Светлана ЛЕОНТЬЕВА. ДОЛГО-ДОЛГО ТЯНУЛОСЬ ВРЕМЯ… Стихи

Автор: Светлана ЛЕОНТЬЕВА | Рубрика: ПОЭЗИЯ | Просмотров: 276 | Дата: 2017-10-30 | Комментариев: 2

 

Светлана ЛЕОНТЬЕВА

ДОЛГО-ДОЛГО ТЯНУЛОСЬ ВРЕМЯ…

 

* * *

Человек, сотворённый на день шестой

среди тверди земной и тварей,

вижу грани твои – отблеск в них золотой

в стоне, страсти, в желаньях, в угаре.

Человек!

Челом бью, ты мне – музыка, свет,

ты мне – стих, проникающий в горло,

ты – исторгнутый, даденный, в вечность продет,

ты звучишь так «по-Горьковски гордо»!

Ты Ньютон, ты Ахилл, ты ослепший Гомер,

ты Титан, что испытывал муку.

Человек – так звучит высочайший пример,

человек – так звучит, как звучал СССР,

человек – гвоздь вобьёт Богу в руку…

И опять, и опять

будет гвозди вбивать,

и всё вновь повторится по кругу!

Фейербах! Я могилу видала твою

в нищете умер ты, солнцем – в клетку,

но цитату твою, я как песню пою:

«Божество – человек человеку!».

И как это звучит – до черты, до тоски

на Канавинском нашем вокзале,

на маршрутном, вечернем, последнем такси:

«Человек!» – этим всё я сказала.

Человеку целую я руки, лицо,

человеку рожаю я сына:

грудью белой кормлю, как молочен сосок,

всё во славу, во благо, во имя!

На горячей простынке рубаха моя

потно скомкана (рядом с  заводом

отделенье родильное). Мальчик, дитя,

человечек – звучит тоже гордо!

Да, звучит. Да, поёт. Колокольный весь звук!

Бейль, Спиноза, Мухамед Асимов.

А вот тот человек – мне ни враг и ни друг,

а вот тот человек – нож мне в спину!

А вот тот воскресит.

А вот этот убьёт.

А вот этот пошлёт меня к чёрту.

А я буду молиться неистово, чтоб

та, другая, целуя его нежный рот,

говорила среди тягот, йот и пестрот:

«Человек! Как звучит это гордо!».

 

* * *

Не об этом я буду молиться,

пробираясь сквозь толщу слов…

Да, о тех, кто взлетает птицей,

да, о тех, кто содеял зло,

да, о тех, кто любил и любит,

да о них! Но не только о них.

На колени – паду! О, люди,

и ползком – да к иконе Святых.

Ни зверьком, ни птенцом – человеком,

ни лесною опушкой цветной,

ни скорлупкой, ни тощим побегом –

русской женщиной, мамой, женой!

Прислонюсь к половицам во храме:

свечи тонкие высоки,

свечи, поднятые вихрами

так по-доброму, по-людски.

Я такие куплю у старушки!

Жёлто-серые, воск и нить,

цветом, словно бы лён кукушкин.

Смокни зло! Замолчите пушки!

Я молитву буду творить!

Да, наивная!

Да, простая!

Со слезами – шепчу – в глазах,

иль кричу? А слова прорастают

через сердце, где боль густая,

стебельком сквозь асфальт в цветках.

Я о сыне молюсь! Но не только.

А о той – неизвестной – где ты? –

капелюхе, лимонной дольке,

то ли Дарье, Наталье ли, Ольге,

с афродитовой высоты

ты сойди! Появись! Окутай

телом белым, дельфиньим, нагим,

расцветающим, мятным, анютным,

полюби его! Он – мой сын!

Я его пеленала, кормила

и баюкала в два крыла.

А он вырос – такой верзила,

что пора отпускать! Где зимы,

где в вагонах авоськи, корзины.

Я хочу, что бы ты была!

Ты была чтоб! Твоих артерий

сын узнал бы шальной исток.

Чтоб открыла ему ты двери

всех своих городов, империй.

