Александр БАЛАШОВ. СЧАСТЬЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ. Рассказы: "Когда я был итальянцем", "Муха"

Автор: Александр БАЛАШОВ | Рубрика: ПРОЗА | Просмотров: 172 | Дата: 2017-09-09 | Комментариев: 0

 

Александр БАЛАШОВ

СЧАСТЬЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ

Рассказы

 

 

КОГДА Я БЫЛ ИТАЛЬЯНЦЕМ

 

Весть о том, что итальянцы уже в городе, облетела институт с быстротой стихийного бедствия. Прямо на лекции у ехидного и острого на язык профессора Семёнова по рядам плыла местная газета, в которой было напечатано интервью с классиком (тогда ещё живым) итальянского неореализма в кино, великим Витторио Де Сика. Интервью завершало блеклое чёрно-белое фото (цветных газет тогда и в помине не было), где Де Сика, кумир всех женщин мира Марчелло Мастрояни и несостоявшаяся балерина, но состоявшаяся актриса Людмила Савельева бледнели лицами с чёрными точками вместо глаз

Я, студент второго курса политехнического института, встретил эту новость спокойно, совершенно не подозревая, какую роль сыграют итальянцы в моей жизни.

В перерыве между парами мы вышли покурить в коридор.

– Слыхал? – сказал Виталик, стреляя по обыкновению сигарету. – Фильм у нас будут снимать. «Подсолнухи» называется.

– А разве подсолнухи зимой растут? – глядя в разукрашенное морозным узором окно, спросил я.

Виталик не ответил – затрещал звонок, надсадно дёргая за нервы. Последняя пара занятий по расписанию. Предстояла малоприятная для меня встреча с начальником военной кафедры полковником Мясоедовым.

– Товарищ начальник военной кафедры! Группа факультета промышленного и гражданского строительства для прохождения занятий по военной подготовке построена! – отчеканил дежурный Володька Батищев.

– Здравствуйте, товарищи курсанты! – лихо, по-суворовски, выкрикнул Мясоедов.

– Здрасть, товловник! – гаркнули мы.

Полковник, грузно развернув к нам своё тело в мундире с орденскими планками, начал свой традиционный обход. Тяжким шагом командора из пушкинской пьесы он приближался ко мне.

– Курсант Ветров! – тихо сказал он, что не предвещало ничего хорошего.

– Я! – придав лихости своему голосу, выкрикнул я.

– Два шага из строя!

Стоящие рядом Виталька и Славик, не сговариваясь, прижали меня своими плечами, так что я, напрягшись, под хохот товарищей вывалился из плотного строя.

Мясоедов сморщился и без слов, шевеля одними губами, матерно выругался.

– Ветров, – вслух сказал он. – Вы в данный момент не студент, не мешок с говном, а – курсант! Понимаете разницу?

– Так точно, товарищ полковник, – по уставу повторил я. – Я не мешок с говном.

– Так вот, не мешок, а курсант Ветров, вы составили рапорт о причине вашего отсутствия на предыдущих занятиях по военной подготовке?

– Устный, товарищ полковник!

– Ну? – вздёрнул мохнатую и совершенно седую бровь Мясоедов. – Давай хотя бы устный.

– Отсутствовал на занятиях из-за хронической болезни, которой меня наградили родители, – механически отчеканил я.

Виталик, стоявший справа от меня, неприлично гоготнул.

– Да ну! – с интересом спросил Мясоедов. – Какая же это болезнь?

– Хронический тонзиллит, товарищ полковник! – хрипло ответил я. – Ангина проклятая зимой мучает.

Бровь Мясоедова заняла своё привычное положение.

– Справку! – коротко бросил он и протянул за ней руку.

– Разрешите доложить, – начал было я, но полковник прервал меня:

– Курсант Ветров, – усталым голосом начал он так надоевшую нам песню, – вы не только будущий инженер, но и командир советской армии. И то важно, и это не менее. Где справка о болезни, которой тебя, как ты докладаешь, наградили твои родители. Лучше бы они тебя наградили усердием, умом и сообразительностью…

– К врачу, товарищ полковник, не обращался. Лечился, так сказать, народными средствами.

– Это как? – опять полковничья бровь поплыла ко лбу.

– Малиновым вареньем. И мёдом.

– А я полагаю, чем-то покрепче лечился, – крякнул Мясоедов. – Вырезать гланды надо. Мне вот их в госпитале вырезали к чёртовой матери – и, как видишь, ничего. Живу без гландов этих. Это не больно. Для настоящего мужчины, конечно. Встань в строй!

