна ить она у нас осталась. Да и к чему боле-то? За имя ить уход нужон, а медком я тебя нынче же попотчую, – ослабший старик всё ещё пробовал бодриться и даже позволил себе помечтать при новом знакомом. – Вот кабы тебя да в помощники. Вдвоём бы мы такие горы свернули! – тут Северьян Акинфыч мысленно одёрнул себя – непозволительно таким быть перед мало знакомым человеком, и вздохнул: ладно хучь матушки нет рядом, она бы явно не одобрила эти словореченья, но с другого боку, человек-то – вот он живой, посиживает на камушках рядышком, осваивается, и старик тёплыми очами обласкал Грушакова. – Идти-то сможешь?

 – Да вроде могу, все кости целы, так, тошнит маленько, и голова что-то раскалывается, – Сашку вдруг всего передёрнуло. Перед глазами вновь живо встала картина его подломленного падения в стремительный поток, радужные, безжалостные брызги прямо в лицо, отчаянье от тянущей ко дну намокшей, ставшей вмиг чугунной, одежды, хлёсткий удар лбом обо что-то твёрдое, последняя вспышка, и – гулкая темень, по которой его, беспомощного, стремительно понесло, то притапливая в воду, тогда он, захлёбываясь и давясь, глотал её, то выталкивая на поверхность под тёмные своды туннеля. Едва Сашка успевал судорожно хватить кричащим ртом спасительного воздуха, как его опять захлёстывало волной. Вспомнив так ярко и зримо, что только недавно он пережил, Грушаков не сразу успокоился, а успокоившись, ещё раз с отвращением посмотрел на проносящиеся с шумом мимо их буруны и волны, и обратился к Северьяну Акинфычу: – Дед, скажи, кто меня вытащил, кто спас?

 – Провидение, сынок. А я тока малость подсобил тебе, наладил дыханье.

 Скептическая ухмылка исказила Сашкино припухшее лицо, он уже открыл рот, чтобы вразумить боровичка: нет, мол, никаких провидений-привидений, всё это выдумки мракобесов в рясах, однако в последнее мгновение что-то внутри подсказало ему с вразумленьем погодить. Он лишь по всегдашней своей привычке энергично махнул рукой, а вслух сказал:

 – Ты, дед, такой щуплый с виду, а меня, бугая, как из речки смог выдернуть, да так, чтоб самому не накрыться медным тазиком, в смысле не уйти на корм рыбам? Брякнул бы кто такое мне ещё вчера, ни за что не поверил бы! А посколь никого окромя нас на берегу не наблюдается, то так и быть – поверю на первый раз, – Сашку затопила запоздалая эйфория восторга оттого, что он живым и невредимым выкарабкался из такой жуткой передряги, и теперь, переполненный радостью, он мог целый час, без остановки молоть всякую чепуху.

 Однако Северьян Акинфыч с каждой минутой чувствовал себя всё слабее, будто выдохнул весь воздух из лёгких, а нового вдохнуть – сил нет.

 – Вон, под кустом, сынок, лукошко с рыбой. Возьми, не обессудь, надобно снести в скит. Ступай за мной, а то, как бы не пришлось тебе нести меня. Силы мои кончаются. Видно, переусердствовал я с рыбалкой-то, – угасающим голосом молвил старик.

 

 Постаревшая и подсохшая за эти годы игуменья скрытого в кедровнике женского монастыря матушка Варвара в чёрном строгом платке и чёрном же одеянии только вышла из кельи, где с обеда отбивала земные поклоны и молилась. Залаял, сначала радостно, но тут же и зарычал Трезорка, пёс, по возрасту старый, но с ясными, молодыми глазами, и понёсся от кельи к калитке, с внешней стороны которой переминались с ноги на ногу монастырский сторож и спасённый им Сашка. Настоятельница скорым шагом вышла им навстречу, за калитку.

 – Матушка, благослови нас, меня и этого доброго человека, – Северьян Акинфыч прошёл вперёд и поклонился.

 – Господь благословит, – осенила их и спокойно ответствовала настоятельница, окинув строгим взором Сашку Грушакова.

 – Трезорка, прекрати облаивать гостя. Аль по людям соскучился? Радость-то какая, матушка. В кои-то веки у нас новый человек. Он мне по дороге сказывал, будто родом из Талова, был в геологическом походе, да случайно упал в Быструху. Его и принесло к нам.

 – Северьян Акинфыч, разве наш гость нем и бессловесен? Нет? Тогда пущай он сам о себе и поведает, – повелительным тоном остановила сторожа игуменья и обратилась к Грушакову: – Кто ты? Из каких будешь?

 – Недовесов Павел Константинович. Геолог, – Сашка и сам в первое мгновенье не понял, зачем он назвался именем начальника экспедиции. Но здесь же в сознанье почему-то прорезалось полузабытое, пьяное обличье сгинувшего где-то в лагерях папани, от которого они с сестрёнкой Наткой предусмотрительно, ещё в отрочестве написали отказ, и разом вспомнились все зловещие слухи об отцовских бесчинствах в тайге. «Как всё-таки хорошо, что я не открыл этим людям в чёрном свою настоящую фамилию!» – мысленно похвалил себя за сообразительность Сашка и продолжил: – Мы ищем в тайге стратегическую вольфрамовую руду, так необходимую для победы советского народа над оккупантами.

 – Какими такими опупантами, сынок? – раскрыл в недоумении рот Северьян Акинфыч.

– Как? Вы разве не знаете, – пришёл черёд удивиться Сашке Грушакову. Он ещё раз внимательно оглядел с ног до головы деда, потом перевёл взгляд на суровую, с отрешёнными глазами под низко повязанным чёрным платком старуху и затараторил как на собрании: – Вот уже третий год Советский Союз воюет с фашистской Германией, которая в 41-ом году вероломно напала на нашу Родину. Хотела захватить Москву, но мы столицу отстояли, и теперь доблестная Красная армия гонит врага в шею с нашей земли! – с пафосом закончил Сашка.

 – Опять война, чё ли? И снова с германцем! Вот неуёмные суседи у России! – изумился Северьян Акинфыч.

 Матушка промолчала, лишь скорбно поджала сухие губы.

 – А вы здесь, стало быть, живёте себе в темноте и косности, оторванные от наших свершений, – Сашка бы не был Сашкой, если бы не скатился в очередной раз к своим красным проповедям. – И в ус не дуете, когда вся страна напрягается из последних сил, чтобы одолеть ненавистного врага!

 – А что, Северьянушка, нынче все геологи такие речистые? – оборотившись к сторожу, бесцеремонно прервала разгорячённого оратора матушка Варвара. – Накорми гостя и определи ему постой в сторожке у ключа под скалой. Не обессудь, Павел Константинович, но устав наш не велит чужакам по вере переступать порог наших святынь.

 Сашка скривился, но ничего не сказал в ответ, а про себя зло подумал: «У-у, старая карга! Попалась бы ты мне в Талове, да хоть бы и на одной из наших комсомольских антирелигиозных красных пасхах! Вот бы мы тебя с ребятами враз переучили! Новых бы святынь на тебя столь навешали, чтоб переломать всё твоё мракобесие!».

 – Угомони свой гонор, парень! Ни тебе меня переучивать, – настоятельница проницательно усмехнулась. – Ступай за Северьяном Акинфычем, да подумай крепко – кто ты и зачем на этой земле.

 Сашка так с открытым от изумления ртом и повернулся, да ещё и шага три прошествовал вслед за семенящим к скале сторожем, пока не нагнал того.

 – Дед, скажи, а она не ведьма?

 – Свят, свят, сынок, чур меня! Уж не повредился ли ты головой на перекатах?! Такое говорить про святого человека! – бедного старика даже пот прошиб от жгучей растерянности и недоумения от подобных богохульных слов. Он как-то непроизвольно отодвинулся от Сашки. А тут уж и пришли к сторожке.

 – Располагайся, Павел. Здесь всё есть, – Северьян Акинфыч обвёл взглядом маленькую, чисто прибранную комнатку с иконами и лампадкой в красном углу, с печуркой и подслеповатым оконцем. – Топчан застелен свежим бельём. Посуда, отдельная для тебя, на столе. На оконце иголка и тюрючёк с нитками. Рубаху, чё я тебе порвал, заштопай, – старик с минуту помолчал, напряжённо размышляя о чём-то, а потом твёрдым, несвойственным ему голосом сказал: – Как я понял, ты из новых людей, из тех, кто замахнулся на самого Спасителя. Слушай, Павел Константинович, каково моё к тебе требование: будешь покуль здесь. К сёстрам-монахиням, их троё, не приближаться. Увижу, возьму грех на душу – застрелю. Смолоду всякого зверя брал с одного выстрела, – Северьян Акинфыч ещё помолчал и, уже смягчив интонации, молвил. – Душа твоя, парень, нараскоряку, зыбко тебе, студёно живётся. Надобно искать выход из потёмок, в кои втиснули душу твою недобрые люди. Покуль отдохни, подумай. А я за трапезой схожу, – и старик вышел, неслышно прикрыв за собой дверцу.

 Оставшись один, Сашка дал волю досель с огромным трудом сдерживаемым чувствам. С ненавистью вперил шалые зыркалы в икону, так бы и прожёг образа насквозь, чертыхнулся, смачно сплюнул себе под ноги, бешено махнув рукой, смёл деревянные долблённые кружку, ложку и миску с накрытого холстинкой стола на земляной пол и, обхватив голову руками, крутнулся пару раз и рухнул на топчан.

 Отчаянье второй раз за нынешний скверный, прямо сказать, злополучный для Сашки день железными тисками сдавило ему виски. Что делать в этом закупоренном со всех сторон мирке ему, комсомольцу-ударнику? Якшаться с выжившими из ума старорежимными трухлявыми стариком и старухами, свалившимися на его бедную голову, точно как из дореволюционной кинохроники, что иногда в целях пропаганды показывали активистам – безбожникам перед лекциями в народном клубе. Н-да. Вот ты, Сашок, и угодил, яко кур в ощип, как говаривала покойная спившаяся маманя. Надо взять себя в руки, надо подыграть мракобесам, усыпить ихнюю бдительность, да потихоньку выведать дорогу отсюда. Уж этот-то старый хрыч, что стращал ружьём, наверняка знает, как пройти белок. Да, папаня, теперь я понимаю твою ненависть к этим пережиткам прошлого! – с каким-то злорадным облегчением выдохнул Сашка и принялся подбирать с пола разбросанную посуду.

 

Северьян Акинфыч с котелком постной пшённой каши поспешал мимо келий к затворённой калитке, когда его негромко окликнула игуменья.

 – Постой, Северьянушка, опнись. Слово имею, – старушка внимательно посмотрела в морщинистое, поросшее редкой седой бородкой лицо сторожа и глубоко вздохнула. – Ты хоть знаешь, кого выловил в Быструхе?

 – Геолога из новых людей, – смущённо ответствовал сторож.

 – Это сын одного из коноводов тех, кто тринадцать лет тому назад жёг наши деревни.

 – Наши мужики такой фамилии, какова у гостя, в тую пору не сказывали.

 – Не его это фамилия.

 – А он кто же тогда будет, матушка?

 – Бич Божий, испытанье нам за грехи наши тяжкие.

 Старик оторопел и какое-то время простоял молча, потом осмотрелся по сторонам, нет ли кого поблизости, и, набрав полную грудь, настоянного на хвое, воздуха, убитым голосом проронил:

– Так, может, мне его, того, обратно в реку вернуть?

– Не уподобляйся, Северьян Акинфыч, гонителям нашим, – раздельно произнесла настоятельница и добавила строго: – На всё Божья воля. Ты думаешь, пришелец сказал что-то новое? Для тебя – да, я же о страшной войне, что ведёт с врагом Россия, знаю давно. В июне 41-го мне был знак. Стояла глубокая ночь. Я молилась в своей келье при зажжённых свечах, и вдруг все они погасли. Наступила темень. И лишь на притворённых дверях проступило большое, светлое пятно, в котором отчётливо различались горящие города, чёрный дым, кровь. Эти ужасные картины длились недолго, может быть, одно мгновенье. Потом снова вспыхнули свечи и осветили все уголки моей кельи. И я едва не лишилась чувств: все мои иконы плакали. Я пала на колени и до утра молилась и отбивала поклоны. Вам ничего не сказывала, дабы не смущать ваши души. Но если ты заметил, в моленьях мы стали чаще уповать на христолюбивое воинство наше и просить за хранимое Богом Отечество. А теперь, Северьянушка, ступай к пришельцу, покорми его и обиходь жилище.

 

 3.

 Октябрьские сумерки щедро разбавили серым цветом сизый, простёршийся по низинам туман, накрыли лёгкой воздушной вуалью развалины крайних, с торчащими обгорелыми трубами хат, скрали двухэтажное, из белого кирпича здание районной школы. Что это именно учебное заведение, о том свидетельствовали не только схема в планшетке командира группы, сейчас наглядно на это указывали и парты, громоздящиеся бесформенной грудой позади здания и хорошо рассматриваемые в бинокль отсюда, с опушки смешанного леса. Над высоким школьным крыльцом висел огромный флаг со свастикой в середине. У крыльца замерли двое часовых в чёрных касках и с короткими автоматами на груди. Прокоп Загайнов отнял окуляры бинокля от глаз и положил его рядом, на планшетку.

 – Операцию начнём ближе к полуночи. Сейчас всем отдыхать. Первые два часа дежурю я, меня сменит рядовой Семенчик, его – сержант Антропов.

 Наружную охрану сняли бесшумно. Семенчик и Антропов, подобравшись на расстояние броска, метнули финки одновременно, и точно в сердце рослым часовым. Оттащив убитых в кусты, разведчики проникли в вестибюль, у дверей бесшумно разулись, положили на пол автоматы и в шерстяных носках, легко, словно бесплотные тени, рассредоточились по этажам.

 Ещё днём, в лесу, Загайнов подробно ознакомил бойцов с планом-схемой школьных классов и кабинетов, указал, кому где быть, и поэтому разведчики действовали не вслепую. Так же без лишнего шума они ликвидировали на этажах, у помещений, переделанных немцами под оружейные комнаты, трёх дремлющих дневальных.

 В этой школе квартировали три эсэсовских взвода после совместных успешных карательных рейдов немцев, бандеровцев и прибалтийских легионеров против белорусских партизан, когда была разгромлена их база на болотах и попутно сожжены вместе с населением все окрестные хутора и деревеньки. Разведчиков было семеро, но на их стороне опыт, внезапность и холодная ярость. Рядовой Роман Семенчик родом из этих мест, из Полесья, здесь остались мать, две сестры и брат-инвалид. Об их судьбе уже два года он не знал ничего. Перед отправкой группы в тыл врага у командования возникли сомнения, а не сорвётся ли разведчик, вдруг сдадут нервы и тогда – пропала, пошла бы коту под хвост, по меткому выражению замполита, вся эта тщательно разработанная операция. Однако командир группы Прокоп Загайнов убедил майора Берендеева не трогать Семенчика: посколь, де, Роману, как уроженцу данных мест, на задании не будет цены, и потом, ежели чего, мы присмотрим. Ребята поручаются.

 И вот теперь Роман, как и остальные бойцы, словно тень возмездия, скользил без шороха от одной металлической, тускло поблескивающей при лунном свете никелированными дугами кровати к другой. На минуту склонится над очередным храпящим дюжим эсэсовцем, тихонько тронет того за плечо, чтобы проснулся и не вскрикнул во сне, тот только раскроет сонные глаза – одна ладонь быстро и жёстко закрывает рот, а второй рукой – удар острой финкой меж ребер в не успевшее даже вздрогнуть от испуга сердце. Ни единого вскрика, ни бормотанья, ни предсмертной мольбы – абсолютная, мертвая тишина, расшитая лишь причудливыми узорами храпа крепко спящих, не ведающих о своей кровавой очереди карателей. За три четверти часа разведчиками, без малейшего сбоя, были пройдены оба этажа, не оставлено в теле ни одной чёрной души оккупанта. Завершив операцию, группа также бесшумно растворилась в ночи.

 Разведчики скатились в овраг, пробежали по дну его до заболоченного луга и опушки и, уже вбегая в спасительный лес, услышали за спиной вой сирены, рёв заведённых моторов, в небо взвились и осветили всю окрестность ракеты, раздались отдалённые автоматные очереди, перемешанные с неистовым лаем немецких овчарок.

 – Володя, будь другом, оставь на месте нашей лёжки фрицам гостинчик, – Загайнов передал Антропову пару гранат и моток шпагата. Тот понятливо сверкнул в предутреннем сумраке глазами и принялся на ощупь колдовать над гранатами: привязал веревочку к чекам, одну гранату прикрепил на едва различимую в сумраке ольховую рогульку на уровне пояса, другую – на развилку молоденькой, тонко белеющей стволами, берёзки, метрах в пяти от ольхи, аккуратно пропустив перед этим шпагат сквозь кусты, темнеющие между деревьями. На это ушло минуты три, не больше.

 – Готово, командир!

 – Уходим! Идём старым маршрутом, через болото. Сержант Антропов замыкает группу!

 Мощные прожектора, установленные на кузовах выехавших на край оврага автомашин, прорезали предрассветный мрак и начали тщательно исследовать лучами, словно жёлтыми, липкими щупальцами, метр за метром луговую низину и стволы деревьев на опушке смешанного леса.

 Разведчики, опираясь на шесты и прощупывая ими тропу в сером рассветном тумане, уже ступили в болото, когда сзади раздались два взрыва, и следом посыпался отборный, слышимый далеко, русский мат вперемешку с украинской мовой.

 – Так вот кто у нас на хвосте! – невольно воскликнул Загайнов и резко остановился, он шёл вторым, за Романом Семенчиком. – Принимаю решение – вернуться на поляну перед топью и дать бой предателям! Там, я с вечера приметил, есть позиция на козырьке у самого болота, с неё вся поляна как на ладони хорошо простреливается. Бегом назад, братцы! Надобно успеть до карателей!

 За те минуты, пока разведчики залегли и наскоро оборудовали свои огневые точки между толстых корней и у стволов, окончательно рассвело. Клочья сырого тумана сползали с бугра в камыши. Яростный лай овчарок приближался. Вот на поляну выбежали живой цепью человек сорок солдат, одетых в немецкую, мышиного цвета форму, впереди троих из них на натянутых поводках рвались огромные, натренированные на поиск людей овчарки. Раздались три одиночных выстрела, собаки, даже не взвизгнув, сходу кувыркнулись и замерли на земле. Бегущая следом цепь открыла беспорядочную стрельбу из автоматов чуть ли не по всем направлениям сразу. Зато разведчики били прицельно и метко, как в тире.

 Цепь залегла, однако укрыться на ровной, наклоненной в их сторону поляне было можно разве что за убитыми товарищами. И то разведчикам с козырька хорошо были видны ботинки, сапоги и нижние части спин укрывшихся. А если видны, значит, и пулей досягаемы. Выстрел, лежащий дёргается от боли, открывается, здесь его и добивают.

 Бой был скоротечным и удачным, поскольку Прокоп всё рассчитал грамотно, а бойцы, люди бывалые, с поставленной задачей – не дать вырваться с поляны ни одному предателю – справились на «отлично», поэтому теперь надо было уходить, и немедленно. Лес оглашался новым собачьим лаем, который по ярости далеко превосходил прежний. И опять сквозь лай отборная матерщина и короткие автоматные очереди: оказавшиеся недалеко бандеровцы спешили на помощь попавшим в переделку дружкам. Правда, помогать было уже некому. Прокоп ещё раз окинул цепким взглядом поле боя и скомандовал:

 – Разведчики, вперёд! Уходим так же: Семенчик – направляющий, Антропов – замыкает группу.

 И спустя минуту бойцы растворились в высоких, теряющихся в густом тумане камышах. Собаки, выскочившие через некоторое время на берег, покрутились, попрыгали, повизгивая от нетерпенья и охотничьего азарта, даже пробовали вбежать в мутную, подёрнутую ряской болотную жижу, да всё без толку – кто же отыщет след в воде! А верховой нюх им сбивали вонючие газы, которые по мере того, как туман начал рассеиваться и таять, едко и слоисто поплыли по поверхности с болота на берег.

 Выбежавшие на козырёк бандеровцы открыли по болоту ураганный огонь, пули срезали ближние тростинки камыша и терялись в молочной дали, однако разведчиков достать уже никак не могли, те, пройдя метров пятнадцать вглубь, круто свернули вправо и убрели наискосок из зоны предполагаемого обстрела. Роман Семенчик, выросший в этих местах, ориентировался в болотах не хуже, чем Прокоп Загайнов в дремучей тайге.

 

 К полудню подуставшая группа выбралась на лесистый островок, где под могучей кроной столетнего дуба устроили привал. На костёр насобирали только сухие ветки, чтоб не дымили и не выдали их укрытия. Мало ли чего ни удумают взбесившиеся фашисты для их поимки, а уж авиацию-то точно поднимут в небо: погода ясная, наблюдатель с низко летящего самолёта-рамы не разглядит разве что бобра в протоке, зато уж ладно срубленные хатку и плотину зверька всегда сможет не только рассмотреть, но и, смеха ради, расстрелять пулями, хоть автоматными, хоть более крупного калибра, из спаренного пулемёта. Что уж здесь говорить о целой группе людей, которых, надо полагать, усиленно ищет вся окрестная сволочь! Поэтому и костёр развели на короткое время: вскипятить воду, да подсушить одежду. И тут же, растащив головёшки по полянке, аккуратно их притоптали сапогами. Поскольку заливать водой – это рискованно: стоит хоть каплю плеснуть на огонь, дрова недовольно зашипят, и вверх, ватными указателями их местонахождения, устремятся клубы сырого дыма.

 – Так, ребята, у нас есть час передышки, – Прокоп окинул отеческим взглядом прикорнувших у дуба бойцов. – До заката мы должны выйти в район Поставцов. Там, по агентурным сведеньям, находится объединённый штаб бандеровцев, власовцев, латышских и литовских легионеров. Наша задача – разгромить его. «Языков» не берём. Действовать надобно быстро и аккуратно. Немцы наверняка усилили охрану. Наш козырь – внезапность. Андреев, приготовь толовые шашки и бикфордов шнур, чтобы всегда были под рукой. Всем ишо раз проверить и почистить оружие. Драка нас ждёт не шуточная, – старший сержант потрогал жёсткими пальцами небритый волевой подбородок и усмехнулся: – Ну, да ежли бы впервой!

 

 Фенька Стрелок, уже больше десяти лет выдающая себя за бывшую учительницу Елизавету Алексеевну Романову, энергично стуча по доскам каблуками яловых сапог, изящно облегающих полноватые икры, взбежала на широкое крыльцо бревенчатого дома с фашистским красным флагом со свастикой в белом кругу. Серый мундир с петлицами унтер-офицера зондеркоманды, строгая прямая юбка до колен, пилотка с эмблемой-молнией в эмали, круглое белое лицо с ямочками на щеках, на лбу и под глазами ни одной заметной морщины, – пожалуй, всё названное человека неискушённого легко могло бы навести на мысль, что перед ним весьма удачно воплощённое в строгой безукоризненной женщине само арийское совершенство. Вот только разве что глаза, пустые и безжизненные, выдавали и возраст, бабёнке было чуть за сорок, и то, что владелица их жизнью-то изрядно и помята, и потрёпана.

 После лагеря, откуда Фенька освободилась в середине тридцатых, она по-тихому устроилась в подмосковном Клину работать на ткацкую фабрику, сначала уборщицей, а спустя год перебралась в швеи-мотористки. До войны себя никак не проявляла, сошлась с одним слесарем, он оказался мужиком запойным. Трезвый тише воды и ниже травы, несмотря на то, что руки, как клещи, и силы в огромном мускулистом теле на десятерых. А как только попала капля в рот, хоть святых выноси. Крушил всё подряд, горланил до утра революционные песни, всё вспоминал какого-то боевого друга-товарища комиссара Эдьку Фогельмана, утомившись, падал на стол и, зажав лысеющую голову тяжёлыми своими лапами, начинал тонко так, с бабьим подвываньем и причитаньем, плакать и стонать: «Ох-ушки, не будет мне прощенья, ироду, вовек за все-то сгубленные мной души невинные!». Дождавшись этих стенаний мужа, коротавшая ночь под своими разбитыми окнами во дворе, Фенька вздыхала и возвращалась домой. Презрительно обойдя храпящего Спиридона, она проходила в свой закуток и ложилась покемарить до смены. Но однажды всё это кончилось. Слесаря нашли вмёрзшим в ноябрьскую, подёрнутую колким леденистым снежком лужу, недалеко от их домика. Затылок у него был проломлен, как определили следователи – ударом молотка сзади. Убийцу не нашли. Фенька на похоронах сидела у гроба вся в чёрном, со скорбными кругами под красивыми, слегка подкрашенными, отсутствующими глазами.

 Как началась война и немец подкатился к Москве, всех жителей прифронтовой полосы стали гонять на рытье оборонительных рвов. Там-то её с другими ткачихами и сцапали неожиданно прорвавшиеся в наш тыл мотоциклисты. Весёлые немцы ловили по полю разбежавшихся девушек и женщин, ловко валили в траву, отчаянно сопротивлявшихся и царапающихся тут же пристреливали. Однако Фенька-то не дура, она стояла, потупив взор и поджидала своей очереди. Но то ли одетая в фуфайку Фенька не глянулась никому из охальников, то ли им хватало молоденьких, но ни один даже самый задрипанный фрицик на неё не позарился.

 Нет, один всё-таки нашёлся. Тощий, длинный как жердь, носатый, с глубоко запавшими водянисто-голубыми глазами ефрейтор так саданул зазевавшуюся Феньку прикладом карабина меж лопаток, что она растянулась на рыхлой земле и инстинктивно попыталась отползти в сторону. Но не тут-то было! Хохочущий ефрейтор вспрыгнул Феньке на спину и, балансирую в воздухе, кованым сапогом больно вдавил вихляющиеся женские ягодицы в жёлтый суглинок. Солдаты, что сгоняли ткачих в одну кучу, на какое-то время даже оторвались от этого занятия и загоготали от щенячьего восторга, держась за животы, и показывая руками на всё ещё качающегося верхом на поверженной Феньке долговязого ефрейтора.

 Спустя несколько минут раздавленая и помятая Фенька Стрелок робко поднялась с земли и, отряхивая от пыли и прилипших комочков стёганую фуфайку и подол платья, поспешила встать в колонну поникших, в разорванной одежде женщин. Раздалась отрывистая и резкая, как собачий лай, команда на немецком языке, и колонна, охраняемая довольными и пресыщенными конвоирами, тронулась на запад.