Год ли, два. Потерпи чуток!

Вавилонских речесмешений,

войн, коллизий, развалов, бед,

террористов гривастых тени,

этих глиняных в небе ракет

пережди! (Ты простынку стелешь,

где взахлёб несуразица почт…)

О тебе, о тебе, о тебе лишь,

о тебе я молюсь день и ночь!

 

* * *

Из-под руки гляжу: равнинна даль,

в купавах берег жёлтых, камышовых,

по августу вода в реке, что сталь,

вся неподвижна в отсветах лиловых.

Кочевий век прошёл давным-давно,

рассудок взмыл, и пала Византия,

и всё, что после было сведено

в единый узел, в помыслы простые.

Казалось бы, зачем мне это всё?

Поволжье далеко от снов хрустальных.

Но отзвуки былых высот, красот

в обычаях у нас, в песках пасхальных.

И имена все сплошь – из недр её,

далёкой и погибшей Византии,

и хитрость, и коварство в нас живёт,

и мудрость в нас, и помыслы благие.

О, нет, вторичному паденью не бывать!

Достаточно и первого! Римляне

град возвели, отожествили кладь

и, прагматичные, набрали всякой дани.

А турки всё распяли и сожгли…

Я в Волжских водах слышу отголоски:

испепелённых дудок ковыли

дымят пожаром игрищ крестоносцких.

Мы так чувствительны, у них – расчётлив ум,

мысль инженерная, станки, заводы, прибыль!

У них в почёте жид и толстосум.

А где нет сердца – там делам погибель!

Не пала кабы Византия, чтоб

тогда Европа делала? Наверно,
сгнила б давно, себя вгоняя в гроб

погибельно и люцеферно.

Она и тем жива, и дышит тем,

что на развалинах, на сизых горстках пепла,

изъян вдохнула полной грудью, крен

и этой болью на века окрепла.

Я предрекаю ей сейчас, когда

она от полчищ беженцев седая,

холодная, что статуя из льда

да по колени вмёрзшая у края,

я предрекаю ей, так низко пасть

в смрад, лужи, грязь униженно, скудельно.

Она чтоб после Фениксом взвилась

вся в блеске Византии до паденья!

 

ПРИТЧА ОБ ОРКЕСТРЕ

Играй оркестр! Поп-музыку и кантри

да хоть «Спокойной ночи, малыши!» нам…

Картина «Одалиска» на серванте,

и дирижер усталый и плешивый.

 

Весь вдоль струны – вдоль мышцы он сердечной.

А нам чего? Мы не были в том месте,

где горы, где разломано крылечко,

где птицы вместо глаз клевали песни.

 

Оркестр остался там – землёй завален…

А музыка одна – без них вернулась!

Ей невдомёк, оркестру что плевали

в худые спины люди этих улиц.

 

Без слов, без слёз, без струн, без нежных клавиш

гуляла музыка по Старому Арбату,

искала, где здесь Бах, Брамс Иоганес,

искала уст, тугих рукопожатий.

 

Искала трубадуров и танцоров,

жалейку, петушка, пищалку, гусли,

убитого бескрайностью простора

серебряного, в кнопочках моллюска.

 

Вот так с войны приходят раз в столетье.

Кто раньше был растоптанным, ненужным,

на фраки променял своё отрепье,

и музыка теперь его оружье.

 

И было в этой радости такое,

что на века, что навсегда, навечно.

«За родину мы умирали стоя!» –

кричала музыка по-человечьи.

 

* * *

Любимый мужчина, предавший меня,

а я тебя не предавала!

Характер мой мягче, чем шерсть у ягнят,

чем розовый пух покрывала.

Ты – царь. Тебе можно. О, как изменял

ты мне сквозь метели и вьюги!

Мне солнце твоё выжгло в сердце овал

горячий, как пепел и угли.

Одну оставлял с мамой, тёткой, детьми.

Прозрачный сквозил  в доме воздух.

И я вопрошала: «Любимый, пойми!».

О, эти наивные просьбы!

Что муки прикованного ко скале

истерзанного Прометея?