Я повернулся через левое плечо, всё ещё не веря в столь лёгкое и счастливое избавление от наказания за три прогула. Мясоедов явно был в духе.

– Раньше перцовкой хорошо ангину лечили, – вздохнул он и открыл журнал. – Садитесь, братцы.

Занятия начались.

 

* * *

После «войны» вся группа факультета ПГС врезалась в хвост длинной очереди в гудящей, как потревоженный пчелиный улей, студенческой столовой. «Комплексный обед» тогда считался верхом неназойливого общепитовского сервиса.

– Этот обед за полтинник гарантирует все комплексы – от гениальности до неполноценности, – сказал Виталик, разглядывая коротенькое меню. – Винегрет, суп гороховый, котлеты, компот. Лишний вес вам, господа, не грозит.

– А мне бы он не помешал, наверное, – самокритично сказал я. – Я, старички, готовясь к экзамену, стихи сочинил.

– Муза никак из сто пятой комнаты посетила? – съязвил Батищев.

– Муза посетила, – уклончиво ответил я. – Но не из сто пятой.

– Ладно, не томи голодную душу, – ответил Виталий. – Попросим автора, друзья! Таланту нужны поклонники.

Я откашлялся и прочёл:

Бывали дни весёлые,

По десять дней не ел,

Не то чтоб денег не было,

А просто не хотел.

 

– Да-а, – протянул Виталик. – Не знаю, как там в литературном плане, но актуально же, господа! Ак-ту-аль-но!

И фамильярно похлопав меня по плечу, гаркнул так выразительно, что на меня обернулась вся очередь:

– Ай да Сашка, ай да сукин сын!

 

После обеда я отправляюсь на вахту, где у телефона сидит бессменная тётя Маша и вяжет свой бесконечный шерстяной носок.

– Здравствуйте, тётя Маша! – улыбаясь, говорю я.

– Здравствуй, баламут, – глядя из-под очков, отвечает бдительная тётя Маша, вахтёрша нашего студенческого общежития. Она всех нас звала «баламутами», и нам казалось, что все мы для неё на одно лицо. Но так нам только казалось. «Лиц, не проживающих в общежитии» верный страж казённого дома сурово и решительно задерживала в вестибюле с с сакраментальным вопросом: «Куда-а?».

– Тётя Маша, – говорю я, глядя на мелькающие в моих глазах стальные спицы, – наверное, ваши внуки не в рубашках, а в ваших носках рождаются. Можно позвонить?

– Звони, баламут!

Я поднимаю трубку и, волнуясь, словно на экзамене у Семёнова, набираю её домашний номер.

– Это столовая? – спрашиваю я не своим голосом. Это моя уловка. Если брала трубку её строгая мама и говорила: «Это не столовая! Это – квартира! Боже, какой идиот всё время путает номер!» – я извинялся и вешал трубку. Если к аппарату подходила она, то на другом конце провода поддерживали мою игру и в ответ слышалось:

– Вы угадали. Слушаю вас внимательно.

– Значит, это столовая, – повторял я фразу с грузинским акцентом, которому научился у моего сокурсника Додо Пуринашвили. – Куда сгружать мараканские апельсины?

…На этот раз в трубке – долгое молчание.

– Это столовая? – повторяю я, подстраиваясь под интонации Пуринашвили. – Куда грузить апельсины бочками? Продукт скоропортящийся. Не примете, на базаре с руками оторвут, сами понимаете…

Я хорошо парадирую рыжего Пуринашвили. Вот уж раньше бы никогда не подумал, что грузины бывают рыжими. Но Додо мне объяснил, что в Кахетии, где живут его дорогие папа, мама, три брата и сестра, каждый третий грузин – рыжий. Выходит, Додо был тем третьим из условного статистического ряда.

– Я не шучу с вами! Куда, спрашиваю вас, грузить апельсины бочками?

Наверное, думаю я, она не ожидала от меня таких актёрских способностей. Она молчит. От восторга, наверное, и должно быть зажимает ладошкой свои пухлые алые губки, чтобы не расхохотаться…

Потом голос из трубки спрашивает:

– Скажите, а в какую столовую завезли апельсины?

Всё. Я узнаю голос её строгой мамы и тут же кладу трубку. Ничего, позвоню ей попозже. Надеюсь, что за это время апельсины ещё не разберут.