 В концентрационном лагере Фенька, втираясь в доверие к товаркам по несчастью, выведала и донесла начальству о четырёх затаившихся коммунистках. Тех, не мешкая, показательно повесили перед строем. Своих партийных ткачих, которых на прифронтовых работах было семеро, ещё толком сама не оправившаяся от унижения Фенька сдала полевым жандармам сразу же, как только те остановили их колонну на окраине ближайшего городка. На несчастных женщин немцы даже пуль пожалели, просто вытолкали из строя на обочину дороги и всех закололи штыками.

 Через два месяца, в канун нового года, она с группой узниц, также выразивших горячее желание бороться с коммунистами и партизанами вплоть до окончательной победы рейха, была отправлена в специальную школу. К весне, успешно закончив обучение, Фенька влилась в одну из зондеркоманд, активно выжигающих огнём и мечом непокорные белорусские деревни вместе со всем населением, включая младенцев и древних стариков. Видимо учитывая особое усердие и рвение в наведении порядка на оккупированной территории, через год, то есть в начале лета 43-го, Феньке было присвоено звание унтер-офицера.

 Сейчас Фенька-Лизавета торопилась на экстренное совещание в штабе в связи с ночным кровавым происшествием в недалёком отсюда соседнем райцентре. Уже подходя к двери, Фенька спиной вдруг почувствовала на себе чей-то жгучий и тяжёлый взгляд. Она обернулась и посмотрела по сторонам. Однако ничего особенного не увидела: фигуры безучастных ко всему часовых, на утоптанной поляне пятнистый танк с крестами, три короткоствольные самоходки, тупоносые грузовики и несколько чёрных, поблескивающих в лучах заходящего солнца, легковушек. Ну и, конечно же, давно уже опостылевшие все и разом, озабоченно суетящиеся вокруг техники сослуживцы в мышиных мундирах. Которым, впрочем, до неё тоже не было никакого дела. Фенька непроизвольно подняла глаза от полянки и перевела взгляд на дальнюю, за избами и огородами на уклоне, опушку леса. На какое-то мгновенье ей показалось, что из гущи деревьев что-то блеснуло, но сколько после этого ни приглядывалась, встревоженная каким-то нехорошим предчувствием, Фенька к тому месту, откуда вроде бы исходил блеск, больше ничего не увидела. Она пожала плечами, стряхнула с мундира несуществующую пылинку и вошла в штаб.

 

– Командир, что у тебя с лицом? – Володька Антропов подполз к неслышно спустившемуся с толстой, раздвоенной в кроне липы Прокопу. – Как будто только что с привидением повстречался.

– Однако так оно и есть, братишка, – Загайнов снял бинокль с груди и отложил к вещмешку. – Помнишь, я тебе рассказывал про чоновцев, что пожгли наши деревни. Командовала ими баба. Красивая, ладная собой, но с душой темнее ночи. Я их тогда полуживых вывел из морозной тайги и сдал властям. Рук о них марать не схотел, и не оставил пропадать в снегах. А теперь вот эта бабёнка в чине у фашистов. Сегодня надобно исправить ошибку молодости.

– Прокоп, но это же мало вероятно. Сколько воды утекло, она, если и жива, то после тюрьмы давно уж устарела. А та, что ты сейчас рассмотрел, может, просто схожая с ней?

– Обознаться я не мог, – не раздумывая, твердо сказал Загайнов и покачал стриженой головой. – Смотри-ка ты, сколь годов прошло, а она всё такая же осталась. Ладно об этом, – заключил Прокоп и, усевшись поудобнее, раскрыл планшетку, достал карту, расправил её на траве и повернулся к Семенчику: – Роман, вот эта слепая дорога докуль ведёт, видишь, она теряется в заштрихованных чёрточках лесов?

 – Эта дорога, товарищ старший сержант, раньше была до Остапенского хутора.

 – Она проезжая? Сколь вёрст?

 – Дорога отсыпанная. Мамка сказывала, Остапенки хозяева были справные, покуда их не раскулачили и не угнали в Сибирь. А расстоянье приблизительно семь-восемь километров.

 – Добро. А местность вокруг тебе знакома?

 – Бывал, когда после школы в лесничестве объездчиком работал.

 – Болота есть?

 – Да куда у нас без них? Имеются в лесу штуки три нетопких, да одно нехожалое.

 – А ты-то, поди, ходил?

 – А как же! Не однажды хаживал. Через него напрямки путь скрадываешь на восток, к Орше.

 – Понятно.

 

 Тихий рассвет будто бы вовсе и не гасил бесчисленные узорные созвездия, а подобно тому, как искусный художник краски по холсту, так и он растирал эти блестящие жёлтые точки по утреннему небу, отчего в нём проступала поначалу бледная голубизна, а за ней и густая, с золотистым оттенком синева. И вот уже на востоке, из-за кудрявых вершин леса стали робко пробиваться первые лучи восходящего солнца. Как вдруг эту сказочную тишину по всем швам, с оглушительным треском распорол взрыв – один, за ним другой. Штаб, бревенчатый, восьмикомнатный дом бывшего райсовета, с расквартированным здесь командованием сводного отряда карателей, запылал. Из разбитых окон чёрными клубами валил дым и выпрыгивали оставшиеся в живых офицеры и обслуга. Подобравшиеся к штабу ночью, скрытно, разведчики короткими очередями отстреливались от наступавших с улицы полураздетых карателей. Вот из окна выпрыгнула в одной шёлковой комбинации Фенька-Лизавета и опрометью бросилась, куда глаза глядят, безумно оря на ходу: «Ой, родненькие! Не стреляйте, пощадите!!! Я – тоже русская!». Фенька захлебнулась от крика, нога подвернулась, она упала, судорожно скребя землю холёными пальчиками, которыми ещё каких-то полчаса назад так страстно ласкала командира сводного отряда, пожилого латыша майора Петерса. А когда Фенька, пятясь на карачках, попыталась снова встать, распрямиться, тут-то её и срезал автоматной очередью выскочивший из-за угла горящего дома щуплый литовский легионер. Правда, метил он в стоящего позади Феньки и прицельно расстреливающего наступающих Прокопа Загайнова. Да вот только Фенька своим раскормленным задом и мягкой грудью поймала пули, предназначенные старшему сержанту. Через секунду и сам литовец отчаянно вскинул руки, выронил автомат и уткнулся острым носом в зелёную травку.

 В то время как Загайнов с тремя разведчиками, рассредоточившись по периметру штабной ограды, расстреливали бегущих сюда солдат, Антропов, Семенчик и Андреев, орудуя, где финкой, где прикладом, пробивались среди техники к грузовикам.

 – Роман, давай в кабину! Заводи! – Володька дал очередь по выбежавшим из-за тупоносой кабины соседнего грузовика солдатам, отскочил за самоходку и оттуда метнул гранату по бензобакам стоящего метрах в десяти от него танка. Танк загорелся. Андреев забросал гранатами легковушки. Заведённая машина дала задний ход к штабу, в широкий кузов быстро запрыгнули Загайнов с тремя разведчиками и уже с борта грузовика открыли ураганный огонь по карателям.

 Грузовик рванулся вперёд, и лишь здесь, не переставая стрелять из автоматов, на подножки кабины на ходу заскочили до этого прикрывающие с земли огнём товарищей Антропов и Андреев. На хорошей скорости разведчики промчались по окраине райцентра и свернули на хутор. Дорога в лес действительно оказалась отменная. На какое-то время от погони они оторвались. Проехав километра четыре, разведчики выгрузились из машины, Семенчик развернул грузовик поперёк дороги, Андреев отвинтил крышку бензобака и опустил в него конец бикфордова шнура, чиркнул зажигалкой и, запалив другой конец, побежал догонять углубляющихся в чащу друзей. Спустя полминуты раздался взрыв.

 Разведчики, не теряя друг друга из вида, наткнулись в лесной чащобе на извилистую мелкую речушку, пробежали по ней, заметая следы, метров шестьдесят, выбрались на противоположный берег. И вот уже опытный Семенчик, осмотрительно и не торопясь, повёл их притопленной почти до пояса тропой, через непроходимое, по карте, болото, от одного лесистого островка к другому. Сзади послышался нарастающий гул самолётов. Группа поспешно укрылась, залегла в мочажины ближайшего островного тальника. Однако немецкая авиация и не думала сбрасывать бомбы в болото, ей была поставлена цель: смешать с землёй весь лесной массив, где последний раз видели следы русских диверсантов.

 Около часа, сменяя звенья, самолёты, чем-то неуловимо напоминающие собой штурвалы гигантских плугов, с пунктирно входящими в лес лемехами-бомбами, перепахивали взрывами весь многострадальный зелёный массив. В течение всего этого часа наблюдали за бомбёжкой промокшие до нитки, изъеденные комарами разведчики. И лишь когда всё стихло, и наступила звонкая, опустошённая тишина, Загайнов скомандовал подъём, и бойцы продолжили свой путь на ощупь по болоту в восточную сторону.

 За время операции никто из разведчиков не был серьёзно ранен, так, царапины: Прокопу пулей сожгло кожу у виска, Володьке чиркнуло выше кисти, не задев кость, остальные бойцы разжились в бою кто синяком, кто ссадиной. Однако усталость, если и не была ещё звериной, но уже ощущалась всеми без исключения. А только до линии фронта не меньше сорока километров – лесом, болотами, фашистскими постами и дозорами.

 Задание, поставленное командиром полка, выполнено. Пункт перехода через фронт будет открыт ещё две ночи. Надобно поспевать. Прокоп оглянулся и бросил острый взгляд на товарищей, что молча, с кровавыми разводьями на пятнистых маскхалатах, измазанных в болотной грязи и тине, брели вслед за ним, всмотрелся в их решительные лица, и тёплая волна накатила на сердце: успеем! Но времени на привалы, отдых и ночлеги – нет. Не удастся и Семенчику ни проведать родных, ни разузнать ничего нового о них. Чтобы попасть в его родимую деревню, надобно сделать крюк вёрст тридцать к северу, а кто ж им даст эти лишние сутки. Так что прости, Рома, – Загайнов остановил свой взор на сосредоточенном на том, чтобы не сбиться с тропы, Семенчике и тяжело вздохнул.

 

 Оговоренный в канун ухода группы в тыл врага маршрут возвращения был относительно безопасным: в месте перехода из-за топких болот и дремучих лесов не было сплошной линии фронта. Если поля и луговины на всём протяжении жестокого противостояния были изрезаны и изрыты с обеих сторон людьми и техникой, снарядами и бомбами, то в пункте перехода даже имелась не везде обязательная при ведении современных войн нейтральная полоса, и причём местами довольно широкая.

 Под утро второй ночи группа вышла на эту самую нейтральную полосу: продольный, кочковатый лужок, с низкими и редкими пучками хвоща и осоки, волнистыми пятнами темнеющими на бледной от лунного света песчаной земле. Измотанные двухсуточным маршем, разведчики едва переставляли ноги, когда почти одновременно все заметили какое-то шевеленье на тёмной кромке перелеска, куда они держали путь. Сил хватило лишь на то, чтобы приглядеться, что же это за шевеленье и какую опасность оно таит. На луг, навстречу группе Загайнова, такой же грязной, перемазанной чужой кровью цепочкой и, что удивительно, примерно в таком же в количестве, похожие на привидения из похмельного кошмара, выходили из советского тыла немецкие разведчики. Были они, как рассмотрели в слабом лунном свете наши ребята, тоже оборваны и, по всей видимости, до крайности измотаны. Однако сил ни поднять автомат, ни вытащить из-за голенища финку с засохшей на лезвии кровью и броситься на фашистов в рукопашную ни у Загайнова, ни у его бойцов не нашлось. Не отыскалось этих сил и у немецких диверсантов. Поэтому-то и прошли обе группы в каком-то метре друг от друга, безразлично бросили смертельно усталые взгляды в набрякшие от хронической бессонницы и нечеловеческой кровавой работы глаза противника, и разошлись – наши к своим, немцы к своим.

 

4.

Недаром сказано: не проживёшь в одном пере – облиняешь. Вот и Северьян Акинфыч, ещё седмицу назад бегавший по долине яко молоденький, уже третий день не вставал, лежал, просвечивая воском худого тельца в своей келейке у калитки. Очи запавшие прикрыты, на минутку-другую с великим трудом отворит веки, охватит зрачками бревенчатые стены с низким потолком, остановит взор на затепленной лампадке под образами, неслышно выдохнет: «Осподи Исусе Христе, помилуй мя грешного!», и зрачки погаснут, веки смежатся.

 – А виной тому, что Акинфыч слёг, – шептались монахини Орина и Ефросинья, вороша подсыхающее душистое сено за поскотиной, на лугу, – лазанье в студёную Быструху за Утопленником.

 Только так и не иначе называли они меж собой Сашку Грушакова, который уже шестые сутки обитал в сторожке под скалой. Монахини с ним никак не сообщались. Утром до света выставят за калитку в горшке еду на день, вечером, потемну, заберут. Матушка однажды выходила к скале, издаля что-то молвила пришельцу, тот в ответ громко матюгнулся и так хлопнул низкой дверцей, что со стола упали на пол миска и кружка. Иконы и лампадку сторож по настоятельной матушкиной указке ещё в первый день снёс из сторожки в скит.

 Комнатку, кою монастырский сторож, пряча в усы и бородку добродушную улыбку, прежде навеличивал «моей стариковской светёлкой», сегодня было не узнать. Покрывальце на топчане всегда скомкано, края его засалены; не утруждая себя дотянуться до узорчатого, с вышивкой, рушника, висевшего подле умывальника, безалаберный Сашка об это лоскутное покрывальце вытирал потрескавшиеся от присохшей грязи свои узловатые ручищи. Дни он проводил в прогулках вдоль отвесных гор, в поисках хоть какой-нибудь маломальской щели, через которую можно бы выбраться из этой западни.

 Ещё в сумерках первого дня пребывания здесь Сашка подкатил к сторожу, Северьян Акинфыч тогда ещё крепился, с вопросом: скажи-ка, мол, старче, как из ваших грёбаных палестин выбраться? Ты ж мой спаситель, вот и спасай дальше – укажи выход! Акинфыч в ответ окатил развязного парнишку таким ледяным и многообещающим взглядом, что Сашка, замахав руками, дескать, что уж и пошутить нельзя, скоренько ретировался в свою сторожку. А когда старик слёг, Сашка, узнав об этом от наставницы, – она и приходила-то к скалам известить Грушакова о болезни сторожа, – сперва по обыкновению пришёл в жуткое отчаянье: мол, старый загнётся и все концы на волю утащит с собой в могилку! Однако вскоре отчаянье сменилось такой решимостью любым способом найти выход отсюда, что он теперь неутомимым беркутом кружил по обширной долине, карабкался по каменным осыпям от изножий отрогов вверх, докуда мог доползти, рискуя при этом сорваться и получить увечья об острые, вертикально торчащие там и сям скальные плиты.

 Тогда-то он и отыскал заглохшую тропинку, извилисто ведущую на вершину белка. Да вот беда, каменистая крутая стезя эта, чем ближе поднималась к убелённой ледниками вершине, сначала периодически стала пропадать среди скалистых завалов, а потом и вовсе упёрлась в отвесный, козырьком наклонённый к долине утёс, на который ни влезть, ни с боку обойти. Топчась в досаде под утёсом, Сашка наконец-то понял, как попали сюда эти стародуры, но это его понятие ни на йоту не приблизило Грушакова к спасению. Однако какие-то обрывочные, смутные соображения забродили в воспалённой голове, и, наверное, поэтому он однажды надрал большой кусок берестяной коры, подсушил её и острием ножа начертил примерную схему злополучной долины, крестиком пометил место нахождения монастыря. И теперь, после каждого своего похода, несмотря на усталость, садился за неприбранный стол и накалывал точками линии всех своих маршрутов.

 Подходил Сашка и к бушующему створу, по которому река вырывалась из долины. Страшно заболела голова, подкосились ноги, а к горлу подступила тошнота, когда он в первый раз увидел кипящие и с циклопической жадностью поглощающие друг друга белопенные буруны. Тогда он, пошатываясь от парализующей всё его тело слабости, обессилено присёл на плоскую плиту под уступом, подальше от реки, и прошло не одно мгновенье, пока Сашка почувствовал, что сможет подняться и возвращаться в своё пристанище под скалой. Однако какая-то неясная, но и неодолимая Сашкиной волей сила привела парня к уступу на створе ещё и ещё раз. В пятый свой приход сюда он уже деловито прикидывал, как и на чём ему преодолеть эти беспокойные буруны.

 Однажды, возвращаясь на закате от реки и проходя скошенным лугом мимо погоста, что на бугорке у черёмушника темнел восьмиконечными, с уголками-крышами поверху, листвяжными тяжёлыми крестами, Сашка обратил внимание на то, что на кладбище появился свежий крест с врезанной в него иконкой. «Никак дедуся кончился!» – устало усмехнулся Грушаков и подошёл поближе, чтобы лучше рассмотреть последний приют монастырского сторожа. С минуту он постоял молча, затем опять, но уже с какой-то злорадной мстительностью усмехнулся и, обращаясь к высокому, сработанному из красноватой древесины кресту, резко бросил вслух:

 – Что ж ты, старый хрыч, обещал пристрелить, а сам взял да упрятался в эту кучу земли? Теперь-то я здесь крепко похозяйничаю! Наведу в твоих грёбаных палестинах наш коммунистический порядок! – И Сашка Грушаков, смачно сплюнув себе под ноги и по привычке энергично махнув правой рукой, бодрым шагом направился к себе под скалу.

 Спустя три дня в укромной заводи прибрежного густого тальника тихонько поплёскивал плот. Он представлял собой достаточно пёстрое явление: четыре подысканных среди сосновой суши и напиленных двухметровых бревна с поперечными жёрдочками, крепко стянутые и связанные жгутами, скрученными из порезанных на лоскуты покрывала и простыней. Плот был привязан к толстому ивовому отводку на берегу прочной верёвкой, украденной Грушаковым недавно ночью из хлева, где ночевала корова.

 Зорька лежала на сенных объедьях, когда Сашка, крадучись, перемахнул через поскотину и проник в помещенье. Тусклый лунный диск стоял прямо в ладном оконце, и потому в хлеву можно было ориентироваться. Корова посмотрела на него в сумраке влажными большими глазами, тяжело и шумно вздохнула и отвернулась облизать шершавым языком выпирающую утробу: видимо, в чреве у Зорьки шевельнулся, устраиваясь поудобнее на ночлег, телёночек. Корова не была привязана, но вокруг роскошных витых рогов Сашка заметил намотанную верёвку. Поглаживая Зорьку по ворсистой шее, он, не торопясь, освободил лоб коровы от похожей на тюрбан пеньковой верви и, прихватив в пристроенной снаружи кладовке ножовку и топор, бесшумно удалился.

 В следующую ночь он скрытно прокрался в пустой молельный дом – всё насельницы скита почивали каждая в своей келье – и в темноте, на ощупь исследовал на входе, под резной крышей крылечка, три серебряных колокола, в помещенье алтарь и церковные, убранные серебром и жемчугом, на золотых застёжках, неподъёмные книги. А вот позолоченные и серебряные подсвечники, сосуды и четвертьпудовый осьмиконечный крест из чистого золота Сашка, чтобы удостовериться в подлинности этих предметов, не поленился подносить к забранному в узорную решётку окошку поочерёдно, в сладком томлении перебирая это богатство трясущимися от вожделения пальцами. Но взять ни единой вещицы пока не решился. Вдруг да хватятся эти седые ведьмы пропажи, стрелять-то, однако ж, не только покойничек умел, а вот где ружья они прячут, Сашка так-таки и не выведал!

 Ладно, пусть золотишко здесь, в этой надёжной западне, полежит, пока я не доложу нашим и мы не организуем настоящую экспедицию, которая, конечно же, не пойдёт ни в какое сравнение с недовесовской, где только и было, что пустая болтовня двух переспелых таёжных шлюх, да глупое рысканье по треклятым горам в эти чёртовы ливни!

 Теперь, когда к отплытию почти всё продумано и подготовлено, у Сашки напоследок имелось ещё одно, пусть и щекотливое, чрезвычайно важное дельце, не сварганив которого он не имел бы права считать себя не только активным комсомольцем-ударником, но и передовым безбожником. Отнеся к плоту брезентовую котомку на лямках (в неё беглец сложил припасённые в дорогу: самодельную берестяную карту; сухари, запечатанные, обёрнутые холстиной в три слоя; медовые соты; в непромокаемой посудине соль; завернутые в тряпку, чтоб не обрезаться, топор и ножовку), Сашка взял острый, отточенный ещё покойным Северьяном Акинфычем нож, сухарь побольше, и незаметно, прячась за деревьями, вернулся на луг, где в густом черёмушнике на вытоптанном пятачке полёживала себе, укрываясь от жары и овода, стельная Зорька. Сашка, ласково приговаривая: «Зоренька, Зоренька», отогнул пару-тройку зелёных веток, рясно усыпанных бурой ягодой, и вышел на тесный пятачок.

 Корова глянула на него и равнодушно отвернулась – она узнала ночного гостя, что освободил ей рога, и этого было достаточно, чтобы не вскакивать тяжёло с земли и мчаться напролом прочь от человека. Сашка, держа в одной руке нож за спиной, поднёс открытую ладонь другой с сухарём к влажным тёмно-матовым ноздрям коровы. Зорька обнюхала сухарь и тёплым шершавым языком слизнула угощенье себе в пасть. Сашка, поглаживая корову сначала вдоль шеи, затем перейдя к спине, постепенно опустил свою подрагивающую левую руку к шерсти на утробе.

 Зорька дохрустывала сухарь, тягучая слюна, не обрываясь, уже дотянулась до земли, когда подобравшийся к ещё мягкому, но уже наливающемуся молозивом – срок-то близок! – вымени, вспотевший от напряжения Грушаков резко, с силой, вонзил острое лезвие в белую мякоть, выше коричневых, размером с палец, сосков, и рванул нож на себя. Обезумевшее от боли животное вскочило на ноги и, жалобно мыча и дико взрёвывая, умчалось, ломая ветки, с пятачка. Но за миг до этого Сашка успел-таки располосовать несчастной Зорьке вымя, и теперь, с окровавленным ножом стоял посреди черёмушника, удовлетворённо ухмыляясь и даже мурлыча себе под нос что-то бравурное из какого-то революционного марша. Знай наших, сволочь старорежимная!

 Спустя четверть часа Сашка Грушаков уже отталкивал шестом свой плот от берега и выводил эту несуразную посудину на пузырящуюся стремнину. Только волна подхватила плот, беглец бросил шест и, в долю секунды просунув обе руки под туго натянутой поперёк брёвен верёвкой, ухватился за поперечные жердочки и распластался на плоту. Больше уже ничего от него не зависело. Сомкнув от предстоящего ужаса глаза, Сашка отдался на волю волн и бурунов. Всё сейчас решала фортуна: захочет – улыбнётся и пронесёт его плот как пушинку через эти ревущие водные бездны, закапризничает – и побьёт Сашку о камни до такой степени, что сделается этот бугай, вернее то, что он него останется, когда его выплюнет река на отмель, как тряпичная побитая кукла.

 Плот летел в пропасть каменного монолитного створа, Сашка лежал на нём, намертво прикипев к жердочке, и ни о чём не переживал, потому что, едва плот вынесло на двухметровую волну, Грушаков от страха счастливо лишился чувств, прибывая теперь в бессознательном состоянии. Однако просунутые под тугую толстую вервь руки его, с вцепившимися в плот побелевшими пальцами, сейчас бы никакая сила на свете не смогла ни разжать, ни отодрать от этих тряпок и жердей.

 

 Струя из походного, прибитого к ольхе рукомойника, когда Валерий Антропов надавливал алюминиевый носик ладонью вверх, била прохладная и свежая. Он с удовольствием поплескал водой на лицо, протёр шею, снял с крючка рядом вафельное полотенце, обмакнул им глаза и щёки и, закинув полотенце на плечо, направился к землянке. После ночного наряда на огневой точке, на передовой, страшно хотелось спать. Стояли ясные тёплые дни начала октября. Увядающий лес был щедро залит разнообразными цветами, от зелёного до жёлтого и красного, плавно переходящего в багряный. Валерий сонными глазами смотрел на эту красоту и неспокойные мысли о войне таяли, словно утренний низкий туман, что невесомыми пластами стлался по ближним к лагерю лощинам.

 – Валера, ты Фёдора не видел? – услышал он голос Виталия Сазонова. Виталий с некоторых пор был ординарцем у комбата. Сейчас в его голосе проскальзывали встревоженные интонации. – Понимаешь, ищем с самого рассвета. Как сквозь землю провалился.

 – Может, он в полк ушёл? – Сонливость у Валерия как рукой сняло. – Там, в штабе, ты же знаешь, наш земляк с Алтая писарем служит.

 – Да бегал уже я туда. Не приходил, говорит, хотя с вечера обещал быть.

 – А здесь-то всё хорошо проверили? – Валерий показал подрагивающей рукой на землянки, накопанные вразбос по всему ельнику. – Давай вместе ещё раз обойдём их. Я начну с этого края, а ты, Виталя, иди на ту сторону опушки. Встретимся здесь же.

 – Нет смысла, Валера. Все бойцы, разойдясь в цепь, уже прочёсывают лес вдоль тропинки от нас до расположения командования полка. Пока, к сожалению, тоже бестолку, – Виталий сумрачно покачал головой, бросил сочувствующий взгляд на окончательно потерянного Антропова и добавил: – Валера, ты пойди поспи. Силы ещё пригодятся. А за это время мы постараемся найти твоего друга, а может Фёдор и отыщется сам. Ты же знаешь – на фронте всякое бывает.

 И Виталий, круто развернувшись, ушёл скорым шагом к землянке командира батальона доложить о безрезультатности поисков пропавшего рядового Зиновьева.

 Через двое суток началось широкое наступление. Полк неожиданным ударом выбил фашистов из окопов, освободил узловую станцию. Глубоко переживающий неизвестность судьбы Фёдора, Валерий лишь в горячке боя отвлёкся от беспокоивших его чёрных мыслей. Перебегая с напарником из воронки в воронку и таща за собой «максим», достигли они, наконец, обезлюдевших вражеских окопов, где, развернув ствол в сторону отступающих немцев, сразу открыли огонь по ним.

 Минут через двадцать, когда стрельба с обеих сторон стихла, бойцы повыбрасывали из окопа и оттащили подальше в поле трупы фашистов и осмотрелись.