Кибелы, что мчится на каменном льве,

что Фивы, где блёкла Медея?

Всё это легенды! Живую меня,

как город, разодранный в камни,

в остатки дымящихся труб, стружки пня,

в куски арматур, звон рекламный –

в кого превратил ты меня? Словно взрыв

на станции. Я, как Чернобыль,

отравой витаю, границы размыв,

где ангелы скинули робы.

Армянка во мне, плача, волосы рвёт,

мекканские суры читая,

и правил сместился во мне чёткий свод,

осталась последняя стая.

Хватаюсь руками. Пытаюсь спасти

последние винтики, гвозди,

дороги размытые, тропы, мосты

и мёртвые, гиблые звёзды.

Дурёха! Твои поцелуи  в уста

Пилата божественно-сладки,

ты петлю надела заместо креста,

соль лижешь взамен шоколадки.

Но скоро! Не завтра ли? Иль через час

из теста тебе дорогого

откроется дверь чистых слов, нужных фраз,

и ты вдруг полюбишь другого!

 

* * *

Это любимый твой цвет, музыка и футбол,

ужин, питьё, диван, детские игры в саду,

мне Верещагина мысль, мне незабытый холст

посередине судьбы к прянику и кнуту!

Коль Агамемнон дряхл, а Клитемнестра стара.

Троя опять в огне. Жёлтым дымят паруса.

Лучше б тебе я была – мама, тётя, сестра,

лучше бы солнцем твоим мне розоветь в небесах!

Или быть жёлтым листом в зыбких твоих кострах,

поиск Винсента зыбуч, словно «Цветущий миндаль»!

Быть бы мне, как Ван Гог в красных твоих мирах

или подсолнухом мне в твой поместиться хрусталь.

Я ж не стерпела. И вот: там, на картине – у ног

грешницей, что в чадре, девицей, что в грозу

пала перед тобой, думая, что продрог,

думая – оживлю, думая, что спасу!

«Но, что торнадо, смерч – участь минуй сия» –

надо было молить, глядя тебе в лицо.

Я же – к тебе в постель, радуясь и маня,

скинув одежду всю: туфли, чулки, кольцо.

Вот она – я! Люби! Я – колыбель зерна.

Древом произойду! Ты прорасти внутри!

И пережди дожди ярые дотемна!

Или меня из ребра снова пересотвори!

Или – сто тысяч их томных, воздушных фраз,

замшевых буквиц «мы», шёлковых звуков «о»,

но не заменит мне пластиковый плексиглас,

жаркое, что в окне кварцевое стекло!

 

ПРИТЧА О МОЛИТВЕ

Многоликое моё время!

Время, лечащее меня.

Высекающее, что кремень,

свечи тоненького огня!

Время, старящее нам лица.

…Площадь. Улица. Старый храм.

Вот иду я туда помолиться –

подкосились ноги, как птицы –

и прильнула я к образам…

Долго-долго тянулось время.

(Молодуха, старуха ли я?)

О, лилейное! Дрожь в коленях.

О, блаженное! Мне судья.

Убывающее! Так надо.

Поднимающее! Лети.

Время – скомканное в громаду,

время сжатое – до горсти!

Время, спасшее возвращеньем,

однолюбка – я, как ни крути!

Время плакальное, кощеево

( я – на грани умалишения,

бритву к венам хочу поднести!)

Иль авто разогнать и – разбиться,

каб ни дети твои-мои!

Вся в слезах, тушь размыла ресницы,

я – стреляй же скорей! – лисица,

мою шубу на мех раскрои!

Ты – царевичем – мёртвую, спящую,

что из сказки в хрустальном гробу,

воскресаешь – лебяжью, княжью,

даришь новую мне судьбу!

Это ты, возносящий до неба,

говоришь мне о времени, ты?

Для меня моё время – ребус,

в космос, к звёздам летящий троллейбус,

проводов оборвавший хлысты!

Да, я в церкви – в её утробе,

на коленочках, скинув обувь,

вопрошаю, и стон – в груди:

«Мёртвой что! Ты живую попробуй

воскресить, обольстить, возродить!».