 

Она – это Лена. Познакомился я с ней в начале семестра, когда мы вернулись из колхоза, где, как выражался Виталик, «местные жители помогали нам убирать картошку». Колхозников в том хозяйстве было мало, особенно трезвых. И если бы не наша студенческая орава во главе с профессором Семёновым, картофель бы сгнил на полях неубранным.

Целый месяц мы, мужчины группы ПГС, посмотрев фильм «Три плюс два», не брились. Не то чтобы лень на нас в колхозе напала. Просто дали коллективный зарок. Да и любопытно просто было, какие мы – мужики с бородами?

И странное дело, стоило мне отпустить бороду, как все вокруг стали замечать мою более чем скромную личность. Помню, как один малыш, гуляя с мамой за ручку, постоянно на меня оборачивался и, наконец, спросил мать: «А почему мальчик – и с бородой?».

А мама, такая современная мама, в фирменных джинсах, за которые она спекулянтам отвалила почти всю свою зарплату, демонстрируя врождённое чувство юмора, сказала сыну: «Это Дед Мороз в юности, Алёша».

В общем, как бы там ни было, но с бородой я чувствовал себя увереннее.

Впервые я увидел её на институтском вечере. Хорошо помню, как она вошла. Нет, не вошла – вплыла… Улыбнулась. Поправила причёску одним движением гибкой руки. Не знаю почему, но я смотрел только на неё. Виталька говорил, что любовь – это тот же химический процесс. Нужные реагенты смешиваются – и получается нужная реакция. Эта «химия» тогда случилась именно со мной. Вроде бы ничего особенного в ней не было, девчонка как девчонка. Но моя «химия» не поддавалась логическому объяснению происходящего процесса. Я всё смотрел, смотрел только на неё и боялся, что она перехватит мой взгляд. Её приглашали на один танец, на другой. Я же не решался к ней даже приблизиться. Вот сейчас, сейчас, думал я, будет следующий танец, когда наш институтский ВИА «Летучий голландец» запоёт «Для меня нет тебя прекрасней…», я подойду и приглашу. Но танец сменялся танцем. Наконец наши «летучие голландцы» притомились и, взяв под мышки свои гитары и солисток в мини-юбках, под всеобщее неудовольствие удалились с эстрады.

Ночью я долго вертелся на своей кровати, и в унисон моему настроению скрипели и охали ржавые пружины.

– Кончай скрипеть, старик! – не выдержал мой однокашник, сосед по койке комнаты №102 студенческого общежития Виталик Хрусталёв.

– Влюбился… – простонал я.

Видно, мой стон заинтересовал Хрусталёва. Он привстал на койке, заскрипев своими пружинами, и, накинув хлипкое одеяло на плечи, став похожим на римского патриция, воскликнул:

– Да ну!

Я безысходно вздохнул в ответ.

– В кого же?

– В ту, с тёмно-синими глазами… Ты с ней два раза танцевал.

– В Леночку? – удивился Виталька, и пружины его кровати зарыдали, аккомпанируя ржавыми нотами его словам.

Я тоже привстал на кровати, накинув на свои мощи, словно саван, белую простыню.

– В неё, кажется… В Леночку. А вы, я вижу, уже познакомились?

– Да-а, старик, – не отвечая на мой вопрос, протянул Хрусталёв. – Плохи, брат, твои дела. Можно сказать, дрянь твои дела.

– Это почему же? – обиделся я.
– Да ты знаешь, Саша милый, в кого ты влюбился? – театрально воздев руки к потолку и роняя одеяло на пол, возопил Виталик.

– В кого? – тревожно спросил я.

– «В кого, в кого», – передразнил Хрусталёв. – В девушку из касты неприкасаемых.

– Чего-о? Ты что, индийских фильмов насмотрелся?

– Да ты знаешь, кто у неё папа? – вопросом на мой вопрос ответил Виталик.

– С мамой я знаком… По телефону. А папа-то – кто?

– Да уж не дед Пихто, а генерал-майор! Понял? Передаю по буквам: ге-не-рал! Усёк?

В ответ теперь я заскрипел пружинами. Да так пронзительно, что в стенку застучали соседи.

– Он ей «Волгу» подарил на поступление в вуз! Понял? – притушив голос, сказал Хрусталёв и для того, чтобы окончательно добить меня, добавил: – Белую!..

– Чего орёшь – люди спят! – крикнул я. – Не глухой я.