 – Валерий, глянь туда, – напарник, Гоша Смолин из Чувашии, показал глазами поверх укреплённых бревенчатыми брустверами ходов сообщения. – Видишь, блиндаж, по-моему, это немецкий КП. Надо проверить, может, чем добрым разживёмся. – Гоша снял и спрятал в вещмешок затвор «максима», а вещмешок, просунув руки, одел за спину. – Ну что, пока суд да дело, сбегаем, одна нога здесь, другая там!

 Дубовая, в рост человека дверь немецкого блиндажа была открыта настежь и прислонена к бревенчатому вертикальному брустверу. Ничего в блиндаже, что бы им пригодилось, пулемётчики не отыскали. Да и вообще, он оказался никаким ни КП, а обыкновенным временным жилищем солдат вермахта: вдоль стен аккуратные нары в два ряда, стол, табуреты, походная железная печь, в углу что-то вроде шкафчика. Стол и пол до самого выхода почему-то забрызганы кровью. Однако трупов нет.

 – Возвращаемся к пулемёту, Гоша, – сказал Антропов. – Как-то здесь не очень уютно.

 Валерий, дав пройти Смолину первым, направился следом за ним и на выходе машинально взялся за скобу открытой двери, чтобы затворить блиндаж. Дверь подалась тяжело, будто кто-то слабо пытался придержать её с той, внешней стороны. Валерий с любопытством заглянул за дверь, и непроизвольно отшатнулся. На всякое насмотрелся он за три месяца на фронте, но то, что сейчас открылось его взору, привело Антропова в ужас. На двери был распят, прибит гвоздями вниз головой советский солдат. О том, что он наш, свидетельствовали обрывки чёрных погон рядового на изрезанной в лоскуты гимнастёрке. Кожа на груди и ногах убитого была снята, тело изуродовано, но забрызганное кровью, с мёртвыми выпученными глазами лицо фашисты не тронули. Валерию стало дурно, ноги подкосились: в распятом он узнал Фёдора Зиновьева. Без сил Антропов прислонился к брустверу, слёзы застили весь белый свет, не хватало воздуха, кадык судорожно ходил по горлу, правая рука вцепилась в пряжку ремня, левую, то сжимая в кулак так, что белели косточки на казанках, то разжимая, он не знал куда пристроить.

 Почувствовав неладное, Гоша обернулся и тоже переменился в лице. С тех пяти метров, что он успел уйти вперёд, убитого можно было узнать, и без особого труда. Он кинулся назад, к Антропову, схватил того за плечи.

 – Валера, ты как? Держись, браток, держись, – крепыш Смолин сильно тряхнул товарища, приводя Антропова в чувства, потом приобнял его и тихонько повёл по ходу сообщения прочь от блиндажа. – Сейчас я позову ребят, мы снимем Федю и похороним, как героя, со всеми воинскими почестями, – ласково, как ребёнку наговаривал Валерию Смолин, пока вёл его к пулемётной точке. – А ты пока посиди, отдохни. Только без меня, пожалуйста, никуда не отлучайся. Я – мигом.

 После этого трагического случая Валерий долго и трудно приходил в себя. А главное, он теперь не мог находиться ночью в расположении батальона, старался уйти в дозор на передовую, где противник вот он, рядом, как говорится, лицом к лицу. Здесь он даже ждал, когда фашисты пойдут в атаку, тогда Валерий с наслаждением и азартом меткими очередями отводил запёкшуюся от горя душу. Но стоило ему остаться в лагере хоть на одну ночь, он бессонно бродил по расположению, напрашивался в любой наряд, чтобы хоть чем-то занять себя, или ворочался в землянке на нарах, потому как в памяти вновь и вновь ярко воскресала жуткая картина у фашистского блиндажа, та, что Антропову лучше бы вовек не видеть. Не боясь, в общем-то, смерти, на фронте она – привычное дело, парень боялся лишь быть захваченным врагом врасплох, опасался повторения с ним страшной судьбы своего друга-одноклассника.

 

В Талов Сашку Грушакова привели охотники-ойроты на седьмые сутки после его головокружительного падения в створ Быструхи. Два бревна от разбитого о скалы плота, с намертво вцепившимся в обломанный кусок жерди Сашкой, прибило к тихой заводи в устье бучила. Грушаков хоть и пришёл в себя самостоятельно, но был беспомощен оттого, что никак не мог разжать пристывших к жерди пальцев. Поплёскивала прибрежная волна, уже и одежда кое в каких местах просохла, а он лежал, обогреваемый августовским солнышком на бревнах, скрипел от злобы зубами, вращая по сторонам налитыми кровью глазами, и, как ему казалось, потихоньку сходил с ума.

 Два пожилых, с карабинами за плечами, охотника-ойрота, низкорослых, с коричневыми щёлками глаз и плоскими вдавленными переносицами, на таких же низеньких мохнатых лошадках выехали из тайги на обрыв и принялись по-хозяйски оглядывать каменистое русло таёжной реки внизу. Заметив плот, алтайцы отыскали относительно пологое и удобное место и начали спуск.

 Неторопливо спешившись, они, не проронив ни слова, зашли к лежащему Сашке, один справа, второй слева, и присев на корточки, начали так же молча разжимать ему кулаки, для этого надо было оторвать побелевшие пальцы, отгибая по отдельности каждый, от жердочки. Затем ойроты взяли Грушакова под мышки и перенесли на берег. Пока он разминал онемевшие пальцы и окончательно приходил в себя, охотники нашли широкую ровную мшистую плиту, постелили на неё холстинку и достали из притороченных к сёдлам торб вяленое мясо и сухари.

 – Садися, человека, кусай, – на ломаном русском дружелюбными жестами пригласили охотники парня к походному столу. – Поес, апосля и сказысь, чей будес?

 – Геолог я, отбился от поисковой партии, – с набитым ртом, не откладывая разговор на потом, охотно откликнулся Сашка. Он прожевал кусок, проглотил и, подхватывая другой пласт вяленой медвежатины, радостно продолжил: – Я ведь, мужики, едва не утоп. А видишь вот, опять живой! Из чего следует, что нужны ещё Родине и партии жизнь и сердце комсомольца-ударника Александра Грушакова! – с пафосом закончил бывший завхоз экспедиции.

 Охотники быстро переглянулись. Из всего сказанного они поняли, что этот человек не простой, а является геологом и зовут его Александр Грушаков.

 – А мы мал-мал охотники, – начал тот, что коренастей. – Я – Айдар, а он – Бодюр. Идём домой, в Тасангу. А тебе – куда?

 – Мне в Талов надо срочно, – Сашку неожиданно осенило. – Дело у меня государственной важности. Требуется ваша помощь, товарищи охотники. Я, как бы это сказать, остался один из всей экспедиции, – завхоз быстро входил в роль. – Была страшная непогода, ураган. Нас разметало по тайге. Товарищи мои скорей всего погибли. Но главное, что перед самым ураганом мы наткнулись на большие залежи ценной руды, так необходимой нашей Родине в нынешнюю лихую годину. И я обязан в самые ближайшие сроки доложить об этом руководству города. У меня и карта составлена, она здесь со мной, в котомке, – он небрежно махнул рукой, указывая на лежащую рядом холщовую заплечную сумку с лямками. – Однако вся загвоздка, товарищи, в том, что я не знаю, как из этого треклятого места добраться до Талова.  – Сашка перевёл дух и почти просительно закончил: – Вся надежда на вас, мужики. Вы должны вывести меня из тайги или, на худой конец, хоть дорогу показать и снабдить продуктами. Повторяю, дело у меня огромной государственной важности.

 Охотники опять из сказанного поняли ну, может быть, от силы половину, но то, что этот человек заблудился и ему нужны они, чтобы вывести его из тайги, это ойроты усвоили чуть ли не с первых Сашкиных слов.

 – Хоросо, товарис Грусаков, – охотники поверили, что перед ними большой начальник, а к начальству, как известно, лучше всего, если не знаешь его по отчеству, обращаться только по фамилии. – Тропа до Талова нам известна. Пять-сесь суток надо хоросо идти. Ты – слаб, садись на лосадь. Мы рядом побезим. – Алтайцы снова быстро посмотрели друг на друга и тот, что назвал себя Айдаром, смущаясь, проговорил: – Ты нам, товарис Грусаков, потом-ка бумагу дай, обязательно чтоб с печатью. А то наса начальника промысловой артели сибко ругать нас будет: где бегали? Посто соболя к сезону не прикормили?

 – Всё оформим по закону, товарищи охотники. – Сашка на секунду задумался, и выпалил: – Я сам лично похлопочу, чтоб вас наградили почётными грамотами за выполнение ответственного задания нашей родной коммунистической партии!

 

 И вот сейчас, только увидел Сашка с горки окрестности родного городка, он чуть не заорал во всё горло «Мы наш, мы новый мир построим!», но сдержал свои чувства и стал лишь негромко мурлыкать под нос мотив какого-то, конечно же, революционного марша.

 Спустя полчаса они были уже у парадного подъезда городского комитета комсомола, где Наташка, младшая сестра Грушакова, работала заведующей организационным отделом. Увидев в окно заросшего редкой щетиной и в пыльной потрёпанной одежде брата чуть ли не в обнимку с какими-то вооружёнными карабинами алтайцами, она выскочила из кабинета и быстро сбежала с крыльца навстречу Грушакову.

 – Саша, живой! А я сама читала акт о твоей гибели в реке Быструхе!

 – Как видишь! Настоящего комсомольца смерть не берёт! Но сейчас не до этого, – Грушаков повернулся к стоящим с напряжёнными лицами ойротам и важным голосом сказал: – Одну минуту, товарищи промысловики. Мне надо переговорить с товарищем заведующей орготделом наедине.

Сашка взял сестру под локоть и отвёл в сторонку.

– Натка, выручай, срочно нужен лист бумаги с печатью. Лучше будет, если ты отпечатаешь на машинке текст о том, что Таловский горком комсомола выражает благодарность охотникам таким-то, я тебе фамилии сейчас чиркну, за спасение геолога Александра Грушакова и доставку его в город Талов.

 – Саша, но это же документ. И я не имею права без разрешения первого секретаря ничего подобного составлять. Да и какой ты геолог! Ты же – обыкновенный завхоз.

 – Натка! Так надо. Это люди дикие, первобытные, у них карабины! Я наблюдал, как они с пятидесяти шагов белке в глаз попадали. И потом, знаешь, как они говорят, сам слышал не раз: пулька маленькая, а далёко летает! Тем более, ойроты всю дорогу бубнили: бумага, бумага. Я клялся им сделать с печатью, – Сашка выглядел непривычно растерянным. – Да ещё сдуру брякнул про то, что, дескать, награжу обоих почётной грамотой.

 – Сколько я тебе говорила про твой язык! Сдерживать надо себя. Да и думать, хоть иногда, тоже не лишне.

 – Ты будто и не рада, что я живым вышел из тайги…

 – Что ты, Саша, себе позволяешь! Я обомлела от счастья, когда увидала тебя из окна, – Наталья задумалась, противоречивые чувства отразились на её миловидном девичьем лице. – Я так понимаю, тебе этих алтайцев необходимо поскорей выпроводить из города, – она обернулась и улыбнулась промысловикам. – Что ж, посидите с полчаса в сквере, а я пока что-нибудь придумаю. Вот только с грамотами ничем помочь не смогу: все гербовые листы на учёте у первого секретаря.

 – Ладно, я скажу алтайцам, что главный начальник выехал в область, и мы пришлём грамоты позже, почтой.

 – Ох, братик, доиграешься ты когда-нибудь! Давай фамилии промысловиков, да я побежала.

 Только Грушаков усадил ойротов и сам присел рядом с ними на витые скамейки в сквере, у сухого фонтана, как по щебнистой дорожке к ним скорым шагом примчался радостный начальник экспедиции Недовесов. Он крепко, по-мужски, обнял поднявшегося навстречу Грушакова, оторвал от себя и принялся рассматривать его так, как будто Сашка – это вовсе и не Сашка, а самое малое, золотой червонец царской чеканки.

 – Ну, здорово, Александр Никифорович ты наш! Перепугал ты, дружок, нас, да ещё как! Но зато своей пропажей ты поспособствовал тому, что мы отыскали-таки залежи вольфрамовой руды! Однако совсем не там, где намечали. Давай присядем, – Павел Константинович широким жестом указал на скамью, и только тут спохватился, встретив любопытные взгляды уже освоившихся в непривычных для себя обстоятельствах ойротов. – Здравствуйте, товарищи!

 – Здрастуй, товарис начальника! – быстро откликнулись оба промысловика и опять притихли.

 – Спасибо вам огромное, что вывели нашего коллегу из тайги, – Недовесов энергично повернулся к Сашке. – Александр Никифорович, ты уже определил товарищей на ночлег? Если имеются какие-то проблемы по этому вопросу, милости прошу к себе. Квартира у меня в четыре комнаты. Места всем хватит.

 – Да нет, товарищ Недовесов, – тщательно скрывая раздражение, начал Грушаков. Какая-либо задержка ойротов в Талове никак не устраивала Сашку: ведь они могли как-то случайно узнать о том, что спасённый ими человек не тот, за кого себя выдавал. И тогда уж точно реакция этих узкоглазых леших будет непредсказуемой, а если сказать больше, то эти дикари просто выберут удобный момент и шлёпнут Сашку, как зайца на обед. Сашка подавил вздох. – Мы сюда добирались шестеро суток. Я бы тоже рад их оставить погостить, да и так оторвал людей от работы. Они ведь, как я понял, занимались в тайге подготовкой к зимнему охотничьему промыслу, – Сашке самому понравилось, как он грамотно и убедительно всё обставлял, а тут ещё и вновь осенило: – Павел Константинович, вы не могли бы от имени руководства геологической партии написать благодарность ихнему руководству. Вот за это бы вам было большое спасибо.

 – Сейчас же и напишу, коль охотники торопятся. Но прежде я доскажу, как мы открыли месторождение. Как ты помнишь, идти нам надо было вверх, к Холзуну. По всем геологическим показателям залежи должны находиться где-то поблизости от его отрогов. Однако случай, произошедший с тобой, изменил наши планы. Мы решили исследовать белки вниз по предполагаемому течению реки. Может быть, найти хоть какаю-то щель, чтобы проникнуть в неизвестную долину, и там, на месте, узнать о твоей судьбе. Сразу скажу, ничего мы не отыскали, ни прохода, ни места, где река покидала эту поначалу злосчастную, но в итоге оказавшуюся счастливой для нас долину. Но мы же не просто шли, по дороге мы брали на анализ сколы, камни, даже больше, рыли шурфы, если видели хотя бы крохотный намёк на искомую нами руду. На четвёртый день нам улыбнулось, причём, если можно так выразиться, во весь свой драгоценный рот, геологическое счастье. Километров в пятидесяти от того места, где ты упал в реку, у лесистого утёса мы наткнулись на такой рудный выход, что не осталось никаких сомнений – это не просто жила, а целая залежь вольфрама. Мы застолбили участок, взяли образцы и вернулись в Талов. Вот такая история. Сейчас я напишу письмо для охотников, а потом ты, дорогой мой Александр Никифорович, в спокойной обстановке подробно расскажешь о своих таёжных приключениях: как удалось выжить, где скитался, чем питался? Ну, я пошёл. Жду тебя с товарищами промысловиками через час у себя. До встречи!

 Алтайцы, внимательно прослушавшие весь разговор, проводили Недовесова тёплыми взглядами. Из слов большого начальника они поняли главное, что экспедиция не погибла, и все люди вышли из тайги живыми. А ещё их простодушные сердца радовало, что у них будет не одна, а целых две бумаги для своего требовательного начальства. Но что вообще приводило ойротов в детский восторг, так это то, что обе эти бумаги будут с круглыми государственными печатями!

 

 Листья на высоких тополях, что уходили от главного входа городского отдела НКВД по аллее к булыжной мостовой, были не зелёно-жёлтыми, какими им положено быть в начале сентября, а скрученными, грязно-серыми. Сказывалась близость свинцового завода, из труб которого денно и нощно валил сладковато-ядовитый, с прозеленью, дым. Начальник Таловского отдела НКВД Василий Александрович Хряпин отошёл от окна и вернулся за свой массивный, под синим сукном, рабочий стол, перед которым стоял, переминаясь с ноги на ногу, вызванный сюда на доверительную беседу Сашка Грушаков.

 Он только что подробно рассказал о своих таёжных злоключениях, как он чуть не утонул, как самостоятельно выбрался на берег, как из кустов наблюдал за раскольничьими монахинями и их бесполезной жизнью, как из подручных средств изготовил добротный плот и покинул обиталище старорежимных мракобесов.

 – Значит, говоришь, никаким другим путём, кроме как через туннель, в долину не попасть? – Хряпин зачем-то потрогал чёрную эбонитовую трубку стоящего на столе телефона. – И всё это сопряжено со смертельным риском для жизни. Но как-то же эти старушки туда проникли!

 – Так точно! То есть, не могу знать, товарищ капитан госбезопасности!

 – Что ты заладил, как попка: так точно, не могу знать! Ты мне ответь вот что – по твоим наблюдениям, сколько времени они там находятся, десять лет, пятьдесят, а может, и все сто?

 – Не могу… То есть, затрудняюсь ответить.

 – Та-ак. А что ты можешь сказать о наличии в скиту церковной утвари, служебных книг? Насколько мне известно, у раскольников эти предметы, как правило, из серебра, золота и драгоценных камней.

 – Я, товарищ капитан госбезопасности, наблюдал издаля, – в очередной раз соврал Сашка. Он уже сто раз пожалел, что сболтнул лишнее, когда ещё в самом начале их доверительной беседы решил приукрасить свои приключения встречей со старообрядцами. Нет бы промолчать, за язык ведь никто не тянул, а теперь вот отбрехивайся от каверзных вопросов дотошного капитана. – Да они там все ветхие какие-то, еле живые. Где им таким золотом да бриллиантами ворочать!

 – Ну, это не твоего ума дело, гражданин Грушаков, – холодным тоном остановил Сашкины словоизлияния Хряпин. – Пока свободен. В коридоре подойдёшь к секретарю, он даст бумагу и чернила. Изложишь всё письменно. Понадобишься, вызову повесткой.

 Однако больше Сашку Грушакова ни разу не приглашали в городской отдел НКВД. В октябре, правда, ему принесли повестку, но уже из военкомата. Едва расписавшись в нижнем углу серого листа, побежал растерянный и обескураженный Грушаков к Недовесову: как же, так, Павел Константинович, ведь у меня бронь! Подтверди, дай бумагу! Но начальник партии лишь развёл руками и покачал лобастой головой: экспедиция завершена, руда найдена, срок брони истёк, мои полномочия свёрнуты. Матюгнулся раздражённый Сашка прямо в лицо бывшему начальнику, хлопнул дверью, и через три дня, пройдя призывную комиссию, отбыл на фронт. Перед отправкой он выбрал момент и бережно передал Наталье свёрнутую в свиток берестяную карту, после того как друзья, такие же как Сашка комсомольцы-ударники, порывисто и бурно пожелав ему воевать достойно и возвращаться обязательно с победой, разошлись из их квартиры.

 – Натка, спрячь подальше и береги её пуще глаза, – Сашка вытер шершавыми ладонями слёзы со щёк сестры. – Если я вернусь, отдашь мне, если нет, храни карту до лучших времён. Благодаря ей, можно проникнуть в долину, где хранятся настоящие сокровища. Я их видел. За время моих скитаний по тайге я много думал над тем, что можно сделать с этими сокровищами. Сначала хотел всё рассказать капитану Хряпину, но передумал. Мы с тобой с малых лет хлещемся, чтобы выбраться в люди. Отец боролся за наше светлое будущее, а они его угробили, как последнюю собаку. Мы теперь от этого пятна, что они прилепили на тятьку, не можем отмыться. Ты вот хоть в заворги устроилась, а выше – всё одно не прыгнешь. А я, с моей-то энергией, да в какие-то завхозы! Где справедливость! Через столько мы, сестрёнка, прошли, а толку! Помнишь, как унижались, когда писали отказную, как пьяная мамка лупила нас почём зря? Теперь-то я понял, это она делала от бессилья и страха за нас.

 – Такое, Саша, не забывается. Но ты мне хотя бы в двух словах поясни: что там за сокровища? И куда потом с ними?

 – Золотой крест, серебряные колокола и подсвечники с алмазами. Иконы – это доски, их можно порубить или сжечь, а вот книги старинные – их надо собрать и выковырять жемчуга из кожаных обложек. Ты же, Натка, видала в антирелигиозном музее старые, с застёжками, пудовые книги. Так вот там, в скиту, в тыщу раз лучше и богаче. Ты говоришь, куда их? – Крест можно распилить и по маленьким частям сбыть на барахолке, только не здесь, а в области. Да что об этом! Будет товар, найдется и кому купить. Но будь осмотрительней, сестрёнка, как говорится: семь раз проверь, а один – отмерь. Или как там, ну, в общем, поняла. Ладно, побежал я, а то в дезертиры попаду. Провожать не надо – это не по-комсомольски, – и Сашка, наскоро обняв плачущую Наталью, выскочил из квартиры в подъезд, у которого уже сигналила полуторка с новобранцами в кузове.

 

  Матушка Варвара отняла глаза от причудливой вязи церковно-славянских буковок, выпукло напоминающих узорье теремов и палат, величавые изгибы кремля, купола и маковки древнерусских храмов. Игуменье послышалось, но не ухом, а скорее, сердцем, что кто-то поблизости попал в беду и жалобно просит о помощи. Встревоженная матушка проворно встала и, сотворив с глубоким земным поклоном крестное знамение на образа, покинула свою игуменскую келью.

 Окровавленную, издыхающую Зорьку настоятельница скита отыскала почти тотчас же. Грузная корова лежала на опушке перелеска на боку, обречённо вытянув продолговатую рогатую голову по направлению к монастырским строениям. Шерсть на морде Зорьки была мокрой от слёз. Смотрящий в небо левый сливовый глаз с каждым мгновением терял свой живой блеск, тусклая смертная поволока вытесняла остатки влаги из овального зрака бедного животного. Другой, правый, глаз, находящийся ближе к кустистой траве, был прикрыт подрагивающим веком, опушённым золотистыми, красиво изогнутыми длинными ресницами.

 Матушка Варвара неслышно опустилась перед Зорькой на корточки и провела сухонькой ладошкой по волнистой шерсти широкой коровьей шеи. На тёмную бурую лывину, растёкшуюся под брюхом кормилицы, старушка в первые секунды старалась не смотреть. Однако тут же пересилила свою слабость и, перебравшись поближе к густо вымазанному запёкшейся алой кровью и подсыхающим жёлтым молозивом вымени, она осторожно дотронулась подушечками пальцев до рваной, разваленной страшным зигзагом, раны. Игуменья опасалась своим прикосновением сделать Зорьке больно, но корова даже не вздрогнула – от большой потери крови она уже отходила. Неожиданно Зорька жалобно взмыкнула, отчаянно дернула задними ногами, взметая копытами выдранные из землистого дёрна коренья, и вытянувшись, затихла.

 – Господи Исусе, это где же так бедняжка повредилась? – кротким голосом монахини Ефросиньи прошелестело чуть слышно у игуменьи за спиной. Матушка, ничего не ответив, приложила чуткую ладошку к мохнатому коровьему, местами забрызганному подсохшей кровью, боку остывающей Зорьки, узнать – как там, жив ли в утробе плод. Подержав некоторое время прижатой ладонь, она сжала её в кулачок и резко торкнула корову в выпирающий бок. Однако ни ответного толчка, ни даже слабого шевеленья из чрева игуменья не дождалась.

 – Вот и некого спасать. Знать, и теленочек задохнулся, – опершись на колени, матушка Варвара устало поднялась с земли. Лицо игуменьи было вновь, как обычно, непроницаемо, губы поджаты, скорбно и сурово. Она распорядилась:

 – Ступай, Ефросинья, кликни Орину, да прихватите лом и заступ – Зорю прибрать. – И помолчав, со вздохом добавила: – Постояльца не ищи, он теперь от нас ещё далее, нежели когда-либо.

 Монахиня беззвучно кивнула и, смахнув кончиком чёрного платка скупую слезу, неслышно удалилась в скит исполнять поручения настоятельницы.

 Во вторую седмицу октября, отпев и похоронив накануне Орину, последнюю из монахинь, которые одна за другой стремительно угасли от неведомой, вероятно занесённой Утопленником в скит, скоротечной хворобы, матушка Варвара, собрав остатние силы, едва ли не волоком доставила к примеченному ранее потаённому затону, с возвышающейся на прибрежной луговине матёрой лиственницей, и утопила в нём церковную утварь из золота и серебра. На это ушло у неё два ущербного света дня. Старушка полагала немного отдохнуть, чтобы собраться со скудными силами, с духом и определить все святоотеческие книги под одну крышу – в молельню, а уже оттуда до снегов перенести реликвии в дальнюю, укрытую от мирских притязаний пещеру, однако немощь телесная и снедающая слабость не позволили осуществить чаемое.

 Преставилась игуменья в завершение первой седмицы от Покрова Пресвятой Богородицы. Тихо и во сне…

 

Серые тучи, цепляясь за вершины облетевших вязов и лип, грузно и низко ползли по осеннему стылому небу с севера на юг. Вот и сюда, в Литву, добрались холода. Владимир поёжился и, пытаясь согреться, похлопал себя по бокам рваной фуфайки. Звякнула в заплечном вещмешке ржавая жестяная коробка из-под леденцов, в которой у Антропова хранился нарубленный мелко табак. Там же, в мешке, лежало несколько картофелин и горстка зёрен ржи. Кирзовые, видавшие виды сапоги явно «просили каши» и были подмотаны бечёвкой, брюки смяты и порваны, рубаха тоже давно не стирана. Владимир, заросший щетиной и безоружный, нет даже перочинного ножичка, с утра слонялся по разбитым улицам окружённого со всех сторон топями и опоясанного руслом болотистой реки городишка Рогово.

 – Твоя задача, товарищ сержант, – напутствовал Антропова Берендеев промозглой ночью, на передовой, перед отправкой разведчика в немецкий тыл, – выявить мост или переправу, по которым в Рогово проходят фашистские танки. Будь аккуратен.

 – Обязательно буду, товарищ командир! – весело ответил заросший Владимир. Он три дня до этого специально не брился и голодал для правдоподобия, и сейчас выглядел вполне подходяще. – Через двое суток ждите.

 – С Богом, сержант!