 

* * *

Нам – изгнанным из рая повезло!

В подол вцепились платья мне колючки.

В витринах шкуры вижу сквозь стекло –

зверей изнанка светится поштучно.

Мы, изгнанные, видели свой сад:

шмели в цветах увязли в сердцевинах,

там яблоки созревшие висят

и, в росах приморившись, сладко стынут!

Огромно, нежно, словно бы навзрыд!

Вода в кувшине, мёд и чай с вареньем.

Они в раю не знают слово – стыд,

но мы-то знаем, изгнанным – виднее.

Мудрее, жёстче, правильней и злей,

сознанье не мутиться от соблазна.

Без слёз по прошлому светлее и теплей,

а ностальгия, словно грипп заразна.

Адам и Ева, искушенье, Змий.

И спирт в руке трамвайничей, и кофта,

как холодильник для магнитиков – Голгофа,

тебе рекламный трюк, нам – «Не убий!»

И вот теперь твержу, как назубок

весь этот скрежет, что прихлопнут дверью.

Кричащим всем, что изгнаны, не верю,

а верю всем, молчать кто, изнемог!

Всем столпникам, юродивым, благим,

что в Керженцких лесах, глухих урёмах

из деревянных веточек сквозь дым

выстругивают ласточек бездомных.

Сквозь рёв, сквозь стон, сквозь полузверий рык

из рая прочь по рытвиной дороге!

Я верю тем, кто вырастил язык

не обособленный, а собранный из многих.

Сведя в единство помыслы. Листы

сорвав с деревьев райских зыбких яблонь,

что долговечные несут свои кресты

одной судьбы – и учат нас, как надо!

 

* * *

Как раскидисто дерево это! Листва густа!

Не охватишь, не силься, взглядом его не окинешь.

Ой, не здесь ли схоронена Ева, сомкнув уста,

а как были они разверсты светлой любви во имя!

Влажно, маняще, тепло. Думы все прочь, дела!

Змий-искуситель в тени крошечных виноградин.

Если безумен грех и неоглядна мгла.

Близость – это родство, это огромней, чем рядом!

Губы Адама – они рана открытая! А

их поцелуи горят! Вот и сожгли всю душу.

Вместо одежды любовь, вместо еды и питья.

Вместо белого дня, вместо моря и суши!

Даром что ли везде, о, перекатная голь,

в долгих библейских снах, вымотавших населенье,

рай – это прошлый день, это не наша боль,

изгнанным быть – почёт, общее треволненье.

Рёбер Адамовых – их хватит на нас, на всех

девушек, что занялись, женщин и вдов вселенной.

Выбери место: Крит, Волга, Евфрат, Лох-Несс,

выбери Петербург тот, что в снегах по колено!

И за соломинку – хвать. Изгнаны мы с тобой

тысячелетием всем, шёлкопрядением в замять,

если для сильных – земля, горы и синий прибой,

если звезда Гончих Псов нам освещает память.

Там во дворе мужики режутся сплошь в домино,

у Кабаних глаза – что впору идти, топиться!         

Город не вымер ещё! И Казанова давно

в армии отслужил. Рядом роддом и больница.                     

Изгнанным – целый миф и в парке аттракцион –

это гудит Колесо – слава царице Фортуне!

Я им родня во всём, я – тоже железобетон.

Райская птица – грач грает, забытый втуне…

 

* * *

Река, простор, болотце, птичья гать

к полудню обещает нам распеться.

Изгнанию из рая не бывать!

Когда и ад, и рай – всё в нашем сердце.

И свиты в коконы, что шёлк, что шерсть, что бязь,

и золотится нитка расписная.

Я с этим раем в сердце родилась.

Не верю я всем, изгнанным из рая!

Тем более слезам. Они – пресны.

Тем более словам. Они – фальшивы.

А сердцу что? Оно лелеет сны

и гладит птиц, и оттого все живы!

И крылья мёртвой ласточки оно

целует, расправляя тихо перья.