Сверху застучали по батарее.

 

Студенты, как и в те «давно прошедшие времена» (в немецком языке они называются короче, одним словом – «плюсквамперфект», то есть те времена, которые плюсуются к временам настоящим и будущим), писали социологи в своих нудных работах, были народцем общительным и открытым. Тайн за пазухой не держали. На другой день моя печальная любовь к генеральской дочке стала общим достоянием не только нашей группы, но и всего курса. Девочки перешёптывались, хихикали и жалели меня. Ребята удивлялись моим наполеоновским замашкам. Но слухи и даже сплетни по этому поводу совершенно не охладили моих чистых помыслов, что как нельзя лучше подтверждало мою первую безоглядную влюблённость.

В перерыве между второй и третьей парами ко мне подошла незнакомая девушка с первого курса и протянула изящный конверт, который в киосках «Союзпечати» нельзя было купить ни за какие деньги.

– Это для вас, таинственно сказала она, подавая мне розовый конвертик.

Я пожал плечами, отошёл в уголок коридора и вскрыл послание. Моё обоняние пощекотал нежный аромат женских духов. На листке ровным, чрезвычайно каллиграфическим почерком было начертано:

«Милый Саша! Я больше не в силах таить свою любовь к Вам. С первых же дней в институте я только и живу ожиданием встречи с Вами. Увижу Вас в библиотеке, в читальном зале – и эта мимолётная встреча для меня как награда. Нам необходимо объясниться. Равно в три часа пополудни я буду ждать Вас у гостиницы «Селигер» в своей белой «Волге». Номер машины – 77-14. Очень Вас жду. Лена».

Заметив, что из аудитории выглядывало любопытное Виталькино лицо, я быстренько свернул письмо, ещё до конца не осмыслив его содержания, и сунул его в карман брюк.

– Сашка! – прошипел Хрусталёв. – Ты что, лопух, уснул, что ли? Семёнов уже на кафедру залезает!

Как я только высидел длиннющую, как мне показалось, лекцию Семёнова?!

Я не смел перечитать письмо, лишь сжимал его в кулаке, который держал в кармане. Я с первого раза выучил его наизусть.

– Вы почему, Ветров, ничего не записываете? – заметил моё внутреннее отсутствие профессор Семёнов.

Я взял в руку ручку. От неё исходил тонкий аромат её удивительных духов. Он пьянил и кружил мне голову.

После лекции Семёнова ребята рванули в столовку.

– На меня не занимайте, – сказал я. – Что-то нет аппетита…

– Ты, случаем, не заболел, Сашенька? – спросил Виталик, трогая ладонью мой лоб. – Тебе кушать нужно регулярно. Не то нормы ГТО не сдашь.

– Ему не ГТО, ему уже ГСО сдавать нужно, – сказал Додо.

Я хотел было спросить, что это за нормы ГСО такие, но, взглянув на часы, только махнул рукой:

– Хватит вам зубоскалить! Некогда мне сегодня…

 

Накинув куртку, я бегу к «Селигеру». Смотрю на часы – ещё без пяти минут три. Ещё издали замечаю белую «Волгу». Это – она! И номер машины совпадает! Сердце как поршень в одноцилиндровом двигателе, который запустили на полную мощность: чух-чух-чух! Торможу так, что свистят по асфальту подошвы моих туфель. За рулём – никого. Оглядываю окрестности. Может вон там, на лавочке ждёт меня автор любовного послания? Там – и правда! – кто-то сидит ко мне спиной. Набираю в лёгкие воздуха и…
И тут из-за угла появляется вся наша группа ПГС. В полном своём составе.

– К сожалению, – почтительно склонив голову, как это делают на гражданской панихиде ораторы, говорит Виталик. – Лена просила передать, что, к великому сожалению, сегодня встретиться не сможет: к ней портниха пришла, примеряют свадебное платье…

Больше никто не выдерживает. Прохожие останавливаются и недоумевают: двенадцать человек просто умирают от смеха. Из ресторана даже выбежал «селигерский» шеф-повар: проверил, не поцарапали ли хулиганы его «белую ласточку».

– Ой, девоньки! – визжит Нинка Журавлёва. – Щас описаюсь от смеха!.. Свадебное платье примеряют…

Я не вслушиваюсь в её истерические вопли. Я вспоминаю её чрезвычайно каллиграфический почерк, которым она заполняет колонки нашей стенгазеты.