 Чтобы как-то согреться, Антропов решил развести небольшой костерок на обочине, у реки с заболоченными берегами, где кончалась городская грунтовая дорога. А спичек не было. Володя окинул цепким взглядом улицу, по одной стороне которой тянулся ряд деревянных домишек, а на противоположной – возвышался огороженный каменной оградой пятиглавый храм. Из стрельчатых ворот церкви в это время как раз выходил седобородый пожилой священник. Антропов скорым шагом пересёк улицу и, поклонившись, спросил у него спичек, а то, мол, промёрз до костей, а согреться нечем. Батюшка внимательно посмотрел на разведчика, молча кивнул и скрылся в дверях храма. Через минуту он вышел, неся в ладони спичечный коробок. Володя поблагодарил священника и вернулся на обочину, где, насобирав хвороста посуше, принялся разводить костёр.

 Скрипнули тормоза, разведчик поднял голову. Рядом стоял тупоносый грузовик с шестью немецкими солдатами в кузове. Было видно, что они навеселе. Солдаты что-то прокричали в его сторону. Володя выпрямился и развёл руками: мол, не понимаю. Крики приняли угрожающий тон, и тут из кабины высунулся шофёр и спросил по-русски: «Что ты здесь делаешь?» – «Греюсь». Шофёр обернулся к солдатам и сказал пару фраз по-немецки. Те сразу успокоились и забыли про оборванца на обочине. «Ну, ладно, земляк, грейся. На, вот – держи!» – подытожил разговор шофер и, прежде чем скрыться в кабине, бросил на обочину пачку сигарет. И машина поехала дальше, прямо через водный канал. Тогда-то Володя и заметил чуть притопленные, скреплённые между собой толстые хлысты деревьев, выложенные один к одному вдоль русла.

 На вторую ночь после этого двенадцать разведчиков во главе со старшим сержантом Прокопом Загайновым и двумя ручными пулемётами пробрались в городок, заняли позиции у переправы и в каменной церковной ограде. На рассвете, после стремительных одновременных атак двух полков соседних фронтов с противоположных направлений, Рогово было освобождёно. Оба полка на два дня отдыха расквартировались в этом городке.

 

Если с окраин Рогова гарь и дым слабой потягой давно уж были утянуты на реку и растворены в сырых балтийских лесах, то в центре всё ещё чадили развалины немецкой комендатуры, разрушенные кирпичные казармы и развороченное прямым попаданием артиллерийского снаряда деревянное здание городской управы. Между тем, на самой площади едва ли не с утра вовсю шла раздача заправленной тушёнкой дымящейся горячей каши из трёх полевых кухонь. Бравые повара в колпаках и фартуках поверх гимнастёрок весело набрасывали в котелки, ведёрки и миски кашу выстроившимся в очередь старикам, женщинам и чумазым ребятишкам, жителям освобождённого Рогова. Напротив импровизированной походной столовой, в уцелевшем двухэтажном здании, над которым реяло атласом красное знамя, расположился штаб одного из полков. Из дверей этого штаба только что вышли Берендеев, Загайнов и Антропов. Разведчики были при орденах и медалях, начищенные хромовые сапоги блестели на осеннем, наконец-то проглянувшим из-за туч и обогревшим всё живое, ласковом солнышке. На суровых лицах играли добродушные улыбки.

 – Ну что, товарищи, разрешите мне ещё раз, уже от себя лично поздравить вас с присвоением очередных воинских званий, – молодцеватый подполковник Берендеев обернулся и протянул свою жёсткую пятерню сначала Загайнову, которому сегодня было присвоено звание «старшина», а затем крепко пожал руку Антропову, ставшему накануне старшим сержантом. Берендеев ещё раз по-отечески улыбнулся и вздохнул: – Вам бы доучиться малость, тогда бы можно было похлопотать и об офицерском чине. Да только не могу я вас, ребята, сейчас отпустить никуда, вы мне здесь как воздух нужны. Вот добьём фрица, помозгуем и на эту тему.

 – Спасибо, товарищ подполковник, за заботу, – Прокоп на минуту задумался и продолжил: – Но мы люди не военные. Вы же знаете наши главные звания: Володя – бергал, потомственный горняк, а я – кержак. И я думаю, как покончим с фашистской заразой, мы ни на какие курсы не поедем, а вернёмся, он – к себе на алтайский рудник, а я в саянскую тайгу-матушку. Больно часто сниться стала она мне. Ночи не проходит, чтоб не поглядел во сне ручьи наши студёные, кедрачи кудрявые на исполинских кряжах, белки со снежными вершинами. Вот, правда, что охочусь, добываю зверя, ни разу не видел. Вернусь, надобно заново обвыкать на промысле.

 Берендеев только собрался что-то сказать в ответ, как перед ним вырос стройный сержант с лучистыми синими глазами.

 – Товарищ подполковник, разрешите обраться к товарищу сержанту Антропову!

 – Обращайся, – Берендееву на мгновенье показалось, что он где-то раньше встречал этого паренька.

 – Здравствуй, братка! – незнакомый сержант радостно шагнул к Владимиру.

 – Валерка! Ты ли это! Вот так встреча! – Антропов крепко обнял незнакомца, а когда вновь повернулся к боевым сослуживцам, то на лице его они прочли глуповатую от негаданной встречи и растерянную улыбку. – Товарищ подполковник! Это Валерий – мой младший брат.

 – Да мы уж поняли, что не сестра. Давайте, отдыхайте. Старшина, разрешаю отметить все события разом, но, как заведено у разведчиков, чтоб глаз был чистый! А я иду к себе. Дела, ребята, – и подполковник круто завернул и скрылся в ближайшем мощёном переулке с уцелевшими аккуратными бревенчатыми домами.

 

 – Имеется у меня к вам, братья, разговор, – Прокоп пристально посмотрел своим пронзительным взглядом на примостившихся на перилах высокого крыльца Владимира и Валерия. Дом, в котором расположились на постой разведчики, был просторным, под черепичной крышей. Остальные бойцы после плотного обеда и чарки водки отдыхали, а Антроповым какой же покой, ведь не виделись около четырёх лет. Валерий за годы войны не только повзрослел, но и возмужал, и потому-то Володя при встрече около штаба не сразу узнал брата. Сколько было переговорено за эти два часа, и о скольком ещё хотелось им рассказать друг другу. Прокоп кашлянул: – Я понимаю, что не к сроку, однако Валерий через час должен ступать в свой полк, а когда ишо свидимся, то неведомо. Разговор этот я долго берёг, но вижу – время пришло обсказать вам одну просьбу, на случай, ежли с кем из нас чё случится, другие донесут её до наших в Хакасию, иль на Алтай, до тамошних кержаков. Так что слушайте, вникайте и крепко запоминайте. Тогда, в начале тридцатых, незадолго перед уходом из благодатной долины, кликнул меня дедушка Петро к себе и поведал, указал, где, в каком месте будут схоронены монастырские реликвии, коль разыщут и доберутся до скита чоновцы. Матушкой было замыслено так: пущай единоверцы обживутся в Саянах, оглядятся, а годиков через пять вернутся обозом с конями, дабы перевезти монахинь со всем скарбом и древними книгами на воссоединенье с братьями по вере. Оно бы и быть тому, однако, когда в тридцать седьмом пришли мы со Степаном Раскатовым и шестью конями в поводу к реке и пробовали одолеть белок, то под самым верхом, где в леднике раньше была узкая перевалочная тропа, наткнулись на сплошную отвесную широченную скалу, которую не обойти и не облезть ни с какой стороны. Потоптались, покружили повдоль Быструхи, даже в створ-туннель, куда река уныривает, сунулись было, да раздумали: обратного-то пути из долины не будет. Решили повременить, ехать снова в Хакасию, разжиться там динамитом, да опосля, через год-другой, вернуться и подорвать эту скалу, чтоб расчистить былую тропу и вызволить монахинь из невольного заточения. Однако покуль сбирали по крохам взрывчатку, готовили новый обоз, всё же ладилось в великой тайне, – сами помните, какие годы стояли на дворе! – тут и грянула война. Всё и разладилось. А загвоздка ишо и в том, что окромя моего деда Петра, сторожа Северьяна Акинфыча, убиенного Степана, меня и матушки-настоятельницы Варвары место, куда в случае опасности будут упрятаны наши реликвии, никому другому не ведомо. А долина-то огромная! – Прокоп с минуту помолчал. – С тобой, Володя, мы не один пуд соли умяли, я тебе верю, как себе. Валерий мне тоже глянется – наш парень. Потому я вам и открылся. Рисовать карту долины я намеренно не стал, мало ли чё может приключиться, война ить. Обскажу на словах. Быструху отыскать пущай и мудрено, однако ж, можно. Пройти берегом по реке и, не доходя до створа, где она пропадает в белку, взять в гору и под снегами упрётесь в этот самый скальный утёс. Там надобно будет крепко подумать, как его развалить, чтоб тропу в долину наладить. А в самой долине, коль монастырь найдёте порушенным, уйдёте к востоку. Там в средине лета солнце всходит как раз из-за глубокого седёлка, лежащего меж двух острых, с вечными снегами, пиков. У изножья левой вершины есть потаённая сухая пещера, укрытая от постороннего взгляда старым разлапистым кедром. Отвалите плиту и найдёте наши, древлего благочестия, реликвии. Однако одни, без кержаков, не вздумайте отыскивать и касаться старообрядческой утвари и раскрывать наших книг. Трогать мирскими нечистыми руками наши святыни, как нам внушают старцы и пресвитеры, – великий грех. Поэтому, вы уж, ежели окажитесь в долине, не обижайте наших древних обычаев. Но это к слову. Первое же и главное для вас – донести, в случае чего, поведанное мной до верных людей, – закончил Прокоп и, дружески приобняв обоих братьев, потрепал их своими широкими, как лопата, ладонями поочерёдно по мускулистым плечам. – Не унывайте тока, земляки! Я, как старый разведчик и не последний в тайге промысловик, чую, что фрицам мы не по зубам, и опосля победы вы мне пособите пройти в долину. Однако ж, бережёного Бог бережёт! – Прокоп отошёл от братьев, согнул мощные руки в локтях, потянутся так, что хрустнули косточки, и, уходя, молвил: – Ладно, бывайте, посплю чуток. А ты, Валерий, выдастся оказия – наведывайся к нам, всегда тебе рады.

 

 Канула в кровавое небытиё последняя военная зима. Промозглый тёплый ветер с Балтики давно уже вылизал влажным языком остатки ноздреватых серых огрузлых сугробов не только с песчаных дюн вдоль морского побережья, но и из ощетинившихся ветвистыми кронами в низкое свинцовое небо лесов за обрывистыми отмелями. Лишь в сосновых борах, в глубоких складках с бронзовыми оголёнными узлами корней по уклонам, ещё кое-где можно было встретить спёкшийся в грязные линзы льда последний снег. Серо-зелёная игольчатая пена сосновых боров разбавлялась теперь по лесному горизонту влажными, поблескивающими изумрудами апрельской листвы дубрав и смешанных перелесков.

 Виталий Сазонов и Валерий Антропов возвращались просёлочной дорогой из штаба полка, куда относили срочное донесение за сургучной печатью по поручению командира батальона. День был тёплым, сухим, лучился не частым в этих местах солнечным светом. Где-то там за лесами возвышалась неприступная цитадель гитлеровцев Кёнигсберг, обложенный плотными кольцами наших глубоко эшелонированных войск. Здесь, в лесу, было полно брошенной бежавшими солдатами вермахта военной техники, причём некоторая была даже не покорёжена, целёхонька, будто только с конвейера. Как, к примеру, вот эта любопытная, ни разу не встречаемая прежде лёгкая пушечка, вон даже и кассета с миниатюрными снарядами заправлена, и сиденье, да такое удобное, имеется.

 – Подержи-ка Валера, автомат, я сейчас испробую эту штучку на скорострельность! – мгновенье, и Виталий уже давит на гашетку. В лес, подвывая, уносятся бездымные снаряды. – Глянь, сержант, прямо как молния. Вот это трофей! Давай откатим пушечку в кусты, может, ещё сгодится.

 – Дело говоришь, Виталя! Раз-два, взяли! Поехала, кулёма!

 Парни, забросав пушечку ветвями, спрятали трофей в густой ольховник и, довольные, отправились дальше. Но не прошли и десяти шагов, как их окружили запыхавшиеся от быстрого бега автоматчики из комендантского взвода. Почти все ребята были им знакомы, а со старшиной не далее третьего дня Виталий бражничал. Однако сейчас на лице старшины не было и следа всегдашнего его добродушия, да и у всех солдат автоматы были наизготовку к бою.

 – Валера, не вздумай отдавать свой автомат! – только и успел шепнуть Антропову уже догадавшийся, что к чему, Сазонов. – В случае чего будем отбиваться!

 Валерий согласно кивнул и тоже приготовил свой ППШ к бою.

 – Бросай оружие, мужики! – старшина перевёл дыхание и угрожающе добавил: – Мы не намерены шутить. Не выполните команды, как воробьёв постреляем.

 – В чём, собственно, дело, земляки? – Виталий не хотел терять лицо. – Мы идём себе спокойно из штаба полка, как вдруг ни с того, ни с сего налетаете вы. Что, старшина, пострелять захотелось?

 – Это ещё надо посмотреть, кому и чего захотелось! Бойцы, обшарить все кусты и найти пушку, из которой эти стрелки чуть не разворошили весь командный пункт батальона! – парни ошарашено переглянулись, а старшина устало усмехнулся: – Теперь понятно – что вы натворили!

 – Товарищ старшина, есть! Нашёл! – из ольховника, сзади ощетинившихся автоматами Сазонова и Антропова, вылез юркий солдатик и призывно помахал рукой старшине. – Из этой пушки пуляли. Ещё и ствол не остыл.

 – Понятно, рядовой Петров. Оставь на заметку ориентир и бегом сюда. А вы, голубчики, всё-таки сдайте оружие. Позже зачтётся.

 – Не ты, старшина, нам его вручал, не тебе изымать, – Валерий посмотрел тому прямо в прищуренные глаза. – Веди к командиру, но предупреждаю – без вольностей. Стрелять мы тоже умеем. Верно говорю, Виталя?

 – Конечно, и, заметь, старшина, всегда в десятку!

 

 Перед самым командным пунктом батальона, располагавшимся в добротном каменном доме лесного хутора, уже часовые попытались ещё раз отнять автоматы у Сазонова и Антропова. Однако те ни в какую не согласились расставаться со своим боевым оружием. Более того, разгорячённые перепалкой с часовыми, парни сдёрнули ППШ с предохранителей. Неизвестно, чем бы всё закончилось, но тут из дома вышел замполит батальона Цисельский, мгновенно оценил обстановку и резко бросил часовым: «Пропустить задержанных ко мне!».

 – Вы что же, ребята, развоевались со своими? – капитан прошёл за стол, но им не предложил ни подойти ближе, ни присесть на скамью у двери. Ординарец комбата и сержант так и переминались с ноги на ногу у косячного проёма. – Вы хоть понимаете, что я сейчас здесь, не отходя от стола, напишу рапорт о вашей преднамеренной стрельбе по расположению батальона и последующим за этим вопиющем неподчинении старшим по званию, отягчённом угрозой применения оружия против своих сослуживцев. После этого штрафбат для вас будет самым лучшим вариантом из всего того, что предложит вам особый отдел полка! А то и придётся самим рыть себе могилы перед строем и умереть позорной смертью от пуль своих же бывших товарищей!

 – Я думаю, до этого всё-таки не дойдёт, – в дверях вырос сутуловатый комбат, майор Анкудинов и, кивнув посторонившимся нарушителям, прошёл к столу и громко, чтобы все слышали, даже и там, в сенях за открытыми дверями, сказал, обращаясь к Цисельскому: – Мы, товарищ капитан, поступим несколько иначе. Ребята молодые, и как показало недавнее происшествие, довольно бестолковые и дерзкие не в меру. Будем исходить из того, что прежде ни в чём подобном они не были замечены, оба активные комсомольцы, и потом, боевых заслуг у них хоть отбавляй, – здесь комбат явно преувеличивал, разом подумали встретившиеся быстрыми взглядами оба распекаемых, хотя, справедливости ради надо отметить, что и они не последние по храбрости в батальоне. Но к чему клонит командир? – Давайте, товарищ замполит, отложим разбирательства по этому нелепому случаю со стрельбой до завершения операции. И к большому счастью молодых людей от их пальбы никто не пострадал. Завтра с утра – наступление. Вот я и предлагаю: направить провинившихся бойцов на самый ответственный участок, чтобы ребята своим героизмом в бою смыли с себя все подозрения и подтвердили тот факт, что они настоящие комсомольцы и смелые воины Красной армии. Так ведь, товарищи бойцы?

 – Так точно, товарищ майор!

 – Пусть тогда идут в свое подразделение готовиться к завтрашнему дню.

 – Товарищ майор, зачем откладывать на завтра, что можно сделать сегодня? – было видно, что и замполит отошёл, помягчел. – Пусть они немедленно выдвигаются с пулемётом на большак, что за лесистым болотцем, в полутора километрах отсюда. Там стоит каменная большая рига, на чердаке которой нужно оборудовать огневые гнёзда. И держать под контролем большак со стороны фронта. Один расчёт уже там. С ним налажена телефонная связь. Недавно они сообщили, что противника пока не наблюдается, но неплохо бы укрепить позицию. Вот я и подумал, товарищ майор, направить провинившихся туда. Пусть возьмут дополнительно гранат, боеприпасов. Да, ещё вот что. Это уже к тебе относится, сержант Антропов, – капитан подошёл к застеклённому шкафу и вынул из него сложенное вчетверо красное знамя с оттиснутыми золотисто на верхней открытой его части серпом и молотом. – Я доверяю именно тебе, товарищ сержант, прикрепить знамя на крыше риги. Фашисты должны знать, что это советская земля!

 На песчаной тропинке, когда они свернули за куст и не было поблизости посторонних глаз, Валерий повертел в руках свёрток со знаменем, не зная, куда его девать. В карман гимнастёрки не вместится, вещмешок под завязку набит патронами и гранатами, сунуть за ремень – можно потерять по дороге. Постой-ка, а если его обмотать вокруг тела на поясе – уже тогда-то точно ни за что не выронишь, да и пояснице теплей. Зря что ли сказано: голь на выдумки хитра! Это и про нас с тобой, разжалованный гражданин ординарец, любитель стрельбы в штабное молоко, и вообще, замечательный ты мой боевой друг, Виталий Сазонов. Снимай пулемёт со станин, что нам его по болоту, что ли, катить? Так обойдёмся.

 Отыскав по линии телефонного провода ригу, ребята крикнули настороженно выглянувшему при их появлении из слухового окна расчёту, чтобы помогли поднять «максим» на чердак. Те сбросили толстую верёвку, и спустя пару минут пулемёт был наверху.

 Апрельская звёздная ночь прошла без происшествий. Расчёты попарно, меняясь через три часа, дежурили у широкого слухового окна, из которого хорошо было видно, как сумрачно белела широкая открытая поляна перед ригой и дальше, к западу, едва угадывался большак, обрамлённый с обеих сторон тёмными грудами дремучего леса. Поверх этого смутного пейзажа простиралось иссиня-чёрное бархатистое, щедро расшитое причудливыми узорами ярких и отчётливых созвездий, атлантическое небо.

 – Посмотри, Валера, какая вокруг красота и величие, а мы этого либо не замечаем вообще, либо, увидев, вольно или невольно, но стараемся сгубить, сделать побольнее окружающему нас живому миру, – вполголоса, чтобы не беспокоить отдыхающих на сене в глубине чердака бойцов соседнего расчёта, сказал Виталий. По необычной интонации, с которой друг произнёс эти слова, Антропов предположил, что сейчас будет сказано что-то важное. И он не ошибся. Сазонов неожиданно признался: – Ты вот меня знаешь как бывшего беспризорника. А как я им стал, по какой причине – это не только тебе, но и другим, неизвестно. Помнишь, в прошлом году меня принимали в комсомол? Тогда на вопрос: кто мои родители? – я ответил, что сирота, и не помню ни отца, ни матери. Я – солгал. Мой отец был командиром моторизованного корпуса в Приволжском военном округе. Мать из дворян, но это тщательно скрывалось. А вот отец своего прошлого не таил, он, по-моему, даже гордился, что уйдя в четырнадцатом году на Первую Мировую войну рядовым он к революции дослужился до штабс-капитана и являлся полным Георгиевским кавалером. И кресты свои не выбросил, как это делали тогда многие из тех, кто перешёл в гражданскую на сторону красных: все царские награды его хранились в кожаном, обитом изнутри тёмно-малиновым бархатом, футляре. Мне на всю жизнь врезалось в память, когда в июне тридцать седьмого в нашу квартиру нагрянуло НКВД и перевернуло весь дом, чекисты тогда нашли этот футляр и, злорадно хохоча, вытряхнули кресты на паркет. Отец, безучастно стоявший до этого у стола, вдруг подскочил к чекистам, которые все, как один, были одеты в гражданские серые костюмы и, расшвыряв их по комнате, нагнулся, чтобы собрать свои награды. Тогда один из них, я эту мразь запомнил навсегда, лощёный весь такой, с колечками бабьих кудрей, выглядывающих из-под широкой шляпы, подбежал к отцу сзади и рукояткой револьвера ударил его в затылок. Отец потерял сознанье. Тут же к нему подлетели все остальные и, отталкивая друг друга, стали топтать и пинать ногами. Мама, горько плача, обняла нас с младшей сестрёнкой, и старалась своими тёплыми ладонями прикрыть нам глаза, чтобы мы не видели всего этого ужаса. Я вырвался из рук матери и, ревя от отчаянья и обиды, набросился на ближнего к нам чекиста. Им оказался тот самый, в бабьих колечках. Я успел дотянуться пальцами до его лощёной хари и расцарапать её до крови. Но, получив по лицу удар волосатого кулака, кубарём укатился к книжному шкафу. Взбешённый чекист наверняка бы меня застрелил, он, грязно матерясь, уже и револьвер навёл, однако сухощавый латыш на ломаном русском резко приказал ему не пугать выстрелами соседей. Затем тот же латыш скомандовал стоявшим в прихожей коменданту дома и дворнику отнести арестованного врага народа в машину у подъезда, и, подойдя к матери, взял её двумя пальцами за подбородок, сумрачно посмотрел в лицо и сухо процедил: «Эту тожэ в машэну». Напоследок я расслышал, как уже в дверях он, похлопав по спине идущего рядом моего обидчика, всё тем же резким, усмешливым тоном негромко сказал ему: «Сопляки твои, вэрнёшься и забэрэшь их утром». Мы жили на втором этаже, поэтому я, кое-как успокоив плачущую сестру, сказал, чтобы она взяла самое нужное из одежды и вещей, а сам, набив сумку продуктами, найденными на кухне, и сунув в карман брюк все отысканные деньги и документы, принялся вязать из простыней верёвку, чтобы по ней спуститься из окна в цветущий палисадник. Мне было уже тринадцать лет и я понимал, что через парадные двери нам из дома не выйти. Дома, в которых живут военные, всегда имеют охрану, а кроме того комендант и дворник видели, как я накинулся на чекиста, и наверняка были предупреждены о том, чтобы не сводили с нас глаз. Под утро мы были на вокзале и садились в первый проходящий поезд. Я заставил свою одиннадцатилетнюю сестрёнку назубок выучить её новое, придуманное мной, имя и фамилию, и как ей отвечать, если вдруг взрослые спросят, почему, мол, вы едете одни, а где ж ваши родители? И потом, когда любопытные попутчики интересовались, что да как, Оля бойко отвечала: мы такие-то, едем к бабушке в деревню, в Подмосковье. Папа и мама нас посадили в вагон, а бабушка на станции встретит. Отъехали мы от Волги прилично, а тут вдруг – раз, и милиция. Как оказалось, какой-то бдительный пассажир сообщил сопровождающему наряду, что, вот, дескать, разъезжают малыши без родителей, а вы куда смотрите? Мы хотели убежать, но Олю поймал один милиционер, меня за шиворот схватил другой, пожилой, задышливый, с пузцом. Вот в это пузо я и торкнул своим лбом, да, видно, удачно угодил толстяку в солнечное сплетенье, он осел и выпустил меня из рук. Я крутнулся и толкнул второго, того, что держал сестру. Он от неожиданности разжал захват, Оля тоже вырвалась, и мы побежали из вагона к выходу. В тамбуре дверь наружу была не заперта, видимо, проводник забыл её закрыть, как это обычно делается, на ключ, я быстро распахнул эту дверь и, обернувшись, крикнул сестре: «Прыгай за мной!». Поезд как раз замедлял ход перед очередным разъездом, откос был не крутым и травянистым, поэтому я и был уверен, что сестра, не раздумывая, прыгнет за мной следом. Но то ли она испугалась, то ли подоспевшие милиционеры успели схватить её в последнюю секунду, однако, сколько потом я ни бегал вдоль насыпи, ни кричал сестру, никто не откликнулся. Пешком приковылял на ближайшую станцию (несколько остыв от пережитого, я обнаружил, что при падении сильно ушиблено колено, и мне ещё с неделю, пока оно не зажило, пришлось ходить, прихрамывая) и там стал осторожно расспрашивать у пассажиров на перроне и в зале ожидания, не выходили ли здесь с недавнего поезда два милиционера с девочкой-подростком. Люди пожимали плечами и отрицательно покачивали головой. Узнал я и адрес местного детского дома. С неделю пасся вокруг него, выглядывая, нет ли моей сестрёнки среди ребятишек, строем идущих в город или играющих среди огромных сосен за оградой, но никого даже близко похожего на мою сестрёнку Олю я не высмотрел, – Виталий помолчал. Светало. Звёзды таяли, небо бледнело. Просёлочный тракт и лес по обочинам принимали дневные очертания. Не беспокоил друга никакими дополнительными расспросами и Валерий. Вот тебе и рубаха-беспризорник! Выходит, что судьба-то у парня костоломная. Да мало ли нынче таких вот по Советскому Союзу! Но ведь не озлобился, не переметнулся к врагу, мстя за свою исковерканную юность и гибель родных. Сазонов, словно прочитав мысли товарища, усмехнулся и продолжил: – Ты, небось, думаешь, почему ты, Сазонов, здесь, а не там, по ту сторону фронта? Видишь ли, Валера, я очень люблю своих родителей, а они беззаветно любили Россию. И я, предав Родину, предам и оскверню память отца и матери. А сестру Ольгу, как только набьём морду фашистам, я опять буду искать. Я думаю, она жива. Теперь для полной ясности ещё пару слов обо мне, а потом я закончу свою исповедь одним интересным случаем, рассказать раньше о котором было всё недосуг. Так вот, около двух лет я бродяжил, но метрик своих – я их забрал из дома с собой – не потерял, и поэтому в тридцать девятом поступил в Перми в ФЗУ. С началом войны работал токарем на заводе по изготовлению снарядов, ну а дальше ты всё знаешь.