Чем больше целятся во глубь, ему на дно,

тем больше в нём тепла, добра, доверья!

Ветвится рай. Вот груша, алыча,

а Змий ползёт, цепляется за ветки…

Но иногда мне хочется кричать

от стрел и от ранений злобно метких.

У магазина – пьянь, бомжи и мат,

у власти – бюрократы и паяцы,

в одно слились обман и казнокрад.

Но рай умеет в нас обороняться!

А на земле – ату его, ату,

рокочут вопли, и клыки кровавы.

А сердце свою пестует звезду

и не боится плахи и потравы.

 

* * *

Отравленный город, дым серный вокзала,

так малую родину я покидала.

На час ли, на два, а случилось навеки.

Но малая родина светит сквозь веки

и вьёт свои гнёзда по-детски, по-птичьи,

ни где-то, а в сердце, где птенчики кличут.

Я вверх по тропинке взбираюсь на взгорье,

гляжу, где она? Нет её на просторе…

Лицо закрываю руками, слезами,

к стеклу прислоняюсь, что теплится в раме.

Я помню все платья, какие носила,

шубейку из кролика и мокасины.

Всё! Нынче иная, сырая погода,

из Турции куртка, испанская мода,

из Франции сумка, духи из Панамы.

О, где вы скрипучие двери и рамы

широкие, в круглых узорчатых розах?

Сносилась душа – до прозрачной берёзы,

а память – до крика, а голос – до правды!

Мой мёд не испортится каплею яда!

Теперь я другая: мой дом – моя крепость,

но с прошлым, корнями сильна моя  цепкость!

Арбаты? Пускай. Химки, Руза, Мытищи.

А малая родина  - вся во мне дышит!

Сквозь Вену, сквозь Кипр, ледяной город Лондон

прапамятью места, прапамятью рода.

Оттуда, о, нет, невозможно уехать,

как боли из бритвы, как слову из эха!

Вот в этом вся русская вольная воля,

что не оторваться от белого поля,

от яблок, что пахнут иными мирами,

где мёрзлые розы пришпилены к раме,

где льдистые птицы – трёхпалые лапки

весь наст исследили до дна, до заплатки.

Дымы, что оранжевее водорода

кидаются в небо из башен завода.

Обратно давайте  с вокзалов – да в сени,

со сцены – да в горницу, к маме – в колени!

Где всё просто пело, росло, где начало,

и где Ариадна клубок размотала,

смотай же обратно его, дорогая,

где б я не упала, колени сдирая,

где мир не разбился, где он ещё целый,

алмазы на крыльях у птицы – нетлелы!

 

* * *

                                                    Чирикову Е.Н.

Он называл себя «изгнанником Руси».

Но Волга что? Она текла сквозь сердце,

и белый, к барже крепленый буксир,

из памяти никак не мог стереться.

И он отчаливал. Глядите: за бугром

по козьей тропке девушка бежала.

Вот город Нижний – улица и дом,

здесь луком пахнет, чесноком и салом.

Здесь нет спасения. Любовью не спастись!

Как, впрочем, ненавистью тоже не спасёшься.

Здесь белый – бел, здесь тот, кто сизый – сиз,

и лишь кулик рыдает у болотца.

О, не сморгнуть бы золотую нам слезу,

младенца не заспать бы! Если в Прагу

писателя отторгнули. Сгрызут

и не такого! Захвати отвагу!

Здесь, в Нижнем, мы – поэты не нужны!

Хоть сто веков пройдёт, а хоть полшага.

Но девушка…

                    Такие шили льны,

такие набирали спелых ягод.

Такие провожали теплоход.

Таких и подвезти на Бор не стыдно!

В наш век – скупой, медийный, без щедрот

ужель возможно, жить так беззащитно?

И музыку любить, стихи, театр?

И отдаваться всей душою книге?

Куда ни плюнь – Иуда и Пилат.

И лишь на улице есть неприметный флигель!

И раздаётся колокольный звон.

Евгений Николаевич! Вы с нами?

Коль снова осень плещет сизарём –

на крыльях звёзды к старой жмутся раме.