– Не дрейфь, Сандро! – гудит басом Пуринашвили. – Какой солдат не мечтает стать зятем генерала?

Потом смех стихает. Всем становится меня жалко. Участники розыгрыша как могут успокаивают меня. Кто-то предлагает вскладчину сходить в кафе. Все дружно поддерживают идею.

Там же, в кафе, я, выпив три коктейля, всенародно клянусь завладеть любовью надменной, но прекрасной генеральской дочки.

– Ты говорил, что мне какой-то комплекс ГСО нужно сдавать? – спрашиваю я Додо с глупой полупьяной улыбкой.

– Конечно, нужно, дорогой, – отвечает Пуринашвили. – ГСО – это, дорогой, значит Готовься Стать Отцом. Понял?

Я смотрю в его плутоватые зелёные глаза и качаю головой:

– Нет, Додо… Она не Муза из сто пятой. Она не такая…

 

Клятву я, как ни странно, сдержал. Потому что через три дня, когда эта история стала достоянием общественности всего факультета, ко мне подошла она, оценивающе посмотрела на мою неатлетическую фигуру и неожиданно сказала:

– Так вот ты какой, молодой Ветров… Как молодой Вертер. А в письме твои товарищи всё наврали. Нет у меня никакой «Волги». И отец никакой не генерал.
Она улыбнулась и протянула руку:

– Давай знакомиться. Я – Лена.

– Вертер, – вдруг вырвалось у меня. – Простите, Ветров. Саша.

 

* * *

– Тётя Маша!

– Что, баламут?

– Можно позвонить?

– В столовую? – хитро спрашивает тётя Маша и кивает головой.

– Это столовая? – спрашиваю я.

– Вы угадали, – отвечает мне Лена.

– Пойдём к «Селигеру». Возьмём у Де Сики автограф. Итальянцы там остановились.

Трубка молчит. В ней только что-то шелестит и потрескивает.

– Кто нас пустит? – наконец слышится с другого конца провода.

– Я метрдотеля ресторана знаю. Сядем тихонечко, кофе закажем. А тут входит Марчелло с Де Сикой. Мы им, гутен таг, сеньоры! И сорвём автограф.
Молчит трубка.

– Это столовая? – уже без грузинского акцента повторяю я.

– Знаешь что, Саш, – говорит Лена. – Ты домой мне больше не звони. Зачем ты маму разыграл? Она с десяток столовых обежала – апельсины марокканские искала. Твои шутки?

Теперь молчу я.

– Алло, – не выдерживает Лена. – Где ты?

– Звонить домой нельзя, – печально говорю я. – А видеть-то тебя можно?

– А мы и так почти каждый день в институте видимся, – говорит она. – В читалке, например.

– В читалке не в счёт, – отвечаю я. – Ты там не со мной, а с умными авторами общаешься…

– Всё, мама вернулась, – слышу я в трубке, а затем – гудки. Короткие и такие тревожные для меня. Я сжимаю в руке трубку, а она всё гудит, гудит… Наверное, думаю я, вот так принимают радисты самый тревожный на море сигнал – «SOS».

 

…Вечером поднялась метель. Ветер бросал снежные хлопья в окно сто второй комнаты. Казалось, что зима подвывала за окном моему настроению. Я ничего не рассказывал своему другу Хрусталёву, но он и так всё понял без слов.

– Бабам что надо? – рассуждал Виталик, перелистывая иллюстрированный журнал, с которого фарфоровыми зубами улыбались писаные красавицы. – Бабам, Сашка, эффект нужен. То, что на нашем языке «шик-блеск-тру-ля-ля» называется. Додо, дежуривший вчера у «Селигера», рассказывал, как Мастрояни выходит из автобуса.

– Как он выходит, – бурчу я под нос. – Обыкновенно, ногами.

– То-то и оно, что с блеском выходит. Дублёнка – итальянская, зимние сапоги – финские, с сигарой в руке и выбрит до синевы…

– А наши? Фильм-то совместный – советско-итальянский, кажется.

– А наши – в пальтишках фабрики «Большевичка», в валенках, небритые и после съёмок пьяные до синевы.

– Врёшь, – бросаю я реплику Хрусталёву. – В валенках сейчас никто не ходит.

– Да? Они на Волге снимают батальную сцену. А там, знаешь, как метёт!.. Ветрище с морозом – как в год разгрома итальянских дивизий. И итальянцам тоже валенки выдали. Не то поморозятся, бедные. Но Марчелло себе верен – в модных шузах форсит после съёмок. Блеск, а не мужчина. Слава, она, Сашка, жертв требует. Но слава всем нравится, и бабам тоже.