 Виталий приподнялся, обхватил ладонями стропилу и с хрустом потянулся. После этого опять присел на прежнее место у пулемёта, предварительно оглянувшись на спящих в глуби чердака ребят из второго расчёта, и начал свой рассказ.

 – Помнишь, зимой, в начале сорок четвёртого, под Витебском, соединившись с соседней армией, взяли мы немца в котёл. Там у них ещё блиндажи были как с иголочки, ни пылинки, ни снежинки. Они ж тогда не думали, что мы проломаем всё и вся и выйдем через болота к ним в тылы. Так вот, врываемся мы с Колькой Шабалиным после рукопашной в один такой игрушечный блиндажик, добиваем в полумраке двух дёрнувшихся немчиков, выбрасываем их наружу и начинаем приводить в порядок своё жилище. Ты же знаешь наш фронтовой неписаный закон: кто первый занял землянку или блиндаж врага, тот и хозяин. Только мы осмотрелись в помещенье, только поправили застеленные добрыми суконными одеялами нары, врывается к нам капитан с малиновыми погонами энкэвэдэшника на полушубке, и давай размахивать пистолетом у нас перед носом: выметайтесь, мол, немедленно из моего блиндажа, а то – пристрелю на месте. Мы ему: а как же, товарищ капитан, закон фронтовиков? Иди, мол, ищи свободную землянку. А он в ответ резко наводит ствол на нас, и палец уже на спуске. А у меня в правой ударной руке, как на грех, саперная лопатка. Я ему в секунду, сам не понял как, а полчерепа-то, с затылка, снизу вверх, и снёс. Что ж, думаю, ты ирод, под горячую руку лезешь. Он на нары и завалился, каска-то скатилась, и вот они окровавленные колечки бабьих кудрей. Прямо как те, что мне годы спать не давали. Пригляделся, и обличье-то памятное того самого чекиста, что отца убивал. У меня даже лопатка выпала из рук, и я, разом обессилев, присел на противоположные нары. А Колька мне кричит: надо быстро убирать капитана, а то вдруг кто явится. Потом не отмажешься. Я собрался с духом, и мы тут же оттащили труп по ходу сообщения подальше от нашего блиндажа и бросили рядом с убитыми фашистами. Вот уж действительно, неисповедимы пути человека в земной юдоли.

 – Да-а, брат Виталий, занятная и даже поучительная история вышла у тебя. Захочешь такую сам придумать, а ума-то и не хватит, – Валерий улыбнулся каким-то своим мыслям и закруглил разговор. – А всё равно, хороших людей на свете больше, чем всякой сволочи. Иначе бы и мы не сидели здесь, а были бы теперь уж точно в особом отделе, ждали трибунала. И не факт, что нас бы оттуда выпустили живыми и здоровыми. Что ни говори, а везунчики мы с тобой, брат Виталий.

 – А вот и гости пожаловали, – обыденным голосом спокойно вымолвил сидевший лицом к слуховому окну Сазонов и обернулся к Валерию. – Буди ребят, пусть живо готовят пулемёт! А я пока подпущу их поближе.

 Валерий, прежде чем уползти вглубь чердака, на мгновенье бросил взгляд на просёлок. По нему с запада двигалась большая колонна немецких пехотинцев. Шли они уверенно, особо не соблюдая строя, заполняя собой всё пространство большака. Было до них примерно метров сто. Так что время подпустить их ещё метров на тридцать, а потом ударить наверняка, пока имелось. Однако ползти Антропову не пришлось – бойцы соседнего расчёта, видимо почуяв опасность, давно уже сами проснулись и сейчас подползали к своей огневой точки. И хотя до немцев расстояние было немалым, и услышать их те не смогли бы даже при большом желании, пулемётчики разговаривали меж собой шёпотом.

 – Ребята, огонь откроём, как только немцы минуют вон ту кривую ольху на опушке и первые ряды выйдут на поляну, – Валерий, как сержант, принял на себя обязанности командира. – Виталий, звони на КП, доложи обстановку. Скажи, что мы вступаем в бой с батальоном противника. Пусть шлют подкрепление.

 – КП не отвечает, командир, – после нервного кручения ручки полевого телефонного аппарата громким шёпотом ответил Виталий. Сазонов был серьёзен, как никогда. – Наверное, провод где-то на линии повреждён.

 – К бою, ребята! – и Валерий, припав к станкачу, пустил длинную очередь в самую гущу немецких солдат. Через мгновенье застрочил и другой станкач, обильно поливая свинцом опешивших от неожиданности немецких пехотинцев. Человек двадцать сразу полегло, перегородив дорогу, остальные бросились врассыпную в спасительный лес.

 – Что, выкусили, уроды! – азартно кричал Виталий, искусно поправляя пулемётную ленту, и, как только выдавалась свободная минутка, он хватал автомат и сыпал короткими очередями по наступающим из леса гитлеровцам. Широкую душу парня затопил непередаваемый восторг боя. – Мы здесь, как в доте, каменные стены, два пулемёта, автоматы, гранаты! – радостно орал, стараясь перекричать треск и вой стрельбы, Виталий, и поворачивался на миг к соседнему расчёту: – Братцы, не пускайте их на поляну, валите всех на опушке!

 Под ураганным огнём с чердака риги выступившие было из леса гитлеровцы вынуждены были, неся потери, опять отступить в лесную чащу и там затаиться. Над полем боя воцарилась мёртвая тишина.

 Валерий расстегнул бушлат и стал поправлять гимнастёрку. Ещё во время стрельбы ему постоянно что-то мешало, сковывало движения. И это что-то находилось под гимнастёркой, на животе. Да это же то самое знамя, что вчера навялил замполит! Надо же, а я совсем про него забыл! Валерий выпростал полотнище, расправил на досках, и стал искать глазами рядом что-нибудь такое, что пригодилось бы в качестве древка для новенького красного знамени. Ага, вот эта жердь нам как раз и подойдёт. Бойцы, заметив действия сержанта, подползли к нему и помогли привязать полотнище к тонкому концу жерди. Затем один из них, прихватив автомат, по стропилам вскарабкался под крышу, где, приловчившись, проломил прикладом снизу черепицу и расчистил отверстие, в которое сразу же заглянуло пасмурное небо. Антропов с Сазоновым подали сидящему на стропилах бойцу конец с флагом, он просунул древко в дырку на крыше, и над ригой простёрлось красное знамя с серпом и молотом.

 Фашисты, увидев это, словно взбесились. Снова попёрли из леса злобными волнами, но не меньше злости было и у защитников сельской риги. К тому же все четверо были пока что даже не ранены, а вот запас патронов к пулемётам иссякал на глазах. Но держать оборону можно и гранатами, да и запасные диски к автоматам лежали у каждого наготове. Ещё бойцы надеялись, что бой услышат на КП и пришлют подкрепленье. Однако минут через пятнадцать и Валерий принял решение всё-таки отослать Виталия с донесением в батальон. Сазонов поначалу взбрыкнулся: друзей в бою не бросаю, но сержант так глянул на него, что тот спустя мгновенье, успев с лестницы крикнуть: без меня не умирать!, уже мчался в болотистый перелесок. Один из бойцов тут же опять задраил чердачный люк и вернулся к пулемёту.

 

 Прошло с полчаса после того, как Виталий исчез из вида и случилось то, чего больше всего опасался Антропов: на большаке показался тяжёлый немецкий танк. Приблизившись метров на пятьдесят, он направил жерло башенного орудия прямо на чердак. Раздался оглушительный выстрел. Чердак разметало. Снаряд угодил в огневое гнездо соседнего расчёта, и, может быть, поэтому Антропов остался в живых. Оглушённого, потерявшего сознанье, его отбросило в угол и присыпало пылью. Валерий не знал, сколько он пролежал без памяти, но, когда пришёл в себя, первое, что он услышал – это громкий разговор внизу, за развороченным чердачным окном. Говорили по-немецки. Валерий пошевелил пальцами – целые, тогда он неслышно ощупал ими всего себя, тихонько перевернулся на бок и осмотрелся. Пыль уже осела, справа, около разбитой огневой точки лежал покорёженным стволом вверх пулемёт, а чуть в стороне два окровавленных тела в искромсанных бушлатах, в которых сейчас бы никто не узнал бойцов соседнего расчёта. Валерий горько вздохнул и перевёл взгляд ближе к поперечной матке – толстому бревну, у которого раньше лежали гранаты. Как ни странно, но они почти все были целы, так, присыпаны осевшей пыльной крошкой, будто для большей маскировки от чужих глаз, а свои – пожалуйста, подползай, бери, сколько душе угодно. А Валериной запёкшейся, контуженой душе теперь требовалось лишь одного: подороже отдать свою жизнь. Он сразу понял, что кругом немцы, но вот только почему они не проверили чердак, или понадеялись на то, что если всё разворотило, то и в живых-то уж точно не может быть никого. Нет, господа фашисты, мы ещё повоюем. Валерий, прихватив с собой несколько гранат, подполз к закрайке разбитого оконного проёма и осторожно выглянул наружу. Внизу, прямо под ним стоял этот зловещий пятнистый танк, люк его был открыт, в отсеке кто-то копошился.

 – Это вам, суки, за вашу беззаботность! – Валерий на миг высунулся из чердака, почти одновременно сорвал чеки с двух гранат, и, аккуратно уронив прямёхонько в широкое отверстие люка одну за другой обе гранаты, быстро отпрянул внутрь. Взрывы слились в один гулкий грохот, а Антропов, ни секунды не мешкая, подхватил автомат и, прислонившись к каменному косяку, начал методично расстреливать мечущихся по двору солдат в мышиных шинелях.

 Весь сосредоточенный на стрельбе, Валерий не сразу расслышал, доносящееся из болотистого перелеска раскатистое русское «Ур-ра», а когда понял, что спасён, прижался спиной к уцелевшей стене, плечи у парня задрожали, и он обессилено сполз на пыльные доски чердачного настила.

 

 

 Часть третья

 

1.

Капли падали в овальную тёмную лунку, выбитую на сколотом дне подземного штрека, монотонно, через равные промежутки времени, и Владимир уже к ним привык. Он ещё раз проверил капсюли, осмотрел все соединения проводов и взрывчатки, и, разматывая катушку, пятясь, медленно направился по слабо освещенному карбидными и крохотными электрическими лампочками туннелю к выходу. Сейчас электрики уберут со стен освещение, людей с горизонта выведут, и можно спокойно взрывать этот обуренный слепой штрек.

 Вот уже четыре года минуло, как после Победы и демобилизации из армии Владимир Антропов устроился взрывником на один из полиметаллических рудников Талова. Работа, как шутят горняки, не шибко пыльная, но зато опасная, требует исключительной грамотности и слаженности всех твоих действий, однако за годы войны Владимир обрёл такие навыки, которые многим и не снились. Внешне казавшийся медлительным, он, тем не менее, все учебные нормативы на межбригадных соревнованиях взрывников выполнял намного быстрее остальных участников. Сначала и руководство не могло понять, за счёт чего этот увалень всегда секунд на тридцать, а то и на целую минуту раньше других, управляется с данным заданием. Пока, наконец, не догадались: у бывалого разведчика каждое движение отработано до автоматизма, каждый жест выверен, скуп, ни единого лишнего шевеления даже и мизинцем.

 Проведя отпалку руды, Антропов поднялся на-гора, сдал в ламповой фонарь и по галерее прошёл в бытовку, принять после смены тёплый душ. Сегодня вечером в одной из уютных комнат шахтёрского клуба очередные уроки кружка самодеятельных альпинистов. Занятия в нём ведёт бывший капитан горно-стрелкового полка Сергей Владиславович Самсонов, воевавший на Кавказе, а сюда, на Рудный Алтай, попавший в сорок седьмом, когда завербовался на один из Таловских рудников. Работал он главным энергетиком, а вечерами, три раза в неделю, учил желающих навыкам лазанья по отвесным скалам и покорению заснеженных пиков. Здесь, за тесными школьными партами, велись теоретические занятия, а знакомство с альпенштоком, ледорубом, работа в связке проходили на двух отвесных скалистых утёсах, громоздящихся на выезде из города, у изножья Ивановского хребта.

 Владимир с братом Валерием, который трудился проходчиком на соседнем горизонте, прочитав на стене шахтёрской столовой объявление, приглашающее всех любителей гор записаться в спортивный кружок альпинизма, одними из первых пришли в клуб. Здесь они неожиданно столкнулись в дверях с Натальей и Сашкой Грушаковыми, когда те, оживлённо беседуя, покидали комнату. Наталья весело поздоровалась с братьями. Валерий, улыбаясь, задорно ответил на приветствие и восхищёнными глазами окинул девушку с головы до ног. В лёгком платьице, с тугой русой косой на плече, вьющимся локоном на виске, статная Наталья показалась парню необычайно красивой и привлекательной. Владимир тоже улыбнулся, но сдержанно, кивнул девушке и повернулся, чтобы идти дальше. Наталья звонко застучала каблучками по крашеным доскам поблескивающего пола, направляясь к выходу. Сашку, оба брата сделали вид, что не заметили. Он холодно обошёл их и поспешил за сестрой.

 

 У Грушакова, когда их пополнение выгрузили во фронтовой полосе, вдруг открылся такой жуткий понос с кровью, что его с подозрением на дизентерию немедленно отправили в медсанбат, а в подразделении, с которым он прибыл, в срочном порядке провели дезинфекцию. Хотя эти меры предосторожности были и ни к чему, так как никакой заразы у Сашки не было и в помине. Просто он всё умно предусмотрел, когда в ночь перед отправкой на фронт тайно посетил известную в Талове ведунью и знахарку бабку Мотю-травницу. Та, сразу сообразив, что к чему, насыпала в махонький тряпочный мешочек буро-серого снадобья, растолковала, как надобно употреблять, чтобы копыта не отбросить, и, Грушаков, сунув в полумраке бабке в костлявую сморщенную ладонь смятые ассигнации, довольный, растаял в ночи.

 Две недели провалялся Сашка на больничной койке. На календаре был конец ноября сорок третьего. Советские войска наступали по всем фронтам. А Грушаков тем временем исподтишка, но зорко высматривал щель, куда бы засунуть своё тугое, в последние дни почему-то постоянно мелко подрагивающее тело, чтобы не замели его на передовую. И высмотрел-таки. Доктора, приостановив Сашке понос и бегло обследовав его внутренности, то ли пожалели этого с виду глуповатого парня, то ли пришли к выводу, что негоже такому дурню гадить в окопах на передовой, и дали ему годность к нестроевой службе. А затем уже само тыловое начальство определило здоровяка, страдающего хроническим недержанием, прямиком в похоронную команду. Только и усмехнулись цинично напоследок, что уж там-то рядовой Грушаков точно никого не заразит. Теперь, если и встречался Сашка с врагом, то тот всегда был таким мёртвым, что мертвее не бывает. И он никогда не забывал обшарить карманы, заглянуть в рот – на предмет наличия золотых коронок – окровавленного бездыханного противника. Всё это проворачивалось тайком, как бы невзначай, не приведи, заметит старшина или комвзвода – сразу под трибунал. Но руки-то чесались! И почто добро должно пропадать! Эти изверги нашу землю жгли, грабили, и мы просто обязаны ответить им тем же. Примерно такие вот разговоры вели они с проверенными ребятами где-нибудь на дне глубокой воронки, во время перекуров между скорбными трудами по захоронению погибших.

 Как всё-таки удачно пригодилась ему пара золотых колец и коронок из жёлтого благородного металла, когда, возвращаясь с войны с пустой грудью, Сашка в одной привокзальной пивнушке обменял их у испитого безногого инвалида на медаль «За отвагу» и орден Красной звезды. Тот, поначалу, правда, разглядев опухшими, в кровавых прожилках, мутными глазами, что за вещицы ему вместе с цацками сует этот мордатый, в новом обмундировании солдат, скрипнул в ярости зубами и с отвращением оттолкнул локтём протянутую руку присевшего рядом Грушакова. Но Сашка горячо зашептал, что это фашистские зубы и даже, не моргнув глазом, приврал, что он выбил их у эсэсовцев в рукопашной схватке. Пьяный инвалид недоверчиво посмотрел снизу вверх на приподнявшегося над заплёванным полом Сашку, ещё раз скрежетнул зубами, мотнул чубатой головой на крепкой шее и начал расстёгивать засаленную гимнастёрку, чтобы открутить привинченный орден. Сделав это, он отцепил медаль и поцеловал, прощаясь с наградами, силуэт красноармейца с винтовкой на тёмно-вишнёвой эмали Красной звезды и серебряный круг медали, затем бросил их под ноги Грушакову. Тот быстро ссыпал в широкую и сильную, в мозолистых трещинах ладонь калеки золото, живо стрельнул блудливыми зыркалами по шумящему пивному залу и подобрал награды с пола.

 Минут через десять, стоя на перроне, он облегчённо вдыхал полной грудью свежий вечерний привокзальный воздух. Оно, конечно, можно бы и раньше, ещё в войну, на поле боя, где они собирали и сволакивали в братские могилы павших красноармейцев, разжиться орденом-другим, однако, если бы кто застал за мародёрством над своими, сразу бы шлёпнул без суда и следствия. А на небе звёздочка б зажглась, как говаривали в таких случаях бывалые фронтовики. Так что, как подмечено издавна, бережёного и меч не рубит. Теперь же, другое дело: немца свалили, все довольны, счастливы. И Александр Никифорович тоже не в стороне! И не беда, что так ловко приобретённые награды пока всё ещё греются в боковом кармане, времени навалом, прицеплю их, подальше от греха, перед самым домом. Если кто спросит про наградные книжки, скажу: по дороге, мол, с фронта украли вместе с продуктовыми карточками; почему именно вместе с ними, – задумался на миг и тут же самодовольно ухмыльнулся Сашка, – да для того, чтобы всё выглядело убедительней. Тем более что сами эти карточки к тому моменту будут давно все отоварены. Зато уж я-то явлюсь домой не лыком шит, а как истинный фронтовик – с орденами. Так что, знай, деревня, наших!

 Конфуз случился едва ли не сразу, как только Грушаков наведался в военкомат вставать на воинский учёт. Сашка сдуру припёрся в кабинет военкома при дутых своих наградах. Седой майор, воробей стреляный, у него на лацкане кителя тоже красовался среди других боевых отличий и орден Красной звезды, внимательно ознакомился со всеми Грушаковскими документами. Повертев их в руках, отложил на сукно стола и, выслушав сбивчивое объяснение Сашки о том, как у него якобы были украдены наградные книжки, предложил тому снять орден, там, дескать, на обратной стороне выбит номерной знак. Мы по нему сделаем запрос в Москву, и тебе восстановят украденные книжки. Сашке ничего не оставалось, как отвинчивать Красную звезду, к которой он уже привык и начинал считать заслуженной и своей. Отвинтив кругляшок закрепки, Грушаков, опасливо, будто это был паук с ядом, придерживая звезду в подрагивающих пальцах, передал орден через стол седому майору. Майор списал номерной знак, загадочно усмехнулся и, отвернув лацкан, отвинтил свою Красную звезду. Положа её эмалью на сукно, взял карандаш, пододвинул к себе лист бумаги с записанным номером и ниже подписал цифры своего номерного знака. После этого поднял глаза на Грушакова. Взгляд его не обещал мгновенно перетрусившему бывшему рядовому похоронной команды ничего хорошего. Сашка почувствовал, как по хребту вниз покатились липкие капли пота.

 – Отвечай, рядовой запаса, когда ты был призван в действующую армию?

 – В сентябре 1943-го, товарищ майор.

 – Тамбовский волк тебе товарищ, – у потемневшего лицом майора выступила испарина на лбу, он из последних сил сдерживал себя, пытаясь не дать воли своим чувствам. – Да я тебя, щенок, перед строем расстрелял бы за твоё мародёрство. Подойди ко мне, не бойся, бить не буду. Глянь на бумагу. Видишь цифры, грамотный, сравни. Все они совпадают, и лишь последние: у меня единица, а на ордене, что ты украл, – цифра пять. Так вот, гадёныш, свой орден я получил за бои под Ржевом в сорок первом. И тот воин, чью Красную звезду ты нацепил на себя, был в той страшной мясорубке где-то близко от меня, – седой майор тяжело, с горьким сожалением смерил жёстким взглядом съёжившегося Сашку. – Выметайся из моего кабинета, мразь тыловая. Возьмёшь у секретаря лист бумаги и напишешь, где и при каких обстоятельствах ты украл медаль и орден. Да не юли, хуже будет. Награды я забираю. Твою судьбу решит суд. Пшёл вон, мерзавец!

 До суда, однако, дело доводить не стали. Орден и медаль в опечатанном кожаном мешочке отправили в столицу, на хранение в центральный военный архив. Авось, да протрезвеет и отыщется настоящий хозяин этих боевых наград. А сам вопиющий случай был предан в городе широкой огласке. Ещё долго потом знакомые фронтовики при встрече не подавали Грушакову руки. Но со временем происшествие стало забываться, народ наш по природе своей незлопамятен и жалостлив, за исключением разве что таких вот выродков и мародёров, как Сашка Грушаков и присные.

 

 Занятия кружка закончились, когда на город и его окрестности опустилась майская ночь. В небе, пригашивая созвездья, висела яркая луна. Поблёскивали ледники на далёких вершинах белков. Слабое дуновенье ветерка с гор, несущее в себе запахи цветущей черёмухи и чистого рассыпчатого снега, освежало улочки и обсаженную елями тесную площадь с административными по периметру зданиями Талова. Мостовая, по которой шли братья, была освещена лунным светом так, что действительно, как поётся в песне: хоть иголки собирай.

 – Нынче было письмо от Прокопа, – Владимир шёл, стараясь не сбиваться с лунной, на булыжниках, дорожки. – Сообщает, что этим летом намерен проведать известные нам места. После демобилизации из Германии до Новосибирска мы ехали вместе. Там, в вагоне, и придумали обозначения хребтов, нужных таёжных уголков и необходимых предметов. К примеру, Сучью дыру назвали затоном, Быструху – речкой, монастырскую долину – заимкой, взрывчатке дали имя – картошка. Вот Загайнов и пишет, что на Петров День будет ждать нас у затона, а если туда не поспеем, то через неделю – на речке. Картошку, мол, можете не брать, своей навалом. Спрашивает: как у нас с работой? Можно ли подмениться или взять хотя бы отпуск недели на две?

 – Мой отпуск по графику как раз в июле, – не раздумывая, сразу ответил Валерий, сворачивая с мостовой на гаревую тропинку сквера. – Так что я всегда готов.

 – И я переговорю с начальством, думаю на пару-тройку недель разрешат подмениться. Виктор Немчинов согласен в свой отпуск поработать за меня. Ему в сентябре надо несколько дней – на открытие утиной охоты. Завтра же встречусь с Виктором, напишем и отнесём директору заявления, – шедший рядом старший брат подождал, пока они выйдут из затенённого хвойного сквера, со скамейками, расставленными по бокам дороги, на открытый, более освещённый рассеянным лунным сияньем участок, приблизил к Валерию своё лицо, заглянул в глаза и неожиданно спросил: – Брат, у тебя с Натальей Грушаковой всё серьезно, или так, дань весеннему настроению?

 – Одним словом и не ответить, – хоть Валерий и ждал этого разговора, однако столь резкая смена темы заставили его в первые мгновенья даже несколько растеряться. Вот уж точно: разведчик он и есть разведчик – умеет выбрать момент, чтобы огорошить. – Да, мы встречаемся с Наташей, ходим вместе смотреть кинокартины в летний клуб. Мне по душе её самостоятельное, особое мнение на окружающий мир. И потом, Володя, она мне и как девушка очень нравится.

 – Ну-ну, не кипятись, братишка, – примирительно молвил Владимир. – Просто семейка у них гнилая. Про Кишку и его безобразия ты слышал не меньше, чем я, сдаётся, что и Сашка не далёко от батьки ушёл. Семья – это, как я думаю, раз – и навсегда. Корову на базаре и то не сразу покупают, а пока ни присмотрятся да ни приценятся. Ты же помнишь, тётка Марфа рассказывала нам, как раньше подбирали невест: сначала зашлют ушлых свах в ту деревню, где живёт девушка. Те вызнают всю родову, изъяны и достоинства, и только после этого едут или уже не едут сватать невесту. Я считаю, это делалось очень правильно, такой пристальный отбор сохраняет и улучшает породу. Взять наших сестрёнок, у всех, слава Богу, мужья – ребята проверенные, надёжные, рабочая кость. Прошли фронт. Или вот, к примеру, мой случай. Я со всей роднёй своей Светланы за три года, что мы женаты, перезнакомился, присмотрелся к ним. И скажу: порода у них крепкая, сибирская, на таких всегда можно положиться, не подведут.

 – Ты мне ещё и про яблоню с яблоком, которое от неё недалеко падает, для пущей убедительности расскажи. А я тогда тебе напомню известные слова товарища Сталина: дети за родителей не отвечают.

 – Ну, да. Коль пошли сыпать поговорками – можно ввернуть и такую, в которой сказано, что в семье не без урода.

 – Я не понял, ты кого имеешь в виду? – чувствовалось, что Валерий распаляется и начинает терять контроль над собой.

 – Давай ещё подерёмся из-за какого-то пустяка, вроде: любишь, не любишь, – Владимир, чтобы замять неловкость, возникшую между ними, приобнял разгорячённого младшего брата. – Успокойся, Валера. Ты парень взрослый, сам решишь, как быть. Да и я хорош: уже и войну прошли, а я нет-нет, да снова берусь тебя воспитывать, как в детстве. – Владимир тепло посмотрел на остывающего брата. – Я думаю, тебе будет легче, если я скажу, что чувствую себя после нашего разговора слоном в посудной лавке.

– Да нет, брат. Всё ты сказал, в общем-то, правильно. Я тоже знаю, какую отвратительную роль, пускай и косвенно, сыграл чоновец Никифор Грушаков в трагической судьбе нашего отца и многих других ни в чём не повинных людей. И я на дух не переношу Сашку Гусёнка. Однако мне кажется, Наташа совсем другая. И когда её нет рядом, я себе места не нахожу. Доходит до того, что я ловлю себя на мысли, что готов всё вокруг сокрушить, только чтобы увидеться с ней. И если б кто-то мне сказал: твоя Наташа замерзает в горах, или не может спуститься, ну, хотя бы с нашего Ивановского белка, я бы, не дослушав до конца, уже бежал туда, карабкался к ледникам без остановки, спасать мою Наташу. А иногда, брат, я прихожу в себя и осознаю, что нахожусь всего в каком-то шаге от помешательства. Прямо хоть к бабкам шагай, чтобы отшептали это наважденье.