 

* * *

Здравствуй август, пятое число!

На двоих у нас одна печенька!

Много в этот день произошло,

как же мне поведать коротенько?

Руки воздыму над головой –

в этот день ещё в десятом веке

Святослав хазар воззвал на бой,

взяв на битву венгров, печенегов.

В этот день, где яблоки вовсю,

дозревая, падают на травы,

был Измир захвачен, где резню

учинили, город обезглавив

крестоносцы!

                    Франция, беги,

в этот день на семь столетий позже,

словно сёстрам всем по две серьги,

словно змеи поменяли кожу,

крепостное право жалей!

И родился Абель – математик,

Ги Де Мопассан, певец полей –

Репин на сцеплении галактик.

Вот он август – пятое число!

Латвия вошла в состав России.

Имя ваше светлое взошло,

песни взмыли – пермские, донские!

О, Евгений Чириков, я к вам

прямо в ноги падаю босые!

Вам, родившемуся по слогам,

по глаголам, рифмам – сны цветные…

И пока хозяйка этих мест –

выдохнуть и лечь – литература!

Праге никогда не надоест

в центре быть – искуса и гламура.

Мир свихнётся или НЛО

прилетит – для сильных свято место,

будет август, пятое число,

год и век неважен, если честно!

 

ВОЛЖСКАЯ ПЕСНЬ

В гульбе неистова, расхристана в татьбе,

по берегам, коль плыть, храм да могилы,

все помыслы устремлены к тебе,

моя река – хранительница силы!

Все помыслы, все тайны, все слова,

я на тебя подписана, как в гугле.

Кто Каменную чашу выпивал

близ Жигулёвских гор с тобою в круге?

Песчаный берег, оползни, снег,

вокруг заструг неровное теченье,

не ты ль выстругивала, глядя из-под век,

юродивых, впаяв с сердца свеченье?

Не ты ль ваяла ушлых рыбарей,

горшечников, наузниц, повитушек?

Разбойников известных до морей,

до самой белой, солью съетой суши?

Фартило ли тебе, река моя

на палачей, холопов, лизоблюдов,

коль до сих пор затоплены поля

на Горьковских явлениях маршрутов.

Мы ночью там бывали! Теплоход

по волнам шёл насквозь продетый ветром.

Здесь рядом всё: завод, синод, восход

и Кул Шариф в Казани, что бессмертен.

Верблюд-гора и заячья тропа,

и Стеньки Разина каменоломни, штольни.

Я оттого широкоскула так,

от Кабанихи моя важность, что ли?

Не жду, когда мне что перепадёт,

сама себе я – менеджер издревле,

покуда помню свой славянский ход

от Волжских этих самостийных вод,

покуда не во блуде и не в гневе!

Все помыслы, как старшей из матрёх,

в крикливый день базарный, корабельный,

и первый крик младенца, первый вдох,

любовный стон и тонкий крест нательный

река, тебе! Тебе, тебе, река!

Мы – волжские и оттого – иные,

недаром Данко сердце в два щелчка

из рёбер выдрал, песню – из зрачка,

и мы за ним метнулись – коренные!

 

* * *

Вот – Стрелка, слияние рек, как стрела,

вчера я на пристани тихой была,

хотела немножечко счастья!

У Волги-реки и у дщери её

я слышала, есть кружевное литьё

речное, мирское, карасье!

 

Оно сохранилось: война ли, беда

иль общая наша времён чехарда,

военные склады, пакгауз.

Там порт грузовой был когда-то большой,

я видела цепи, троса и стальной

мотор и царящий здесь хаос.

 

Портовые шлюхи гуляли себе,

бомжи распивали, и в этой толпе

детишки сновали, цыгане.

О, люди не знают всех здешних щедрот,

как вышибет дух и как башню сорвёт,

как реки ревнивы в дурмане.

 

Завертит воронка, крылом обовьёт,

какой этот дивный, обманчивый лёд,

как воды подол мне смолили!