– Заткнись, циник! – парирую я со своей койки его выпад. Я пикируюсь с ним беззлобно. Знаю: это он для поддержания моего духа так говорит. Чтобы отвлечь от тяжких мыслей.

– Давай, старичок, лучше спать, – зевает Виталик. – Утро вечера мудренее.

 

Мудрёное было это утро. Только началась первая пара, как в аудиторию заглянул наш декан, доцент Филимонов, за ним вошёл какой-то тип в крашеном свитере из ангорской шерсти.

– Прошу прощения, Николай Саввич, – извинился он перед Семёновым. – Разрешите оторвать вас на одну минуточку от темы занятий.

Семёнов ничего не ответил. Только сделал неопределённый жест, из которого было ясно: ну, конечно, начальству всё дозволено!

– Опять кровь, наверное, кому-то срочно понадобилась, – высказал предположение Хрусталёв.

На этот раз он ошибся.

– Как вас представить? – спросил декан человека в свитере.

– Я сам представлюсь, – деликатно улыбнулся он и повернулся к нам лицом.

– Товарищи студенты, – сказал гость. – Я помощник режиссёра, работаю на «Мосфильме». Все вы знаете, что в окрестностях вашего города вместе с итальянскими коллегами мы снимаем эпизоды фильма с условным названием «Подсолнухи». Так вот, я к вам за помощью. Нужны статисты для массовых сцен.

Поток замер. Девушки полезли в сумочки за импортной косметикой, пудреницами и помадой.

– Женщин прошу не беспокоиться, – поднял руку человек с «Мосфильма». – Нам нужны десять-двенадцать человек, молодых мужчин. Худых, небритых… Короче, похожих на итальянцев.

– А как же с учёбой? – спросил Хрусталёв с места.

– Тут можете не волноваться. В деканате нам пошли навстречу. Ваш декан отпускает артистов на неделю. То есть те, кого я отберу, на целую неделю освобождаются от занятий. Искусство, так сказать, требует жертв…

Кто-то в нашей аудитории хлипко зааплодировал.

– Более того, – подняв руку, будто успокаивал обрадованную аудиторию, продолжил помреж. – Кто подойдёт под итальянский стандарт, те буду платить за съёмочный день от трёх до семи рублей. В зависимости от крепости мороза.

Я рассеяно слушал помрежа, машинально рисуя на полях конспекта женскую головку, отдалённо напоминавшую профиль Лены.

– Вопрос можно? – поднял руку Виталик.

– Пожалуйста.

– А что такое – «итальянский стандарт»?

– Мы будем снимать взвод итальянских солдат, – ответил человек из «Мосфильма». – Командира взвода играет Марчелло Мастрояни. Ну, а сам взвод, вы меня понимаете, везти сюда, на Волгу, из Италии было бы накладно. Да и морозы нынче у нас не для южных людей. Поэтому, повторяю для невнимательных слушателей, нам нужен итальянский типаж – худощавые брюнеты. Ну, как вы, молодой человек. Или лучше вот ваш сосед, – тут он тыкнул пальцем в меня. – Этот небритый парень вполне подойдёт для солдата разбитого на голову взвода итальянских солдат.

Я вздрогнул, когда помреж тыкнул в меня пальцем. Он будто прицеливался в меня из воображаемого пистолета.

– Спасибо, амиго, – сказал Виталик и, садясь рядом со мной, тыкнул меня в бок пальцем. – Ты, оказывается, типаж, Сашка!
    – Дорогой! – елейным голоском сказал Пуринашвили. – А рыжие итальянцы бывают?

Представитель киностудии внимательно посмотрел на Додо и серьёзно ответил:

– Нет, рыжих не берём!

 

***

Я и Виталик оказались не рыжими. Нас, к завести блондинов и рыжих, взяли. Филимонов, жертвуя нами во имя «важнейшего из искусств», дал короткое напутствие:

– Смотрите там, на съемках. Не опозорьте честь факультета. Мы вам доверяем. А лекции потом перепишите у товарищей.

Мы, новоиспечённые итальянцы, как примерные сыновья, кивали нашему духовному наставнику.