– Будь поспокойней, Валера. Вот уйдём в горы, там будет время подумать, а по возвращенью, коль решишь, и сватов зашлём к твоей Наталье.

– Как скажешь, братка!

 

 2.

 В сердцевине расщеплённого молнией ствола разветвлённой, со срезанной кроной сосны, в сумерках напоминающей миниатюрный стрельчатый готический замок, в центре причудливых башенок-щеп, на высоте полутора метров от земли приютилось гнездо алтайской иволги. На исходе первой недели мая к четырём, тесно прижатым друг к другу крапчатым тёплым яичкам, в то время, когда самка отлучилась на минутку из гнезда, серая кукушка, осторожно раздвинув их клювом, подложила своё, крупное и овальное яйцо. Провернув это дельце, кукушка отлетела к недальней берёзке и оттуда сквозь молодую листву стала напряжённо наблюдать, примет ли иволга подкидыша или же, учуяв не свое, расклюёт его вдребезги, а скорлупу выкинет из гнезда. Но всё обошлось, и чрезвычайно довольная собой кукушка улетела в кедрач на скалистом берегу безымянного таёжного ручейка, и оттуда на всю окрестность принялась радостно накукукивать всему живому дополнительные щедрые года. Ладно, хоть на это годится, видимо, ни капли не тоскующая по материнству кукушка. Зато кукушонок, едва только вылупился и, опережая всех жёлторотых собратьев по гнезду, вкусил из клюва заботливой иволги сладчайшую букашку, тут же с ужасом заметил, как подлетевший следом за матерью отец кормит не его, а остальную мелюзгу, и моментально сообразил, что одному в уютном гнезде будет значительно лучше.

 Так что к следующему подлёту новоиспечённых родителей он уже один тянул к ним желтовато-розовый, с чёрным волосатым окоёмом ромбик своей пищащей прожорливой глотки. И не смогли красивые птицы, счастливо увлечённые кормёжкой рослого дитяти, да и, в общем-то, некогда им было это делать, разглядеть в траве вокруг сосны четыре неоперённых и бездыханных тельца своих родных птенцов.

 Прокоп раздумчиво провел ладонью над гнездом иволги. Окрепший к началу июля кукушонок, учуяв тепло руки, мгновенно проснулся, задрал вверх раскрытый клюв, и не получив ожидаемого червяка, стал, пронзительно и жалобно попискивая, бесноваться в гнезде.

 – Ишь, какой баловень. Занял чужое, истребил коренных, а уже привык и наловчился распоряжаться гнездом, ровно своим. И кто же теперь ему укажет, что он, дьяволёнок и захватчик, да вдобавок ишо присвоивший себе чужих родителей! – Прокоп брезгливо убрал руку от расщепы. – Свернуть бы ему шею, да иволгу жалко: примется нанова нести яйца, да высиживать листопадников, которые, ишо бабка надвоё сказала, што выживут, а вот сама-то птичка наверняка все силы утеряет и в зиму пропадёт. – Загайнов вернулся к низкорослой мохнатой своей лошадке, поправил торока, подтянул подпруги и ловко вспрыгнул в седло. – Ну, чё, ребята, привал закончен. Держитесь меня, отправляемся дале.

 Братья Антроповы, тоже взобрались в сёдла, поправили ремни двустволок за плечами и, слегка понуживая каблуками лошадей, пристроились в след Прокопу. Жители города, они были не привычны к езде верхом. Валера уже даже и мозоли набил. По первости он вообще трясся как пестик в ступе, но за пару дней обвык, и теперь приноровился при скачке рысью, опираясь носками сапог на железные, в пупырышках, подошвы стремян и приподнимаясь в седле, попадать в такт конского бега. Лошадей с собой привёл из Хакасии Прокоп. Они были сменные и, по соображениям Загайнова, в обратный путь их можно нагрузить кое-какой утварью, а покуль пущай повозят друзей. Не бить же ноги мужикам об острые каменья, когда имеется гужевой транспорт под седлами!

 Ещё при встрече на скалистой дороге у створа Сучьей дыры, Прокоп поведал братьям о цели этого похода. Она была проста: узнать о судьбе монастыря и его насельников. И ежели всё обстоит благополучно, люди живы и способны к передвиженью, то к осени вернуться большим обозом и забрать монахинь в Хакасию. И получается, что эта летняя поездка своеобразная разведка боем. Почему именно боем? Да потому что в тороках полно динамита для подрыва перегородившего тропу утёса.

 Антроповы сообщили другу, что и они времени даром не теряли, обретя за эти годы навыки горного туризма и лазанья в альпинистской связке по отвесным скалам. Всё снаряженье: верёвки, крючья, молотки, ледоруб – с ними, в рюкзаках. Прокоп, услышав это, одобрительно покивал головой: очень даже, мол, пригодятся эти ваши обезьяньи навыки, ежли надобно будет произвести зарядку на труднодоступной высоте, а то и вообще с тыла, со стороны закупоренной долины Теремков.

 К вечеру таёжные путешественники выехали на обрывистый берег Быструхи. Вода в реке упала, и поэтому брод перешли сходу, не подмочив ног, сидя верхом на нимало не уставших за день мохнатых монголках.

 

 Темень, истыканная поверху оловянными звёздами, стояла стеной вкруговую. С ней слились и тайга, и горы. Оранжевых языков пламени, несмотря на всю их яркость, хватало лишь на то, чтобы осветить до двух метров от костра, да бросить переменчивые отблески на лица неспешно беседующих двух бергалов и старообрядца. Прокоп по возвращению с фронта как отрастил раз бороду, так и не сбривал её более. Так, лишь иногда аккуратно уберёт ножницами лезущий в рот и ноздри волос, да заодно и подровняет по краям широкую лопату своей, с редкой проседью, бороды, чтоб уж совсем-то не быть схожим с фольклорным лешим; и ходит себе, в ус не дуя. Вот и сейчас он разгладил крупной жилистой ладонью усы и бороду, помолчал и продолжил:

 – Много наших, кого взяли на фронт, побило. Ивашка Егоров пропал без вести. Никиту Лямкина убили под Сталинградом. Степан Раскатов, вы знаете, погиб в сорок втором. Минька, брат его, осенью сорок четвёртого вернулся с войны инвалидом, кисть левой руки оторвало. Стал председателем промысловой артели. Парень – молодец, не тока наладил хозяйство, но и вдовам, у коих по трое и больше малых ребятишек на руках, определил дополнительный паёк: зайца ли, глухаря, рябчика в суп раз в неделю охотники по очереди приносят к сиротскому столу. Минька и сам, не гляди, что кисти-то нет, промысловик фартовый. Он ишо в войну ездил в город Абакан к хирургу, потребовал у того, чтобы увечную культю ему расклешили надвое. Ишо и рана с операции не зажила, а он уж, говорят, матёрого сохатого взял в одиночку, опосля прибёг в деревню, скликал баб, стариков и ребятишек с салазками, чтобы пособили вывезть мясо. Так вот и обманули мои земляки тую, перед Победой, зиму. Он и теперь сберегает всеми силами наш старообрядческий народ. Меня-то, думаете, кто нонче снарядил сюда, дал коней, с провизией помог? – Да, никто другой, как он, наш председатель Михаил Ларионович Раскатов.

 – Я до лета сорок третьего работал в забое, – вступил в разговор Валерий. – Добывали свинец для фронта. Работали так, что после смены, только доберешься до постели, кажется и успел-то лишь прикрыть глаза, а уже тётка Марфа теребит за плечо, будит: вставай, сынок, утро на дворе, в шахту пора. Но с продуктами в городе до осени сорок второго было сносно. Спокойно меняли ведро картошки на тушку домашней наваристой курицы. А как привезли беженцев – одесситов и с юга России, так буквально через неделю цены на базаре полезли в такую гору, что и не одолеть. За ту же курицу теперь надо было отдавать уже не ведро, а целый мешок картошки. Тогда-то таловцы и узнали нехватку еды, а кое-кто даже и голод. Были у нас и другие беженцы. Ещё раньше, в сорок первом, с Москвы пришло два эшелона. Людей разобрали по домам, устроили работать. Вот эти самые москвичи и страдали больше нас, местных. Мы брали с огорода, с реки и тайги, а эти люди не были приучены к нашим условиям – всё с магазина да базара несли. Пока было недорого, никто не роптал. Но прибывшие второй волной начали сразу скупать чохом сначала мясо и птицу, а потом и все овощи, да и другие продукты, и перепродавать по своей, сильно завышенной цене. Когда надо было хапнуть больше, товар придерживали, как покупатель созревал, выбрасывали продукты на прилавки, то есть просто всю торговлю в Талове негласно прибрали к своим рукам. Жители недоумевали: и откуда только у приезжих людей такие деньжищи брались?

 – Оттуда и брались, – Прокоп нашарил в прикостровой полутьме толстый сухой кедровый сук и аккуратно положил его поверх горящих дров. – Обскажу, ребята, такой случай, он произошёл с нами на юге-востоке Украины ранней весной сорок второго. Я тогда был после госпиталя. Немец наступал. И вот, на одной крупной узловой станции наш взвод направили на поддержку порядка при погрузке беженцев в вагоны. Старики, бабы бестолково суетятся, детишки ревут, все хотят скорее сесть в теплушку. Мы стоим вдоль трапа и не даём никому, чтобы кто пролез в вагон сбоку. Замполит и особист наблюдают со стороны. Вдруг толпа расступается, вернее её прикладами расчищают четверо энкэвэдешников, и на перрон выходит группа рослых чернявых мужчин в утеплённых меховых тужурках и бобриковых шапках. В руках у каждого по тугому портфелю. Сопровождающий офицер размахивает какими-то бумагами и громко орёт: «Разойтись! У меня приказ: пропустить инженеров-конструкторов в первую очередь! Разойдись! Иначе прикажу открывать огонь на поражение!». Люди испуганно отпрянули от трапа. Мы стоим. Эти холёные дородные мужики, чем-то схожие с осанистыми персидскими купцами, не торопясь, гуськом поднимаются в теплушку. На лицах почти у всех из них полупрезрительные ухмылки. А у нас кулаки чешутся дать им в сытые рожи. Особливо, как глянем на растерянные фигурки стариков и детишек. Однако приказы не обсуждаются. И тут, надобно же такому случиться, у одного из этих «инженеров» ни с того, ни с сего – возьми да и раскройся пузатый портфель! И посыпались на дощатый трап и стылую землицу туго перевязанные пачки советских ассигнаций. Самый дородный из «купцов» по-змеиному как зашипит на растяпу, а мы стоим рядышком, всё слышим: «Ты почему, Зяма, застёжки-то не проверил?!». Наш замполит и особист быстро переглянулись, руки у них одновременно потянулись к кобурам на боку шинелей, они крикнули: «Задержать!». Не стоит говорить, что такую команду мы исполнили почти мгновенно. Всех этих «беженцев» с мешками денег тут же вытряхнули из теплушки и отвели за пакгауз, попутно разоружив и энкэвэдешников с ихним прытким офицером. Через полчаса на двух крытых брезентом полуторках примчались уже настоящие энкэвэдешники и забрали всю эту компанию. Чё уж они сделали с ними, не ведаю. Может, просто вывезли в укромное местечко и шлёпнули без лишнего шума. Немец-то наседал, и церемонии разводить было некогда.

 – Да-а, война. Чего только не испытал наш советский народ, – говоря это, Владимир немигающими глазами смотрел на ярко пылающую желтовато-белым пламенем лесину, уложеную поперёк сидящих у костра ночёвщиков. – Где прошли бои, там почти всё выжжено и разорёно, но и у нас, здесь в Сибири, казалось бы, в таком глубоком тылу, некоторые деревни, сам, проезжая по делам в областной центр, не единожды видел, обезлюдели. Одни старики да бабы жилятся из последних сил, поднимая детишек. Люди всякими правдами и неправдами убегают из колхозов, которые всегда почему-то в долгах, как в шелках. Вот уполномоченные и выгребают весь урожай подчистую. Задавили крестьян такими налогами, что хоть в петлю лезь. Кто может, выправляет себе паспорт, приезжает к нам, в город, и устраивается на рудники. Я разговаривал с беглецами, все они в один голос твердят, что даже под землёй, среди заколов лучше, чем в родном послевоенном колхозе. Это ж какие головы надо иметь, чтобы кормильцу не оставлять и куска хлеба!

 – Выходит, мы в своей промысловой артели живём посноснее вашего, – Прокоп опять огладил бороду. – Соболёк у нас ладный, разнарядку на беличьи шкурки тоже перевыполняем; волка, медведя, лисиц промышляем, орех кедровый сдаём. Хлебушко по луговым низинам сеем. Я же говорю, у нас Михаил Раскатов – хозяин не тока башковитый, но и совестливый, своих в обиду не даёт. Ну чё, мужики, на боковую? Посты выставлять без надобности: чай ить, своя землица, мать-тайга не выдаст!

 

 Примерно в те же часы, в сорока верстах к западу от Быструхи, на широких, потемневших от времени нарах в охотничьей избушке укладывались спать на постеленные спальники брат и сестра Грушаковы. Догорала, оплавляясь прозрачным парафином, свеча в медной кружке на тёсаном столе, выхватывая неверным светом то печурку в углу, то тёмное, будто вдавленное в звёздный закраек ночного неба, обмазанное глиной оконце в бревенчатой стене, то рюкзаки с походным снаряжением, с прислонённым к ним пятизарядным карабином. Его весной, готовясь к вылазке в тайгу за кержацкими сокровищами, Сашка выменял на барахолке у одного юркого неприметного типа на последние золотые коронки, давно уже тайно переплавленные им на задах сестринского огорода в один, граммов на двадцать, слиток. Когда барыге этого показалось мало, Грушаков, скрепя сердце, вытащил из тайника в нагрудном карманчике пиджака три серебряные печатки с перекрещёнными костями черепами, снятые им в разное время с убитых эсэсовцев. А за дополнительную пригоршню патронов Сашке пришлось ещё доплатить, но уже деньгами, двумя смятыми сиреневыми сотенными. На том и расстались они в подворотне. Напоследок, прежде чем растаять в апрельских сумерках, неприметный, со стёршейся физиономией мужичок, зловеще посмеиваясь, изрёк: мол, эта английская машина никогда ещё не подводила ни одного хозяина. Сашка встрепенулся, хотел язвительно спросить: а ты-то, дескать, откуда всё это знаешь? Или карабин всегда непременно к тебе возвращался от каждого нового хозяина? А позволь узнать, загадочный ты мой: по какой такой причине это всё происходило?

 Но не успел Сашка произнести и половины задуманной остроумной, как ему мнилось, фразы, а продавца уже и след простыл. Сашка пожал плечами и сунул оружие под мышку распахнутого пальто. Карабин удобно лёг вдоль пиджака и брюк, и когда Сашка запахнул пальто, то из-под полы внизу торчал лишь рифлёный край приклада.

 Перед тем как занять на нарах своё место, Грушаков открыл чугунную дверцу печки и положил на догорающие угли берёзовое полешко: оно, хоть и лето, но, как известно, жар костей не ломит. И уж что-что, а комфорт и уют, это у него, наверное, в крови. Только вот от кого передались эти барские замашки? Они, правда, и прорезались-то у него, как это ни странно, поздновато, во время войны, когда Сашка с другими сволакивал в траншеи и воронки хоронить убитых однополчан и шерстил разлагающиеся трупы врагов. Тогда-то он и приучился сначала мыть руки, чтобы не подхватить какую заразу, а потом и к бане приохотился. Батя, так тот, по всегдашней мамкиной ругани, вообще не мылся никогда, воды боялся, как огня. Да и мать, она, если и затевала когда уборку в доме, так хоть святых выноси: крики, рёв до потолка, посуда, обмылки, тряпки летят в тебя, только успевай уворачиваться. Да, маманя, как вспомнишь тебя, так и вздрогнешь. А вот жену себе Грушаков выбрал под стать. Людмила, дочка старого чекиста Василия Митрофановича Ширяева, – хоть и далеко не красавица, зато чистюля, ходит по квартире всегда с влажной тряпочкой в руках, и, если не протирает мебель, то сдувает с него, с Александра Никифоровича, пылинки, окажись он в эти часы дома. А уж как она готовит! Пальчики оближешь! Сашка проглотил обильную слюну, наполнившую весь рот от столь приятных воспоминаний, поплевал на пальцы, погасил свечу и улёгся на своё место на лежанке, сбоку от уснувшей у стены Натальи. «Ничего, вот отыщем кержацкое добро, по-умному сбудем, Людочка родит мне сына, и мы съедем из этой горняцкой дыры в областной центр, поближе к цивилизации и подальше от этих долбанных бергалов. Тесть, старый хрыч, никуда не денется – подсобит, как миленький! – уже засыпая, мечтательно и бессвязно бормотал Сашка. Но перед тем как окончательно погрузиться в объятья Морфея, Сашка вдруг беспричинно обозлился: – Зазря што ли я это несуразное комиссарское отродье брюхатил!».

 

 Ещё один полный световой день потратили Наталья и грузноватый Сашка на лазанье по горным перемычкам и седёлкам, да утомительную ходьбу по едва угадываемой в густом дурбее тропинке, вдоль извилистых русел таёжных обмелевших ручьёв, а всего-то приблизились к заветной долине километров на двадцать пять. Ночевку разбили на каменистой площадке у обрывистой, увитой диким хмелем скалы, из-под которой бил прозрачный родник, а чуть в сторонке к мшистой отвесной стене была прислонена сухая ель с вывернутым и тоже уже давно высохшим до звона корневищем. Сашка, поднапрягшись, толкнул плечом ствол, сушина грохнулась, перегородив поверху неширокое ложе ключа. Костёр запалили у толстого комля, метрах в трёх от костра постелили ватные спальники. Эти новомодные мешки в количестве десяти штук недавно привёз в Талов из командировки в Москву руководитель кружка альпинистов Сергей Владиславович Самсонов. Наталья упросила его дать спальники Грушаковым в их недельный поход: дескать, заодно и проверим пригодность и надежность новых спальных мешков в условиях наших суровых гор. Самсонов согласился, но при одном условии: по возвращении подробно, желательно в письменном виде, изложить все достоинства и недостатки спальника, и потом всё это обсудить за чашкой чая. Наталья в ответ лишь кокетливо улыбнулась и кивнула своей прелестной головкой, изящно обрамлённой на затылке собранными в корзину тугими золотисто-русыми косами.

 От брезентовой палатки, что навяливал им до комплекта взять с собой неизвестно отчего вдруг расщедрившийся Самсонов, Сашка наотрез отказался. Она и тяжела, да и чрезвычайно громоздка. Если закапает или польёт с небес, укрыться можно и под любой пихтой, коих здесь такие зелёные ленты и массивы, что не вырубить и за сто лет. А вместо палатки лучше лишнюю банку тушёнки или на худой конец консервов пару-тройку, да холщовый мешочек макарон бросить в рюкзак. Так ведь, Наталья Никифоровна? Сестра рассеянно кивнула, и они, наскоро попрощавшись с руководителем, ушли из клуба.

 Радужным от обильно выпавшей росы утром, плотно позавтракав и залив остатками чая костёр, Грушаковы начали подъём на очередной лесистый перевал. Уже выбравшись на вершину, но ещё не успев скинуть рюкзаки, чтобы размять затёкшие плечи, услышали они отдалённый взрыв. Раскатистое эхо этого взрыва колесом прокатилось по хребтам и распадкам, пока не рассыпалось и в конец не истаяло у ребристого горизонта. Сашка и Наталья настороженно переглянулись.

 – Насколько я знаю, вольфрамовый рудник в другой стороне. Примерно там, – Сашка энергично махнул рукой влево, указывая на синюю гряду отдалённых белков. – А взрыв грохнул прямо по направлению нашего пути. Неужели и там этот Недовесов что-то отыскал? А вдруг?.. – у Гусёнка внезапно перехватило дыханье. Он поперхнулся, отплёвываясь, прокашлялся и треснутым голосом выдавил из себя: – Вдруг кто-то опередил нас и теперь взрывами пробивает скалистый затор? И тогда все наши хлопоты коту под хвост! – Сашка побледнел и с силой бросил карабин и рюкзак наземь.

 – Успокойся, Саша. Не выдумывай себе всяких небылиц, – голос у сестры был ровным, а тон убедительным. – Скорее всего, это твой неугомонный Недовесов что-то новое бурит и взрывает в горах. И кто тебе сказал, что именно в нашем направлении идут работы. Отсюда тебе что, конкретно всё видать: и белки, и тот утёс? Я, например, ничего, кроме дальней, в туманной дымке, заснеженной гряды не вижу. Давай-ка отдохнём чуть-чуть, и ты, будь добр, веди меня дальше к реке.

 

 Ближе к полудню следующего дня, перебредя по перекатам обмелевшую Быструху, с лежащими по руслу поверх течения плоскими белыми плитами, Грушаковы выбрались на берег как раз рядом с местом ночёвки группы Прокопа Загайнова. Сашка тщательно осмотрел давно остывший очаг костра, исследовал всю примятую траву вокруг него, а после того, как у черёмуховых кустов под горой нашёл светло-коричневые груды конского помёта, расстроился и совсем пал духом.

 – Ох, опоздали мы, Натка! – Сашка обессилено присел на замшелый валун и свесил вихрастую голову. Так, застыв, без движения, он пробыл до пяти минут. Наталья не стала тревожить брата и отошла на берег, где по осыпчатому суглинку откоса роскошно разрослись бело-голубые колокольцы водосбора – троецветок. Девушка нарвала букет этих несказанных цветов и вернулась к брату. При её приближении Сашка поднял голову, отсутствующим взглядом окинул фигуру сестры. Наталья, несмотря на то что была одета в мужские шаровары и клетчатую рубаху с засученными по локоть рукавами, а на голове её возвышалась островерхая панамка, с подвязанными на изящном подбородке тесёмками, на фоне летней реки и пихтача со скромным букетом небесных троецветок смотрелась такой лесной красавицей, что глаз не отвести. Однако Сашка ничего этого не замечал, и потому его следующие слова были такими: – Они думают, что оставили Александра Никифоровича Грушакова в дураках! А это мы ещё посмотрим – кто кого! Запомни, Натка: наша цель – кержацкие сокровища! И мы её достигнем! Зря, что ли, судьба сунула меня в эту чертову долину, показала все богатства, отвела от пули на фронте? Нетушки-и! Сокровища принадлежат только мне! – выпалив эту тираду, Сашка, казалось бы, окончательно пришёл в себя. – Сейчас, сестрёнка, мы пообедаем, я ещё раз проверю оружие, и потихоньку, аки тати в нощи, как твердят мракобесы, мы проберёмся в лагерь захватчиков. И я постреляю этих воров, как бешеных собак, всех до одного, сколь бы их там не было.

 – Одумайся, Саша! А если они нас убьют? Да и потом, я ведь не приспособлена стрелять по людям. И карабин у нас всего один на двоих. Плюнь ты на эти богатства, проживём и без них. Другие ведь живут. Я просто боюсь. Давай, пока не поздно, вернёмся в город. Будем считать, что сходили в тайгу, отдохнули. Можем даже на обратном пути свернуть к Острушонку, там, я заметила, когда шли сюда, на вершинах такие высокие скалы, мы бы могли поупражняться в альпинизме. А по возвращению в Талов всё бы рассказали Сергею Владиславовичу.

 – Да пошла ты со своим Сергеем Владиславовичем! И альпинизм этот треклятый засунь себе, сама знаешь куда! – Сашка в ярости пнул сапогом подвернувшийся рюкзак со снаряжением. – Пойдёшь со мной. Будешь делать всё, как я скажу. – Сашка перевёл дыханье. – Ты, Натка, не переживай: всё будет в ажуре, потому как на нашей стороне – внезапность. Сейчас взберёмся на белок вот по этой тропинке, видишь, трава примята по направлению к россыпям. Это наш путь, – неожиданно высокопарно закончил разговор, похоже, вернувшийся в своё обыкновение Сашка.

 

 Заряды, заложенные с двух противоположных сторон под подошву заторной скалы, для этого Валерию пришлось применить все полученные в кружке альпинизма навыки, при взрыве сделали своё главное дело: развалили монолит огромной скалы надвое, выкрошив подобие ступеней и вполне проходимых базальтовых уступов, взобраться и спуститься через которые по силам и мохнатым монгольским лошадкам. Поэтому, когда осела пыль и был изучен путь, Прокоп и Валерий, не мешкая ни минуты, спустились обратно на гранитную площадку у подножья белка, где Владимир всё это время сторожил и укрывал от опасных неожиданностей трёх лошадок, этих умных и чрезвычайно сообразительных друзей и помощников человека. Теперь можно было всем вместе, не откладывая, перебраться в благословенную долину Теремков.

 За почти двадцать лет, что минули с тех пор, когда молодой Прокоп Загайнов с кержацким обозом покинул эту, огороженную вкруговую вертикальными циклопическими пиками во льдах, обширную местность, здесь мало что изменилось. Тем не менее, Прокопа смутило то, что когда они спустились в пихтовый подлесок, он не обнаружил и следа от былой тропы. Хотя, успокаивал себя Загайнов: ходить к завалу насельникам скита не было никакой надобности. Разве что дедушка Северьян мог прибежать сюда, к скалам, поставить капканы на сурков. Опять же, на что ему это: сбыть ценные шкурки всё одно некому, а монахиням они ни к чему. Истовая молитва и суровый пост не совершаются в роскошных и тёплых мехах. Лишь долгая и осмысленная аскеза души и бренного тела споспешествуют достижению той умилительной и бесконечной благодати, что даётся отнюдь не каждому даже из числа монастырских насельников.