Как рыбы разинули пасти в крови,

на нерест спешащие в дикой любви,

в поддонной все тине и в иле!

 

О, чёрствые рощи, больные леса,

медвежия сила, льняная роса

в смоле, короеде, мокрице!

Ну что же, построим к весне стадион,

последний оплот наш, распашем, пожнём,

гуляй коромыслом, столица!

 

О, Нижний мой Новгород – чудо чудил!

Кулибина парк – это пряность могил,

здесь Граве, Каширина, Волков.

А Стрелка – Стрелица, Орлица-стрела,

я с этого стих мой творить начала,

спасибо, Творцу, и – не смолкла!

 

* * *

Снова в горле комок: что же ты натворил-то?

Как в кино Голливудском криком полон мой рот,

как в простой мелодраме: «сыночек, дурилка…»,

а у нас нынче в оперном «Саломея»  идёт!

О, не жди, поцелуй в помертвевшие губы!

Коль безумна красавица – царская дочь.

И меня пожалей: я не знаю, что думать,

как мне всё, что осталось от мыслей, вволочь

в моё сердце побитое этим спектаклем,

маскарадом, Джульеттою, прочим кино,

не закрасится жизнь ни малярною раклей,

эпилогом, прологом там, где прожжено!

Саломея танцует – семь па, пируэтов.

Саломея… ей что? Неизменна игра.

Я хотела, мой сын, чтоб была она светом

в этом облаке юбок, что ниже бедра.

Ты-то, ты-то куда? Я тому ли учила?

Вспомни: школа, кружок драматический и

баскетбол и брейк-данс англо-русского стиля.

К нам в кормушку садились зимой снегири!

Чебурашку припомни, смешного слонёнка,

два мультфильма подряд и каток ледяной.

В этот день подобрали с тобой мы котёнка,

он побит был, блохаст, но мы взяли домой.

Спрячь же душу под лед!

В шкуру серого зайца

заверни вопль жар-птичий и крики «пора»!

Там кощеева жизнь, как скорлупка. Спасайся,

коль любовь Саломеи острей топора…

От себя, от неё, от Прокрустова ложа,

от Оскара Уайльда

                             и прочих существ.

Так змея свою старую сбросила кожу

в бездну злой Джомолунгмы в единый присест…

 

* * *

Вот живу я опять от затменья к затмению,

опрокинуты звёздные жадно ковши,

обрастает всё небо моими коленями,

ты воскресни – я здесь! И живи, и дыши.

Посмотри, я – вся в лунном, в сияющем облаке,

или вовсе не надо смотреть, целовать

позвонки мои, складочки, впадинки, родинки

и ветрами побитую, тонкую прядь.

А я просто сказала: «Ну, что ты соскучился?

Мы так долго не виделись…» – в темень и мрак.

Я была у тебя эпизодом. Ты – лучшее

у меня всё, что было: паденье и крах!

О, как я возносилась в полёт Фаэтоновый!

О, как я умирала две тысячи раз!

Ты на казнь приходил. Я гремела оковами

через эти условности,  богобоязнь.

Я ходила потом день ли, ночь ли, неделями,

надевая простое, без шёлка бельё

и льняное, попроще, цветное и белое,

и терпела отлучки: мать, сплетни, бабьё.

Лучше б стала горшечницей я, повитухою

или свахой, наузницей, гостьей времён.

Но я зрела, не видя, внимала без слуха я,

был в четыреста герц мой резной камертон.

Вот теперь в шорт-листе, где все гении, Герда ли,

где Орфей с Эвридикой, с Ксантиппой Сократ.

Ты струишься по венам меж рваными нервами.

А мы просто в кафе: чай, пельмени, салат.

А мы просто пришли, на машине поехали.

Ни к чему мне выдумывать – будущность зла –

это слово «костёр» между звучными эхами.

Ты лишь руки погрел, я сгорела дотла.

 

* * *

 «Всё смешалось в доме Облонских» и не только у них.

Левин, Волконский и Кити, куда вы глядели?

Серый булыжник утоптанных мостовых

кутает тело в  сукно распростёртой шинели.