– Я ведь знавал итальянцев, – неожиданно сказал декан. – На фронте, на Волге их видывал. Пленных, правда… Вояки из них некудышные были. Да и из-под палки Муссолини они с нами воевали…

– Зато их женщины любят, – невпопад вставил Виталик.

– Женщины? – переспросил декан. – Насчёт женщин не знаю.

 

***

Мы едем в маленьком автобусе «Рафик». Все достаточно худы и черны для «истых итальянцев».

– Работка, ребята, – не бей лежачего! – бодро говорит отобравший нас представитель «Мосфильма». – Объясняю вашу задачу. С вами снимаем всего два эпизода: по заснеженным просторам России идёт взвод итальянских солдат. Впереди на лошади – ваш командир, его играет Марчелло. Сначала вы улыбаетесь. Вам обещали лёгкую прогулку на свежем воздухе и неизменную победу. Но не тут-то было! Вас разбивают наголову.

– А как разбивают, будут снимать? – тревожась, спрашивает Хрусталёв.

– Нет, это за кадром. Второй эпизод – от взвода остаётся четыре человека. Вы идёте по белой, снежной пустыне. Бредёте обессиленные, голодные… Бредёте куда?

– Куда? – в свою очередь интересуется Виталик.

– К смерти, – покачиваясь на ухабах, отвечает помреж.

– Ясно, – кивает Хрусталёв. – Сделаем, амиго, в лучшем виде!

Я не слушаю этот трёп. Я думаю о Лене. Она, конечно, знает, что я стал артистом, что я буду сниматься «у самого Де Сики». Об этом, наверное, весь институт уже знает…

– Аривидерчи, ребята! – бросил нам помощник режиссёра. – А теперь я отдаю вас в руки костюмеров.

Шофёр «Рафика» выключил фары. Светало. Мы прильнули к замерзшим окнам автобуса, выдувая своим тёплым дыханием пятачки для обзора. У самого края огромного заснеженного поля были проложены рельсы. На них стояла мачта, пока что без кинокамеры. Вдалеке прорезались очертания деревушки Городное. Обыкновенное русское селение. Бревенчатые избы, столбами поднимается дым из печных труб. Вокруг многочисленных ярко раскрашенных вагончиков суетились люди.

– Итальянцев привезли? – спросил чей-то недовольный голос.

– Привёз, – ответил помреж. – Переодевайте.

В одном из вагончиков полная и бесцеремонная женщина цинично велела нам снять зимние куртки и пальто, а потом и штаны. Мы сняли, поёживаясь в «тянучках» от тренировочных костюмов.

– Ботинки не надевать! – приказала женщина. – Обмотки выдам.

Затем, окинув нас профессиональным взглядом, выдала нам шинели грязновато-зелёного цвета, какие-то немыслимые пилотки с пристёгнутыми по краям ушами и тяжелые башмаки с обмотками.

– Мне кажется, она, по крайней мере, размера на два больше, – подал я голос из шинели неимоверной ширины.

– Здесь не салон мод. Красив будешь, – отрезала специалист по костюмам.

В вагончик заглянул помощник режиссёра.

– Готовы? Ну, мама мия! Настоящие итальянцы! Родная мать вас явно не узнает. А теперь марш в оружейку!

В другом вагончике улыбчивый усатый человек выдал нам по тяжелой винтовке.

– Стрелять будут? – спросил он у помрежа.

– По сценарию не предусмотрено. А там чёрт его знает…

– Ладно, пока затворы сниму.

И оружейник ненамного облегчил нашу амуницию, вытащив из винтовок затворы.

– Три дня будем репетировать. Пока без камеры, без актёров. Входите в роль. Напоминаю задачу. Эпизод первый.

Он отвёл нас на край поля и прогнусавил в мегафон:

– Пошли, ребята!

Утопая в снежной целине, загребая снег обмотками и непомерными башмаками, мы двинулись по указанному направлению.

– Веселей, братцы! – гнусавил мегафон. – Ведь вы уповаете на лёгкую победу. На ваших лицах улыбка завоевателей.

Мы растянули на губах улыбки и прибавили ходу. Через десять минут наш итальянский взвод взмок от пота.

– Перекур! – сказал наш наставник. – Через пять минут продолжим.

Всего за пять минут отдыха январский мороз начисто лишил нас артистической пластичности.

– Теперь я понял, почему макаронники в плен сдавались на Волге, – тяжело дыша, сказал на третьем прогоне Виталик. – Шинельки у них – барахло, во все дырки задувает.