 Вот и знакомый протяжённый скалистый утёс-останец, обогнув который, выезжаешь прямо к поскотине. Однако, что же это? Изгородь, хоть и видна, но во многих местах жерди второго порядка либо отсутствуют вообще, либо одним концом лежат в высокой и, как видно, не один год уже не кошеной, траве. Да и все луга вокруг скита девственно нетронуты. Ох, давненько же не гуляли здесь ни серпы, ни острые косы! Прокоп спешился и, не дожидаясь, пока сделают то же самое его спутники, скорым шагом побежал к укрытым в кедровнике монастырским кельям и молельному дому. Рассохшиеся, никогда не знавшие ни щеколды, ни замка дверки в кое-каких кельях были приоткрыты, некоторые подпёрты истлевшими рогульками. Буйно разросшаяся полынь и крапива лезли в подслеповатые оконца, где, казалось, даже и стекло умерло. Несмотря на то, что день вокруг струился солнечный и лучи сквозь просветы в кедровых лапах ласково ощупывали, освещая их, тёмные потрескавшиеся брёвна внешних стен, но едва лишь стоило им коснуться стекла, лучи неминуемо гасли. Было такое впечатление, что они, даже не блеснув напоследок ни разу, поглощались, проглатывались чем-то таким, чему не было ни объяснения, ни разгадки.

 Прокоп трижды, с глубоким земным поклоном, осенил себя двуперстным крестным знамением и осторожно переступил порог молельни. Воздух в полутёмном помещенье не был ни спёртым, ни затхлым. Дышалось так же легко, как и за дверями дома. Перед иконостасом, занимавшим всю восточную стену, на широкой добротной лавке, сработанной когда-то Северьяном Акинфычем из цельного кедрового спила, возвышалась выдолбленная из сосны домовина. Крышка гроба была у изголовья чуть сдвинута. Размашисто перекрестившись, Прокоп поднял двумя руками крышку и бережно отнёс к простенку. Вернувшись к гробу, он внимательно всмотрелся в ту, что лежала внутри. Худенькое, невесомое тело усопшей хоть и было мумифицировано, но по иссохшим очертаньям лица под чёрным, низко облегающим лоб платком Прокоп признал настоятельницу скита игуменью Варвару. Можно было смело предположить, что червь смердящий не касался ничего в сухой сосновой домовине. Да и откуда ему быть в этом намоленном уголке аскезы и схимы, коль с самых первых веков доподлинно известно: грешники по окончании дней своих гниют и смердят, праведники – источают мирру. Прокоп ещё раз окинул взглядом образа на иконостасе, троекратно перекрестил свой лоб и с поклоном вышел вон из молельного дома. На улице его с любопытством поджидали братья Антроповы.

 – Я думаю, никого из живых в монастыре мы не найдём, – Прокоп подавил тяжкий вздох. – В храме останки настоятельницы, матушки Варвары. Полагаю, она была последней, посколь, кабы кто был ишо, то и домовина находилась бы прибранной, и крышка у изголовья не сдвинута на сторону. Видимо, в остатние дни своей жизни матушка, чуя скорое свое предстояние пред Господом нашим Исусом Христом и зная, что некому будет её обиходить, спать укладывалась в домовину, под крышку, а когда настал срок отходить, матушке игуменье не хватило сил задвинуть крышку гроба до конца. Сейчас я обойду остальные кельи: нет ли в них кого ишо из почивших, опосля надобно сходить на погост, глянуть на тех, кто там упокоен, да определить место, куда положим настоятельницу, – Прокоп помолчал и дополнил: – Завтрева с утра, покуль вы будете копать могилку, я совершу обряд отпевания рабы Божьей Варвары. Опосля похорон пройдём до пещеры, до той, о коей я сказывал ишо на фронте. Посколь в молельне, окромя образов в окладах и святоотеческих книг, ни креста, ни подсвечников, ни серебряных колоколов я не увидел. Стало быть, искать эту утварь надобно в указанном тайнике.

 Как и предполагал Прокоп, все монахини покоились под восьмиконечными кержацкими крестами на погосте. Но если насыпь на могиле Северьяна Акинфыча была правильной прямоугольной формы, и чувствовалось, что за последним пристанищем монастырского сторожа хоть какое-то время присматривали, то на двух могилах рядом кресты стояли наклонёнными вперёд и в сторону, а поросшие таёжным разнотравьем бугорки имели неровности и даже провалы. Что могло означать лишь одно – эти осевшие могилы после похорон уже никто и никогда не поправлял. Найдя в сторожке неплохо сохранившиеся лопаты, мужики до темноты успели поправить и прибрать не только эти две могилы, но и прополоть траву на бугорке, под которым покоился Северьян Акинфыч.

 На другой день, соблюдя все заповеданные исстари отцами церкви правила и обряды, останки матушки Варвары предали земле. После этого верхом на отдохнувших монголках Прокоп Загайнов повёл братьев Антроповых к потаённой в скалах пещере. Однако, отвалив плиту, мужики ничего в ней, кроме сухого щебня под ногами, не обнаружили.

 Когда выбрались из пещеры на свежий воздух, Владимир высказал предположение, что реликвии старообрядцев закопаны где-нибудь поблизости от монастыря, так как старушки вероятнее всего были в немощи, и крест, подсвечники и колокола в силу этого оказались для них неподъёмными, поэтому было решено закопать реликвии там, куда смогли их донести. Прокоп и Валерий согласились со здравыми доводами Владимира, и, вернувшись в скит, принялись обшаривать все укромные углы не только на его территории, но и заглянули в сторожку под скалой и осмотрели всё вокруг неё. Однако поиски не принесли никакого результата. Да и сами поисковики делали это больше для успокоения совести, потому что понимали: легче отыскать иголку в стоге сена, чем спрятанную монахинями часть монастырских реликвий.

 Единственно, о чём можно было сказать уверенно: золотой крест, серебряные колокола и прочая церковная утварь из металла находятся не на поверхности земли, а где-то закопаны, причём второпях. Об этом свидетельствовало и то, что инкрустированные алмазами и жемчугом книги, иконы в золочёных окладах, по всей вероятности, и не пытались прятать. Делалось всё спешно, об этом наглядно говорило и то обстоятельство, что они были оставлены там, где находились всегда. А почему? Да просто потому, что бумага и дерево в земле через какое-то время истлеют и сгниют. Больше того, размышляли вслух друзья, видимо, у монахинь не оставалось ни времени, ни сил спрятать иконы и книги даже и здесь, на поверхности. Они ведь не снесены, не собраны в одно место. И лишь всего каких-то полчаса назад Прокоп быстренько прошёл по кельям и снёс все находящиеся в них образа и молитвенники сюда, в молельню.

 – Вот такая, ребята, вырисовывается картина, – Прокоп огладил шершавой и широкой, схожей с лопатой ладонью жёсткий и выпуклый переплёт «Нового Завета», обложка коего изготовлена века четыре тому назад из выдубленной телячьей кожи, а застёжки и углы обложки – из червонного золота. – Ладно, книги да образа сбереглись. Сподобит Господь, привезу их на радость и успокоенье старикам. Золото да серебро – дело наживное. Да и потом, меня ить посылали не за ними, а за Праведным Словом. Нынче обночуем, а утром, помолясь, и наладимся в возвратную дорогу.

 

 Позиция, выбранная Сашкой на козырьке утёса, была – лучше и не отыщешь. Она представляла собой удобное каменистое ложе, заканчивающееся выщербленным посерёдке и от этого напоминающим амбразуру скалистым выступом. За передвижениями в лагере противника Грушаков наблюдал ещё с вечера, да всё никак не подворачивался случай, чтобы все трое таёжников попадали одновременно на линию огня. А рисковать, расстреливая их поодиночке, Сашка не решался. Он буквально с первых минут наблюдения узнал в двух мужиках, через некоторый промежуток времени переходящих через открытую для выстрела поляну, Володьку Командира и его меньшого брата Валерку. Узнал и возрадовался: «Ничё, братаны, здесь-таки и сочтёмся! Так вот зачем вам, кулацкое отродье, понадобился кружок альпинизма! Думаю, долина моя не даст меня в обиду и в этот раз. Я вас, уроды, непременно закопаю рядышком с дедком!». А вот третьего, высокого и широкоплечего бородатого мужика, пересёкшего опушку чуть позже, Сашка видел впервые. И тот почему-то сразу не понравился Грушакову: то ли своей мягкой, как у зверя, походкой, то ли фигурой, от которой даже и сюда наверх веяло уверенностью и первобытной силой. Поэтому Сашка, ещё и не столкнувшись с ним ни разу, сам не осознавая за что, но уже ненавидел незнакомца и решил, что кончать первым будет именно его.

 Притихшая Наталья посиживала себе рядышком и поминутно бросала украдкой робкий взгляд на брата. Иногда, пока багровое остывающее солнце медленно скатывалось к ребристому небосклону, она поглядывала на окружённую пластинчатыми пирамидками скал и кряжистыми кедрами опушку внизу, но делала это без видимого любопытства. Лишь единственный раз пунцово вспыхнули её матовые щечки, когда в торопящемся куда-то через поляну стройном парне девушка узнала Валерия. Она опасливо скосила глаза на Сашку, однако тот был настолько поглощён своими наблюдениями за намеченой линией огня, что всё остальное его не занимало. Наталья облегчённо перевела дыханье и неслышно ретировалась за косогор, где накануне днём на пологой площадке между двух базальтовых останцев они разбили свой бивуак. Там Наталья уселась на расстеленный спальник и стала рассеянно рассматривать поблескивающие в лучах заката снежники на пиках белка Недоступного.

 Рано утром, едва только стало отбеливать, Грушаков бесцеремонно растолкал спящую сестру и шепотом приказал ей следовать за ним на позицию. Сонно протирая глаза и зябко подергивая плечами, Наталья молча поплелась за решительно шагающим на вершину утёса Сашкой. Улёгшись удобней на влажные от росы прохладные плиты, Сашка стал терпеливо ждать, когда на поляну выйдут люди. Что-то подсказывало Грушакову, что этим утром он увидит на опушке всех троих одновременно. Ничего, в карабине пять, да в запасной обойме ещё столько же патронов, стрелять Сашке не впервой: в юности несколько раз бывал в тайге на охоте, а на фронте, так даже из трофейных винтовок старшина позволял, покуда не было рядом никого из начальства, пару раз шмальнуть на очищаемом поле боя по дохлым фрицам. Так что навыки имеются неплохие – настраивал и подзадоривал себя Грушаков, воинственно выставив вперёд дуло карабина. Наталья безучастно присела с левого края, сбоку, лицом к брату и прислонившись статной спиной к замшелой скале, вертикально торчащей внешней стороной над обрывом.

 Когда трое верховых в лучах восходящего солнца последовательно друг за другом выехали из кедрача на опушку, Сашка на мгновенье опешил и даже прикрякнул от неожиданности, но быстро взял себя в руки и начал хладнокровно ловить на мушку плечистого незнакомца, чья лошадь с двумя тороками, привьюченными впереди луки седла, шла первой.

 – Видишь, Натка, наши сокровища повезли, гады! – возмущённый Сашка зашевелился и заёрзал животом по плитам, а носки сапог упёр в скальный скол позади своего лежбища. – Сейчас, голубчики, я реквизирую награбленое у простого народа! – Сашка передёрнул затвор, тщательно прицелился, поймал в прорезь, направленную на широкое туловище незнакомца, мушку и указательным пальцем правой руки начал мягко давить на спусковой крючок. За какую-то долю секунду, перед тем, как прозвучать выстрелу, Наталья неожиданно для самой себя резко подалась вперёд и толкнула Сашку в плечо. Карабин в руках у брата дёрнулся, и пуля ушла не к намеченной цели, а зацепила едущему следом Валерию, поправляющему в момент выстрела левой рукой козырёк фуражки, мякоть ниже локтя.

 – Ты что, зараза! Страхолюда своего хочешь спасти! – Сашка в бешенстве оттолкнул Наталью, дослал второй патрон в казенную часть карабина и лихорадочно начал искать глазами попрятавшихся в высокой траве противников, которых после выстрела как ветром сдуло с лошадей. Приученные монголки ничуть не испугались стрельбы, а всё так же продолжали стоять, как вкопанные, равнодушно уставясь в хвост друг другу.

 – Ага, вот он, миленький! – увидев, как что-то шевельнулось в траве, с диким восторгом прокричал Сашка и почти не целясь, нажал на спусковой крючок. Но кроме щелчка, он ничего не услышал. Наверное, патрон заклинило. И сколько Сашка в отчаянье ни давил на крючок, выстрела больше не последовало. Он попробовал перезарядить карабин, но затвор не поддавался.

 – Ах ты, сука торгашеская! Подсунул, паскуда, брак! – Грушаков в ярости приподнялся, отбросил от себя бесполезный карабин и, пятясь, раком пополз, вихляя толстым задом, прочь от своей нагретой лежанки. Отползя к тыльному уклону, он резво вскочил и, петляя не хуже зайца, понёсся к подножию утёса, а уже оттуда ноги сами понесли его к реке. Сашка понимал, что сунься он на тропу, разъярённые мужики верхом на конях в два счёта его догонят. А вот в нише, невдалеке от бушующего створа, есть шанс притаиться и спокойно переждать, пока всё не уляжется. «Врёшь – не возьмёшь!» – стучало горячими молоточками в висках, когда Сашка, перепрыгивая с плиты на плиту, мчался по кромке берега вниз по реке.

 Он помнил, что вот сейчас будет поворот, сразу за ним, в ответвлённом рукаве, глубокий, со стоячей глянцевой водой затон и громадная лиственница на лужку метрах в десяти от берега, а там и до ниши рукой подать. Сашка ретиво взбежал на покатый приречный косогор, с растущими на нём кривыми кустами дикой акации, быстро продрался сквозь них. И уже на выходе Сашку на миг охватила оторопь, когда он боковым зрением, как ему померещилось, зафиксировал мчащуюся на него с луга, из-за лиственницы, с грозно опущенными острыми рогами окровавленную Зорьку, ту самую корову, которой он много лет назад смертельно распорол вымя. Запыхавшийся Грушаков в страхе зажмурил глаза, а когда вновь открыл, то жуткого виденья как не бывало. Сашка в досаде смачно сплюнул в сторону лиственницы, крутнулся на месте и рванул дальше по берегу, но, зацепившись за гибкий, оттопырившийся над землёй корень, не удержал свой корпус на весу и со всего маху плюхнулся животом на торчащий сук, который и вошёл в Сашкины внутренности, как нож в масло. Однако под тяжестью тела деревяшка сломалась, и Грушаков завалился набок. Адская боль пронзила всё существо беглеца, но у него хватило сил вырвать алый от крови заострённый сук из горящего, будто кто засыпал туда углей, чрева. Уже не осознавая от дикой боли, что он делает, Сашка дёрнулся всем своим грузным, обильно забрызганным кровью, телом, и, покачиваясь из стороны в сторону, силился идти снова вперёд, балансируя по краю косогора. Но всего через несколько слабых шагов он вдруг начал отчаянно клониться влево, ступил ещё раз на зыбкую кромку травянистого обрыва и, разбивая гладь воды, плашмя полетел на дно затона. Последнее, что гаснущим взором различил Александр Никифорович Грушаков сквозь поднимающиеся вверх пузырьки и донное прозрачно-преломляющееся течение, – это поблескивающий золотом на плоских плитах дна огромный восьмиконечный крест и лежащие рядом на боку серебряные колокола. «Вот я вас и нашёл!» – успел выдохнуть уже не чувствующий боли Сашка, прежде чем в рот ему хлынула студёная горная вода.

 Через некоторое время, вволю поволочив перед этим остывающее тело по затону, течение вытолкнуло утопленника на стремнину, где он тут же был подхвачен весёлой волной, и на её гребне выброшен в клокочущий створ свирепой Быструхи.

 

 Ещё не растаяло эхо прозвучавшего с верхушки утёса выстрела, а разведчики с охотничьими ружьями короткими перебежками и перекатами в траве уже достигли спасительного кедрача. Прокоп пробирался к правому склону утёса, Владимир – к левому, чтобы с двух сторон взять в клещи и обезоружить или подстрелить неведомого стрелка. Легко раненый Валерий отполз от коней и замер с ружьём наизготовку в естественной ложбинке, под широким зонтом отцветающего дягеля.

 На тыльный уклон разведчики выбежали почти одновременно и, показав знаками, кому куда, бесшумно начали подъём к скалистой вершине. Минуты через три они уже профессионально изучали Сашкино лежбище. Прокоп поднял со щебня карабин, умело извлёк из ствола заклинивший патрон и покачал головой. Владимир присел рядом с горько плачущей у скалы Натальей. Она испуганно отодвинулась от него.

 – Володенька, не стреляйте, пожалуйста, Сашу! Я знаю, что он не в себе. Он одумался, а то бы разве бросил свой карабин и унёсся куда-то сломя голову?

 – Ты, девонька, не реви так, не убивайся. Все ведь, слава Богу, живы. Сейчас походим по долине и братца твоего отыщем. Не бойся, мы ничего плохого Гусёнку не сделаем. Так, может, поучим малость, да вразумим, что нельзя по людям палить. Да ты, Наташа, успокойся. Глянь-ка, вон и Валера поднимается сюда. Вот ты ему и расскажи, какими судьбами вы здесь очутились, и почему Сашка открыл по нам пальбу.

 Валерий с обмотанной наскоро рукой и ружьём на плече, как только увидел Наталью, даже несколько растерялся и ничего не понимающим взглядом обвёл всех, дольше задержался на карабине в руке Прокопа, и только потом недоумённо и как-то виновато обратился к девушке:

 – Наташа, за что ты так с нами? И как ты нас нашла?

 Наталья ничего не сказала в ответ, только, захлюпав носом, ещё громче зарыдала. А Прокоп и Владимир, услышав этот неожиданный вопрос, как по команде одновременно открыли рты и удивлённо переглянулись.

 – Ну, ты даёшь, братишка! Это сроду не она, а братец её распрекрасный, Гусёнок. Теперь он в бегах, а нам его искать, время терять. Ладно, разбирайтесь тут сами, а мы с Прокопом к лошадям, да проедем, поищем, куда сбежал Сашка. И найдём, если только он не ушёл через перевал. Тогда уже, наверное, в Талове и свидимся.

 День поисков не дал ничего, Прокоп и Владимир, а позже и присоединившийся к ним Валерий объездили всю долину, вскарабкивались на предгорья, заглядывали и на берег. Для очистки совести походили, попрыгали по плитам и валунам вдоль реки, издали глянули на заросший акацией косогор, с темнеющей поодаль лиственницей, и решили, что сюда, на открытый и отовсюду просматриваемый участок, Сашка вряд ли бы сунулся. Скорее всего, парень трусливо бежал из долины тем же путём, как и попал в неё, и, перебредя Быструху, притаился где-нибудь в тайге, а может, уже давно и чешет во все лопатки в город.

 Поэтому к вечеру поиски свернули, переночевали в сторожке, а утром, с восходом солнца, начали подъём на перевал. Через двое суток на выбитой в базальте в незапамятные века тропе у белопенного створа Сучьей дыры, крепко обнявшись на прощанье, друзья расстались. Прокоп, верхом на мохнатой монголке, ведя в поводу навьюченных кожаными непромокаемыми торбами двух других лошадей, уехал вниз по течению. А два брата Антроповых и немного успокоившаяся, но по-прежнему безучастная ко всему Наталья, с рюкзаками за плечами отправились вверх по течению, чтобы за недальним лесистым утёсом свернуть в гору, а оттуда и до Талова рукой подать.

 

 Зимой, в канун нового 1950 года, в горняцком городке Талове играли пышную свадьбу. Наталья Никифоровна Грушакова выходила замуж за Сергея Владиславовича Самсонова. О судьбе её брата Александра, пропавшего летом в горах во время альпинистского похода, ни невеста, ни гости разговора не заводили. То ли не хотели портить торжества, то ли отболело.

 

 

 Эпилог

 

 Черный как смоль, с двумя желтыми продолговатыми заклёпками выше холодных радужных глаз, блестяще-кольчатый уж распрямил закрученное в спираль гибкое длинное тулово-чулок и, предостерегающе шипя, поминутно выбрасывая свой раздвоенный влажный язычок, медленно отполз под широкие и шершавые, в беловатых прожилках по тыльной стороне, листья репейника.

 – Ишь ты, какой смелый! Не боится, гадина, людей, – Василий Грушаков осторожно обошёл то место на тропинке, где только что лежал уползший уж. – Раздавить бы заразу каблуком, и дело с концом.

 – А кто тебе мешал? Ты же первым идёшь, – Вадим Самсонов, двоюродный брат Василия, поправил лямки рюкзака и продолжил: – Вообще-то уж – змея безвредная и добродушная, главное, не наступать ей на хвост.

 – Да знаю я, а будь это гадюка, давно бы размазал по тропинке.

 – Вот опять и понесло тебя, Вася, за дальние моря и синие горы, – подала голос шедшая третьей Катя Шахворостова, однокурсница и девушка Вадима.

 – Ладно, проехали, – Василий был старшим по возрасту и поэтому полагал, что он автоматически является и лидером их небольшой, для посторонних – туристической, а по их с Вадимом замыслу – поисковой группы. – Сейчас мы, ребята, спустимся в ту самую долину, где по рассказам тётки Натальи пропал мой отец. Разобьём лагерь, сегодня отдохнём, а завтра с утра начнём обследовать всю эту чёртову местность. Отсюда хорошо видать, какая она безразмерная! Да ещё, наверно, за эти годы всё позарастало дурбеем и стало непролазно.

 – Дорогу, Вася, как говаривает наш преподаватель по истмату Рафаил Казбекович, осилит идущий. Вот и пойдём вперёд. Чего на неё пялиться, на эту долину? Всё равно она будет нашей, да, Катюша?

 – Что-то вы, мужчины, не в меру разболтались. Меньше бы языками чесали – давно бы на месте были.

 

 За четверть века в долину Теремков, как скоро сообразили ребята, ни разу не ступала нога человека. Тропинка оборвалась, как только группа спустилась со скалистого склона в пихтовый подлесок, и здесь уже пришлось продираться вниз сквозь заросли и дебри валёжника, ориентируясь на вековые деревья, возле них и трава пониже, и просветы пошире, и буреломы реже попадались. А когда, наконец, наткнулись в складках очередного лога на ручей, то и вовсе повеселели: теперь-то точно выйдут в низменность долины, так как бежать вверх заставить воду ещё никому и никогда не удавалось. И верно, минут через пятнадцать дебри начали светлеть, и впереди открылась обширная лощина неописуемого своеобразия и красоты. Схожие и по числу, и по очертаниям с дружиной былинных витязей, что отдыхая после битвы, бесцельно разбрелись по крепости, пластинчатые скалистые утёсы-останцы были, как все вместе, так и каждый в отдельности, изумительны в своей богатырской неповторимости.

 – Ребята, я вот что подумала, – Катя красиво прищурила свои серые с поволокой глаза. – Сейчас обследуем эту сказочную долину, а когда вернёмся в город, я пойду в горком комсомола, в отдел туризма и спорта и там официально застолблю это место за собой. А что? Удостоверение инструктора по туризму у меня есть, опыт кое-какой, как вам известно, тоже имеется. Составлю карту маршрута, вы мне поможете расчистить две-три опушки под стоянки. В дальнейшем можно строить планы и на размещение здесь полноценной туристической базы.

 – Погляжу я на тебя, Катюша, так ты вылитый Наполеон в юбке, – Василий Грушаков быстро пригасил усмешку. – Пришла. Увидела. Победила. И вообще, ты здесь планируешь прямо Нью-Васюки какие-то!

 – Предположим, что вовсе и не Наполеон, а Юлий Цезарь произнёс эту крылатую фразу, – без тени раздражения в голосе перебил Грушакова Вадим. – Но главное в другом – мне, например, Катина идея нравится, и мыслит она вполне даже масштабно. Почему вся эта красота должна пропадать вдали от человека, когда можно и нужно обратить эти природные богатства на пользу людям. Я первый записываюсь под твои созидательные знамёна, Катюша.

 – Вот вы уже и вдвоём запели одну песню, – недовольно проворчал Грушаков. – Я так и знал, что этим кончится. Ты, брат, хочешь обижайся или нет, но я скажу тебе без обиняков – не рановато ли ты устраиваешься под каблуком у Кати? – Василий бросил косой взгляд в сторону девушки и опять как-то непонятно ухмыльнулся. – Как бы ненароком она тебя не раздавила! И тогда – прощай все наши грандиозные планы и дела! Ты хоть предупредил бы заранее, я бы заказал в нашей заколоченной церкви службу за упокой свободного сердца комсомольца Вадима Самсонова, – попробовал напоследок всё обратить в шутку Грушаков, однако попытка эта не возымела должного эффекта.

 Вадим и Катя насупились и молча начали развязывать свои рюкзаки и выкладывать содержимое рядом с толстыми, узловатыми, шершавыми надземными корнями кедра-великана – надо было готовиться к ночлегу. Грушаков обиженно пожал плечами и, не проронив больше ни слова, взял туристический топорик с пластмассовой ручкой и отправился к ближайшему тальнику нарубить пару жёрдочек и дюжину колышков для закрепления палатки.

 

 Когда Василий проснулся и выбрался из палатки, солнце щедро осыпало жаркими июльскими лучами овальную, поросшую вереском полянку около их предгорного кедра, а другие, раструбом уходящие в долину зелёные опушки, с причудливыми пирамидками скалистых останцев, так вообще залило своим целебным космическим светом. Грушаков сладко, с хрустом в костях, потянулся, и направился к костру, возле которого Катя с половником в руке хлопотала над булькающим, видимо только что снятым с рогульки котелком с походным варевом. Что завтрак будет вкусным, Василий понял, едва втянул через ноздри в себя ароматный запах, идущий от костра.

 – А мы только что собрались тебя будить, – Вадим приветливо улыбнулся подошедшему брату и продолжил раскладывать на постеленном в тени кедровых лап одеяльце капроновые миски, медные кружки и алюминиевые ложки. Уже нарезанный крупными ломтями хлеб и свежие, в пупырышках, огурцы лежали посредине походного стола-дастархана. – Что-то ты, Василий, нынче разоспался.