Князь мой, уважьте, а вы-то на тройке куда?

Время по-птичьему смотрит, паря в зоне Керчи.

Всё-то смешалось! Хлыстами звенят провода,

если бы знать, чья победа, нам стало бы легче!

Разума?

Боли?

Предательства? О, если б знать!

Разве в одном только доме царит мешанина?

Дом – вся Россия, ему я кричу: «Исполать!»,

в ноги кидаюсь: крыльцо, колокольня, лепнина…

Яблоки всюду разбросаны – грешные все!

Спас на кону. И народ потянулся ко храмам.

Питер – в соперничестве, сколько помню, с Москвой,

как и Москва холодна к звучным Питерским нравам.

Слишком пурпурна вода, и купаться пора,

левой рукой загребать, вышивая петитом.

Вечно Россия на грани войны и добра,

втянута в чью-то длинною в столетие битву!

Вечно вытаскивать нам, где она возлежит

в царственной позе до самого Владивостока,

копья из вен, из спины её вражьи ножи,

крылья выращивать, битые взрывом осколка.

Там – шестерёнка, тут – гвоздь, здесь – стальные шипы…

А в девяностые – храмы оплёваны были.

Таньки в стрип-барах свои заголили пупы,

нету прохода от нетопырей и валькирий.

Всё-то смешалось! Толстой был безудержно прав!

Нужен порядок, в подвешенном сердце тем паче…

То мы в космических зонах всемирных канав,

то в галактических тундрах блуждаем лешачьих.

Мёртвые птицы нам Сирин поют, Гамаюн,

и многорукая Кали целует нам солнце.

Дом наш с участком: песок и божественный грунт,

и семь морей осязают нам цезий и стронций.

Башенки круглые, трубы, заводы и нефть,

злато, алмазы, озёра в торжественной вязи.

Вот и мечтает здесь длинные руки погреть

Запад расчётливый! Тьфу, изыди, пучеглазый!

 

* * *

В танец истории верь, в Мономаха,

в Ладогу, в летопись, в каждый листок,

в святость земли, что восстала из праха,

в рваные вены натруженных ног.

В скрипку, рыдающую у порога,

в яблоко, тёплое словно вода.

Если сквозь время, что выжгли, не дрогнет

в прорези крыльев на спинах звезда!

Русской истории танец огромен.

Танец на грани, над краем небес,

танец над криком, погибелью, стоном,

вот и Донбасс – наш катарсис, феномен,

тот, что на плечи взвалил русский крест.

Больно! Гора высока и недвижна.

Стая ворон тело злобно клюёт.

Кровь тело лижет. Покаемся трижды!

Он искалеченный, но не унижен.

Лозунг на школе: «Фашизм не пройдёт!».

Листья. Штыри заржавелой рекламы.

В смерть ты не верь! Ни в его, ни в мою!

Танец истории – шрамы и шрамы.

Танец истории – раны в бою.

Но повторяю разрубленным горлом

дудки и небом простреленных флейт,

нас не прогнёт злой Рокфеллеров доллар

после седьмой пересадки на нефть.

Вот мы танцуем на площади Красной:

взята Бастилия. Сломлен рейхстаг.

Залпы «Авроры». Свобода, мир, братство.

Землю целуем, геройский наш стяг.

Нет нашей смерти. В нас нет её тоже.

Жизнь мы танцуем на хрупких костях.

Если нам в спины свет алых звёзд вложен,

выжжен навеки, как будто маяк.

Свет партизанский. Вы помните, Зою?

Громову Улю? Святые тела!

Боже, Россию люблю я любою.

Я бы сама ей под ноги легла.

Реки её бы держала и горы.

Свет её древний. И ради неё

косы бы срезала. Сгиньте раздоры,

войны, разрухи, гнев, бедствия, ссоры.

Сердце моё пусть пойдёт на сырье,

рёбрышки, жилы! И всё же поверьте

вы вопреки и всему в  хеппи-энд.

Если Цветаевой трону я петли

или Есенина в злой круговерти,

знайте, что не умирает поэт!