– Да если бы так, – откликнулся Грушаков. – Это вы сопели в две ноздри на всю палатку, а я полночи ворочался, как на сковородке, никак не мог уснуть. Вроде и не душно было, но чёрт его знает, таких ночей я и не припомню в жизни. А потом ещё и страх какой-то наполз, противный, липкий, что-то будто надавило на грудь, вот тогда-то я неожиданно и заснул. – Василий укоризненно покачал вихрастой головой. – Но лучше бы я этого не делал. Представляете, я сразу очутился, как я понял, где-то здесь, в этой чёртовой долине-пропастине, но только не в том месте, где мы сейчас готовимся завтракать, а дальше, внизу, неподалёку от реки, куда мы пока что не дошли и где, как сами понимаете, никогда прежде не бывали. А сон такой чёткий, как явь, и причём – яркий, цветной. Я стою посреди поляны, а мимо меня какие-то тени мрачных старух в чёрном одеянии туда-сюда шастают. Проходят чуть ли не сквозь меня, а как бы и не замечают, что человек стоит на их пути. В платках укутаны, думаю, дай загляну в лицо им, наклонился к одной, когда она мимо шествовала, глянул – а глазницы-то пустые, вроде и кожа дряблая на скулах имеется, и нос проглядывается, худой и заострённый, а вот глаз нет! Пока я рот-то свой раззявил, то ли от изумления, то ли от испуга, она – шасть сквозь меня, и нет её. А внутри у меня, чувствую, всё пообрывалось, и так похолодало, пооблипло, как будто кто за шиворот воды ледяной плеснул. Но вдруг эти бабки разом пропали, мне как-то сразу полегчало, и я отправился на берег реки. Подошёл, сел на большой камень и начал любоваться чистой прозрачной водой, из которой вверх выпрыгивали блестящие рыбы разного калибра. Мне захотелось поймать хоть одну, и я, не снимая брюк, вошёл в воду, но не успел даже подставить ладони, чтобы схватить рыбёшку, как вдруг из речной глубины на поверхность выступил какой-то тощий дед с жидкой сивой бородкой. Он выходил из воды, а одежда на нём, я это хорошо рассмотрел, была почему-то сухая. Старик посмотрел на меня строго так, погрозил, помахал кривым пальцем с тёмным ногтем перед самым моим носом, и так же как старухи, прошёл сквозь меня. Я оторопел, а пока приходил в себя, деда и след простыл. Но в отличие от безглазых старушенций, глаза-то у него были, и они такие, что не сразу и забудешь. Голубые, ясные, как у молодого, вот только холодные, и какие-то с укором, что ли. Короче, мне опять стало не по себе и расхотелось смотреть на воду, я выбрался от берега на поросшую травой полянку и пошёл вдоль реки вниз по течению. Иду себе, посматриваю по сторонам и вижу – корова бусая пасётся на продолговатом бугорке. Я подхожу ближе, она меня не пугается, а всё также щиплет зелёную травку, мирно так и беззаботно. А мне опять что-то не по себе. Пригляделся к корове, и меня как ошпарило: здоровое, как подушка, вымя у неё разодрано. Она двигается по бугру, а из раны на вымени вместо крови и потрохов выпадают на землю и катятся в мою сторону золотые подсвечники, цепочки, кресты. Мне бы нет – их подобрать, да за пазуху спрятать, а я, наоборот, изо всех сил бегу от этой набитой драгоценностями коровы. И такая паника вдруг обрушивается меня, что я тут же и прохватываюсь, лежу в темноте, прихожу в себя, рядом вы сопите. Я успокаиваюсь и снова засыпаю, но сплю уже безо всяких кошмарных сновидений, – Василий помолчал, а потом усмехнулся своим мыслям и закончил: – Как там тётка Наталья любит выражаться, что-то наподобие того, что на новом месте приснись жениху невеста. Вот мне и наснилось: и невесты, и жених, да ещё и приданое в придачу.

 – Да, странный сон. Прямо тени забытых предков какие-то, – Вадим серьезно посмотрел на замолчавшего брата. – Ты сам-то как всё это можешь объяснить?

 В ответ Василий только передёрнул плечами и развёл руками. Зато Катя быстро нашла объяснение этому загадочному сну, и было оно будто бы понятным и доступным, как прибрежная плоская, поскобленная и отполированная водой плита, но вместе с тем образным и любопытным.

 – Просто ты вчера, Вася, сильно утомился в дороге. Вечером ни с того, ни с сего на нас с Вадимом взъелся, наехидничал, а совесть твоя и выдала тебе за это такой художественно-поэтический сон. Я тебе его легко растолкую: бабки и дед – это твои мысли о нас, корова – это лежащая перед нами долина, а золотые украшения – это Вадим и я, твои драгоценные друзья, – Катя добродушно улыбнулась. – Так что не бегай от нас – и всё наладится.

 – Твоя версия, Катюша, конечно же, симпатичная, – вроде как согласился Грушаков. – Но весьма неубедительная. Сравнить бабок и деда с моими мыслями – это ещё куда ни шло, а вот прекрасная, по твоим же словам, долина в образе коровы с разодранным выменем – это ни в какие ворота не лезет. Да и про драгоценности надо ещё крепко подумать. Зато Вадимовы «тени забытых предков» – над этим стоит поразмышлять. И без дураков.

 Василий подобрал раздвоенный на конце толстый сук и поворошил им затухающий костёр. Угли дружно вспыхнули, и ярко-оранжевое пламя сделало костёр похожим на миниатюрный осколок, отпавший от жаркого солнца на голубом, без единого облачка, небе.

 – Вадим, может быть, мать тебе ещё о чём-то отдельно рассказывала, кроме того, как они очутились в этих Теремках и в сильную грозу потеряли здесь друг друга? – Василий бросил сук в костёр и повернулся к брату. – Зачем они с отцом вообще сюда пошли? Что здесь забыли? Не клад ли какой кержацкий искали?

 – Ты, Василий, не хуже меня знаешь историю о том, как дядю Сашу снесло течением, и старообрядцы его спасли…

 – Да, но только в общих чертах. Ты же в курсе, что мать твоя на эту тему не любит шибко распространяться. Всю информацию из тётки Натальи приходится едва ли не клещами вытягивать, как говорится, в час по чайной ложке.

 – Вот я и полагаю, что они сюда отправились, скорее всего, поблагодарить кержаков за спасение твоего отца. Так, по крайней мере, намекала мама. Один раз она проговорилась о какой-то самодельной карте, но когда я переспросил её, она сказала, что оговорилась, что никакой карты и в помине нет, и никогда не было. Будто бы по памяти дядя Саша привёл её в эту долину.

 – А кержаков-то хоть нашли кого?

 – Нет, мол, к тому времени те перебрались уже куда-то дальше в горы. А когда я ненароком спросил маму про клад, она отшутилась, что ты, дескать, для нас с отцом самый ценный клад и других нам и на дух не надо.

 – А что? Наталья Никифоровна права, – с весёлыми интонациями в голосе вмешалась в разговор братьев Катя. – Ты, Вадим, не просто какой-то там клад, ты – моё сокровище. А если серьезно, то хватит уже, наверное, ребята, вести на протяжении всего нашего похода одни и те же разговоры: как да что было, или не было. Мы уже в долине, давайте обследуем её, осмотрим все потаённые уголки. Если повезёт, Василий, может, и отыщем что из вещей, связанных с твоим отцом, – примирительно закончила Катя.

 

 Глянцево-зелёные заросли одичавшей крапивы венчали изжёлта-серые султаны созревающих мохнатых семенников. Скоро август, время, когда разлетятся парашютики семян уже не только по монастырскому заросшему по плечо человеку двору, но и за сгнившую поскотину, от которой и остались-то напоминающие корни обломанных зубов редкие листвяжные столбики. Буйные заросли крапивы, сибирской полыни и чертополоха давно и надёжно спрятали в себя и кельи, и хлев с сараями поодаль от них. Одни лишь тесовые крыши, как перевёрнутые лодки, казалось, легонько покачивались от знойного ветерка, или это просто шевелились в мареве волнообразно, то наплывая на кровли, то откатывая от них изумрудные озёрца высокой густой и переливчатой травы. Вадим перевёл свой взгляд выше, на кедровые раскидистые кроны. Все они были щедро усыпаны светло-коричневыми смолистыми шишками.

 – Эх, братцы, рановато мы сюда нагрянули, – в голосе Василия прочитывалось неподдельное сожаление. Он тоже внимательно оглядывал этот будущий знатный урожай кедровых орехов. – Пока что шишка – голимая смола, а вот через месяц бы, так и намолотить можно кулей по десять на каждого.

 – Намолотить-то намолотишь, а вывезти как? – Вадим был, как всегда, серьезен. – Ни машина, ни телега через горловину, ту, что наверху, не пройдёт. А на себе – так до морковкиной заговни не управишься.

 – Да это я так, к слову. Когда нам заниматься этой шишкой? Но ты же меня знаешь – не могу я пройти мимо, если увижу, что рядом что-то плохо лежит и спокойно можно взять. Сколько себя за это ломаю, но пока с переменным успехом.

 – Вот это по-нашему, по-комсомольски, – подала голос стоявшая на утоптанном пятачке позади ребят Катя. – Самокритика – это, Василий, верный путь к моральному выздоровлению.

 – Ну, ты загнула, Катюша. Где ты видишь больного? Да будет тебе известно – я не люблю самокопанья. Это у меня так, случайно вырвалось, и адресовалось, заметь, отнюдь не для твоих красивых ушек, а моему двоюродному брату.

 – Ты, Вася, как из зоопарка, ни дать, ни взять – настоящий ёжик, – девушка хоть и не обиделась, но чувствовалось, что близка к этому. – Ни по иголкам не погладить, не провести ладошкой против твоих колючек.

 – Что вы, ребята, опять сцепились! Пойдёмте-ка лучше тропы пробивать к этим строениям. Может, чего ценного там отыщем, – и Вадим, подняв руки над головой, чтобы не обжечься, первым принялся уминать кирзовыми ботинками крапиву перед собой.

 Обследование всех сохранившихся монастырских строений не дало ничего, что бы приблизило ребят к раскрытию тайны пропажи Александра Грушакова. На это ушёл почти весь день, и надо бы позаботиться о ночлеге. Катя предложила было расположиться в одной из келий, но парни сомнительному отдыху в тесной, к тому же полуистлевшей от времени и заброшенности комнатке предпочли, как выразился невозмутимый Вадим, здоровый сон в палатке на лоне природы.

 Всю ночь в той стороне, откуда ребята спустились в долину Теремков, погрохатывало, тусклые сполохи дальних молний освещали тыльную, направленную на юго-восток, к коренному Ивановскому хребту, стенку палатки. Однако разбуженным грозой Вадиму и Кате, – на Грушакова раскаты грома никак не подействовали, разве что парень стал ещё громче храпеть в своём углу, – так и не удалось дождаться барабанной дроби первых капель по брезенту палатки. Видимо, ливень так и застрял где-то, зацепясь тяжёлыми, неповоротливыми тучами за острые пики белоснежных вершин, да там весь и иссяк, скатившись мутными потоками в поймы горных ручейков и речек.

 Утром Василий наметил для себя поход вниз по течению стремительной Быструхи. Вадим и Катя решили составить ему компанию. За два с лишним десятилетия капризная, вырвавшаяся из узкой теснины туннеля в горе на относительную равнину река не раз меняла своё русло, о чём свидетельствовали подсохшие, поблескивающие на солнце крупинками кварца, каменные борозды и песчаные проплешины на той, противоположной от ребят, стороне, и намытые течением галечные продолговатые островки, разбросанные по Быструхе там и сям; да и этот берег был обрывистым и даже опасным, стоило только посмотреть на очередной береговой изгиб своенравного движения взбаламученного и вспученного ночной грозой потока, где зелёный дёрн и плети засохших корней нависали над промоинами-нишами под берегами наподобие косматых землистых козырьков. Недаром ведь в народе подмечено, что и мельницу вода ломает, особенно если она такая неуправляемая и пронырливая, как в реке Быструхе.

 Могучая лиственница, что когда-то возвышалась на поляне метрах в десяти от берега, и годовые древесные кольца которой никому не сосчитать, теперь достаивала свои последние сроки. Река вплотную подобралась и к ней. Корни, нависающие над бешеным потоком и поминутно окунающиеся в проносящиеся волны, уже давно были отшлифованы до блеска и растереблены до косичек. Те же, что по-паучьи вцепились в размываемый берег, с каждым часом подмокали, хватка ослабевала, неумолимая вода подплёскивала и уносила на стремнину не только песчинки, но и мелкий разноцветный галечник, очищая и делая беспомощным уже и само стержневое матёрое корневище.

 – Ребята, вы бы держались подальше от берега, – Катя смахнула набок изящной ладошкой прядь вьющихся, выбившихся из-под цветной панамки золотисто-русых волос, другой рукой поправила сползшую с хрупких девичьих ключиц лямку рюкзачка и продолжила: – Видите, какие буруны! Слизнут в мутную водичку, и – поминай, как звали!

 – Не будь перестраховщицей, Катюша. Мы и так метрах в трёх от береговой кромки идём, – выспавшийся Василий чувствовал себя так превосходно, как никогда, шаг его был твёрд и пружинист. – Сами мы в воду, как ты понимаешь, ни за что не полезем, а стряхнуть с этой полянки в речные объятья нас сможет одно только семибальное землятрясение, которого, как ты замечаешь, пока что не ожидается!

 – Да ты, брат, поэт! – широко улыбнулся Вадим. – Что-то раньше я подобного высокого слога за тобой не замечал, или на тебя так подействовала вся эта первозданная красота?

 – Ну, красота не красота, а вот общение с тобой и с Катюшей мне как дополнительный стакан парного молока, которое, ты же знаешь, как я обожаю.

 – Я ушам своим не верю! Вадим, ущипни меня, только не больно, – или всё, что я здесь слышу, действительно – не сон? Наш ёжик наконец-то осыпает все свои колючие иголки и на глазах превращается в необыкновенного лапочку, да такого, что у меня и слов нет!

 – А вот такие мы с братом, – Вадим помолчал, подыскивая необходимое слово, и произнёс раздельно по слогам. – Не-пред-ска-зу-е-мы-е! – И шутливым тоном закончил. – Так что прошу любить и жаловать нас, уважаемая и даже горячо любимая Екатерина Станиславовна!

 Вадим весело пробежал вперёд, обернулся, согнул правую руку в локте, кулак упёр себе в бок, чтобы получился этакий крендель, подбоченился, и подставил его нагнавшей Кате, приглашая её просунуть тонкую загорелую ручку в полое пространство этого мускулистого кренделя. Василий, наблюдая за их дурачествами, чуть приотстал, доброе расположение духа, с которым он сегодня выбрался из своего ватного спальника, так и не покидало парня. Что-то необъяснимое происходило в эти два дня с ним, оно и радовало, и пугало одновременно. Радовало тем, что недовольство и раздражение, с которыми он жил не один год, незаметно таяли в его душе. Пугало тем, что если так будет продолжаться и дальше, он, как ему казалось, в какой-то момент потеряет всю твёрдость характера, и тогда любой сможет вытирать свои ноги об него. Но что-то внутри подсказывало парню, что опасения его несколько преувеличены и твёрдость характера а, тем более воля, от того, что он будет больше радоваться и идти навстречу людям, сильно-то и не пострадают. Василий мысленно одёрнул себя и по привычке усмехнулся: ну, вот, мол, дожил – уже и в самокопаниях погряз, как курица в апрельской грязи!

 Между тем Вадим и Катя ещё более отдалились от Василия. «Пусть резвятся, нагоню попозже, что мне им мешать», – парень подобрал плоский голубой камешек и запустил его крутой дугой вверх. Камешек без брызг вошёл в воду у противоположного, относительно спокойного берега. Василий удовлетворённо хмыкнул. Этому приёму бросания камней в реку он научился в детстве, когда они с соседскими мальчишками днями пропадали на городской речке. А назывался этот метод, хоть и простенько, да не совсем понятно – замок. Ладно, замок так замок, главное, что навыки не забыл. Настроения у Грушакова прибавилось, он даже замурлыкал какой-то популярный мотив, когда где-то рядом вдруг страшно ухнуло, затрещало. Боковым зрением Василий, только что залюбовавшийся игрой стремительных волн, машинально зафиксировал неестественную подвижку могучей лиственницы на фоне горного гребня и синего неба, когда та как бы нехотя провернулась вокруг своей оси и, ускоряясь, начала заваливаться, но не поперёк реки, а вдоль берега, прямо навстречу их весёлой группе.

 То, что произошло дальше, поначалу повергло Василия в оторопь, ноги будто вросли в землю, голова сделалась пустой и звонкой, во рту пересохло. Падающая лиственница с треском ломаемых веток гулко ударилась о землю, спружинила, ствол подпрыгнул над поляной и резко отвалился к травянистой кромке берега. Шедшие впереди Вадим и Катя кустистой, растопыренной кроной были тут же сметены в несущейся поток. Василия обдало горьковатым запахом хвои, однако ни одна светло-зелёная мягкая лапа не достала до его лица, зато это разом привело парня в себя, и он, не думая, скинул с плеч рюкзак и бросился с берега в пучину. Вода была прохладной, волны дробно искрились тысячами маленьких солнц, но это не помешало подхваченному стремниной Василию почти сразу отыскать глазами метрах в семи перед собой, то пропадающую, то снова выныривающую из волн мокрую, уже без панамки, растрёпанную голову Кати. Василий, плывя вразмашку саженками, устремился к девушке. Когда до Кати оставалось совсем немного и можно было протянуть руку, голова её вдруг исчезла с поверхности реки. Парень набрал полные лёгкие воздуха и нырнул. Вода хоть и прояснела по сравнению с той, какой она была утром, но до всегдашней прозрачности её было ещё ох как далеко. Василий скорее почувствовал, нежели различил перед собой уносимый течением тёмный и уже безвольный, будто тряпичный, силуэт захлебнувшейся девушки.

 Силы его удесятерились, парень в один миг под водой настиг Катю, подхватил её левой рукой, привлёк к себе и, оттолкнувшись от неглубокого каменистого дна, выплыл на поверхность. Ближе всего к нему, наискосок, ниже по реке виднелся небольшой галечный островок, туда, уверенно борясь с течением, Василий и направился, удерживая на плаву лишившуюся чувств Катю. Выбравшись на сушу, он, присев на одно колено, на другое, согнутое, переложил девушку животом вниз, сдвинул набок её рюкзачок и легонько надавил ладонями ей на спину ниже лопаток. Изо рта девушки на песок вылилось со стакан жидкости, Катя закашлялась, прерывисто задышала и, наконец, пришла в себя. Василий осторожно снял с девичьих плеч намокший, потяжелевший рюкзачок, отложил его в сторону и бережно перенёс девушку на широкую плоскую плиту. Катя приподняла голову и недоумённо обвела глазами вокруг. Взгляд её был хоть и растерянным, но уже вполне осмысленным.

 – Васенька, а где же Вадим? – в слабом дрожащем голосе девушки слышались нотки отчаянья.

 – А вон он, бежит по берегу, волосы на себе рвёт. Тебя, наверняка, ищет, – Василий небрежно указал рукой в ту самую сторону, откуда их несколько минут назад сбросило в реку, и где, раскорячившись, на краю лежала виновница их рискованного купания, поверженная, с вывернутыми корнями лиственница. За напускной небрежностью Грушаков пытался скрыть внезапно окативший его страх. Едва схлынула горячка, как он по-настоящему испугался и за девушку, и за себя, и уже не очень-то верил, что это он сам, без чьего-либо понуждения, сиганул в бурлящий поток и спас человека. «Ну, ты парень, даёшь! – мысленно похвалил свои действия Грушаков и усилием воли взял себя в руки. Страх пропал, и Василий вернулся в обычное своё состояние. – Скажи кто другой про меня такое – в жизнь бы не поверил!».

 В это время Катя самостоятельно встала с плиты и принялась размахивать руками и звать Вадима, стараясь перекричать шум несущихся волн. Тот в ответ, сложив ладони рупором, тоже что-то кричал, однако слов было не разобрать. Наконец, Вадим не выдержал, помахал правой рукой – дескать, ждите, сейчас буду! – и прямо с обрывчика щучкой нырнул в реку. Катя невольно бросилась к воде, но увидев вынырнувшего и уверенно плывущего к ним Вадима, успокоилась и вновь присела на тёплую плиту.

 – Катенька, ты цела? – едва достигнув островка, обратился к подбежавшей девушке Вадим. Он ласково приобнял плачущую Катю. – Ну, не надо реветь, всё же обошлось. Мы живы, здоровы. Я вижу только, что у тебя плечо поцарапано. Ничего страшного, вернёмся в лагерь, надо йодом из аптечки прижечь. А ты, Василий, как, не побился о камни? Нет. Ну, вот и хорошо. Спасибо тебе за Катю. Я всегда знал, что мой брат – парень что надо!

 – Хватит меня нахваливать, не то сейчас покраснею, – Василий был явно польщён словами Вадима. – Ты лучше расскажи, что с тобой произошло? Ведь после того, как вас сбросило в Быструху, я с берега увидел только тонущую Катюшу, а тебя нигде не заметил. Вот я сразу и кинулся спасать её, хорошо хоть успел. А ты-то где был?

 – В том-то и дело, что меня бы ты в любом случае не нашёл на поверхности, – после этих слов Вадим осторожно потрогал свой затылок. – Как садануло по темечку – вон какая шишка набухла! – так я и вырубился. От сильной боли, наверное, в последний миг я так плотно стиснул зубы, что вода, пока я какие-то мгновения находился без сознанья, даже не попала мне в горло. Правда, когда пришёл в себя, хлебанул маленько, но это мне и помогло моментально сообразить, какая опасность меня поджидала, не вернись я вовремя в сознанье. А выбраться из реки – это было, как говорится, делом техники. Вот только снесло меня аж вон к тому повороту. Как вылез на берег, осмотрелся, и давай шарить вверх и вниз по течению, вас искать. – Вадим помолчал и закончил: – Теперь надо думать, как нам на большую землю вернуться, не будем же мы на этом каменном островке куковать до темноты. Обед мы проплавали, поспеть бы к ужину! – напоседок попробовал пошутить Вадим.

 – Ты что, брат, первый раз в тайге что ли? – Василий укоризненно покачал вихрастой головой. – Или не знаешь, что вода в Быструхе вот-вот спадёт. Видишь, небо везде синее, ни тучки на нём, ни облачка, а это значит, что там, в верховьях, пополнять водный запас нечем. Так что я думаю, через час другой ночной приток жидкости иссякнет, и мы спокойно переправимся на берег. Вон гляньте – выше по течению на перекатах уже и камни начали проступать из воды. По ним-то мы и перейдём. Пока есть время, давайте осмотримся на этом островке и позагораем, – Василий усмехнулся, но как-то по-доброму. – А вот на купании, по известным нам всем обстоятельствам, я категорически не настаиваю.

 Оплёскиваемый отовсюду волнами островок был сравнительно небольшой, продолговатый, как бы сдвинутый боком к противоположному берегу, сверху и внизу по течению заострённый. Та сторона, где находились ребята, пологая, разноцветные окатыши будто сложены в причудливую мозаику; другая сторона наоборот была крутой и обрывистой, наверное, из-за того, что волны бились в подвёрнутый бок островка, норовя отковырнуть и уволочь мокрый галечник на подвижную глубину. Было понятно, что век у данного, нагребённого водой кусочка суши недолог – ещё две-три обильные грозы, и Быструха растворит в себе этот не самый маленький из речных островков. Эх, если бы эти мозаичные камни умели поведать, или хотя бы намекнуть молодым людям, которые лежали сейчас на плоских плитах, приходя в себя после пережитого, – что сокрыто вот уже много лет среди спрессованной галечной толщи!

 

 Пёстрые кедровки, поклёктывая и резкими вскриками огрызаясь друг на друга, летали вокруг разлапистой кроны исполина кедра. Созревали шишки, и птицы ревниво делили территорию. Ребята только недавно поднялись сюда из долины, скинули с плеч рюкзаки и сейчас отдыхали, сидя на толстых корнях в хвоистой тени и негромко переговариваясь. Пять дней назад это место послужило им первой ночёвкой в Теремках. А теперь это был их последний привал перед крутым подъёмом на перевал.

 Вадим, Катя и Василий, как и свойственно большинству молодых людей, быстро оправились от происшествия с поваленной лиственницей, и за оставшиеся дни неплохо исследовали почти все уголки несказанной долины, прошли по руслу Быструхи, побывав и около громокипящего створа на выходе реки из Теремков; а когда совершенно случайно наткнулись в дебрях на монастырский погост, Грушаков буквально на коленках исползал всё вокруг высоких, почерневших от времени, восьмиугольных крестов, тщательно изучая любую малейшую трещинку, и пытаясь отыскать хотя бы слабый намёк, дающий спасительную ниточку к поискам пропавшего много лет назад, ещё до рождения Василия, отца. Однако на суровых монастырских крестах не сохранилось ни одной не то что таблички, а и просто какой-либо надписи. Правда, на двух ближних к дремучему лесу могилах, в перекрестьях были вырезаны квадратные углубления, и в этих нишах можно хоть и с трудом, но угадать образки, а вот что за святые запечатлены на них – этого уже не различить и самому зоркому следопыту. После посещения погоста у Вадима и Кати сложилось впечатление, что Василий потерял всякий интерес к дальнейшим поискам, да он и сам как-то раз печально обмолвился, что, мол, ясности в пропаже отца так никогда и не будет.

 Поздне-июльское солнышко грело щедро, но не пекло. Накануне ночью в горах и над долиной прогромыхала очередная кратковременная гроза, она больше освежила, чем вымочила землю. И сейчас дышалось необыкновенно легко. Воздух был насыщен хвойным запахом, густо замешанном на сладком аромате главного таёжного медоноса, василькового цвета кисточки-белковки, что привольно разрослась на склонах белка Непроходимого. Прежде чем идти дальше, ребята в последний раз оглянулись на расстилающиеся внизу Теремки. Теперь, когда они узнали поближе это удивительное место, у них возникло единодушное чувство, и об этом был разговор на привале, что они не просто побывали здесь, испытав опасное приключение, а и проведя в окружении первозданной природы несколько замечательных дней, как бы породнились с укрытой от чужих глаз долиной. И даже всегда и во всём сомневающийся Василий согласился с тем, что лучшие, чем эти, условия для создания туристической базы, да и лагеря для начинающих альпинистов, в любом другом месте надо ещё долго поискать.

 – Ой, ребята, смотрите, что-то блеснуло! – Катя показала рукой на хоть и удалённый расстоянием, однако хорошо видимый со склона изгиб реки. – Вон там, в воде, рядом с нашей поваленной лиственницей.

 – Да, я тоже вижу, – откликнулся Вадим. – И луч такой слепящий, как у мощного прожектора!

 – Вы за его направлением следите, – восторженно подхватил Василий. – Прямо в зенит метит! Не иначе, как Быструха со дна вымыла огромный кусок слюдяного кварца.

 Повеселевшие и ободрённые этим добрым знаком ребята продолжили подъём на перевал. А внизу, на месте размытого островка, в кристально чистую воду соскальзывал по наклонной гладкой плите вынесенный на какое-то мгновение на поверхность восьмиконечный золотой крест. Быстрое течение поворачивало его гранями, словно подставляя на прощанье благодатным солнечным лучам, перед тем, как окончательно погрузить эту монастырскую реликвию в недосягаемую светом глубину.