Я молча кивнул, стараясь не отставать от других итальянцев. К двенадцати часам репетиция окончилась.

– Пока сыровато, – резюмировал помреж. – Но до начала съёмок ещё два дня. Вживайтесь в образ.

– Как там насчёт пожрать? – спросил кто-то из нашего взвода.

 – Пожрать пока не предусмотрено. А вот начнутся съёмки, местную столовую центральный ресторан обслуживать будет. Кормить вас, ребята, станут во втором заходе, после артистов. Но самое главное, – он почему-то подмигнул именно мне, – совершенно бесплатно кормить будут. А пока можете сходить в сельскую лавку подхарчиться.

Оставив своих товарищей в «Рафике» греться, мы с Виталиком, предварительно собрав все наличные деньги, двинули за харчами.

У самой околицы из крайней избы, задыхаясь в хриплом лае, к нам припустил огромный пёс. Подняв снежное облако, он затормозил у наших нерешительных ног, а затем, грозно рыча, ухватил полу итальянской шинели Хрусталёва.

– Порвёт, собака! – закричал Виталик. – Не расплачусь за казённое имущество с «Мосфильмом»!.. Да помоги, Сашка!..

Собака, порыкивая, мотала оскаленной мордой с полой итальянской шинели.

– Фу, Тузик! – крикнул я, спасая друга от злобного пса, и сдернул с плеча карабин без затвора.

– Пиф-паф! – гаркнул я, пытаясь отпугнуть лохматого злодея.

– Брось ружьё, супостат! – вдруг услышали мы чей-то грудной голос. Из-за плетня показалась старуха. С топором в руках. Ноги у меня подогнулись – настолько решительный был вид у бабы в овчинном тулупе, с топором в руках.

– Молись, итальянец! – сказал я Виталику. – Сама смерть за нами пришла.

– Бабушка, уберите собаку, пожалуйста! – взмолился Хрусталёв. – А ты, Сашка, опусти ружье! Не пугай местное население…

– Тарзан! На место! – приказала суровая старуха, всё ещё недоверчиво оглядывая нас.

Тарзан нехотя отпустил изрядно потрёпанную полу Виталькиной шинели и, подхалимно виляя хвостом, подошёл к бабке.

– Бабушка, вы нас не бойтесь, – как можно мягче сказал я. – Артисты мы. Итальянцев в кино играем. Слыхали, фильм здесь будут снимать?

– Вижу, что… артисты, – ехидно проговорила бабка.

– А где тут у вас магазин?

– А вам зачем? – спросила старуха.

– Как – зачем? Покушать купить что-нибудь.

– А что там купишь-то? Окромя водки и кильки, брать нечего.

Голос её помягчел. Старуха, видать, сжалилась над нами.

– Ладно, заходьте в избу, – сказала она, открывая калитку. – А то вон сосульки под носами висят… А собаку не бойтесь. Со мной не тронет.

В сенях мы со стуком поставили карабины и, дуя на озябшие руки, вошли в горницу, вслед за хозяйкой.

– Садитесь, – кивнула она на лавку, всё ещё подозрительно нас осматривая. – Кто же вы будете? Вроде как немцы и не немцы… Я немцев в войну видала. И их хформа другая.

– Итальянцы мы, бабушка, – сказал осмелевший Виталик. – Идём в плен сдаваться. Какие из нас, макаронников, вояки? Разве что до женского пола охочие…

– Вы смотрите мне, артисты! – погрозила нам бабушка кривым пальцем. – У нас ребята хуч итальянцам, хуч кому за наших девок бока наломают.

– Вы извините, – вступил в разговор я, – не могли бы вы нам, бабушка, продать молока, хлеба или там сала? Нас десять человек. Взвод. С утра ни крошки во рту не было.

С этими словами я протянул бабке собранную во взводе мелочь.

– Денег мне ваших не надобно, – сказала старуха, скосив глаза на кучу монет разного достоинства. – А коль дров нарубите – угощу!.. Дрова я рубила, когда на вас Тарзан кинулся. Наши собаки чужих не любят. Особливо всяких немцев.

– Итальянцев, – поправил я.

– Один чёрт, чужаков не выносят.

Хрусталёв повеселел.

– А ещё топоры есть? – спросил он.

– И топоры, и пила двуручная – всё в амбаре имеется.

Виталик, надев свою пострадавшую при налёте Тарзана шинель, выскочил в сени.

– Ты куда? – спросил я.

– За ребятами, – бросил он в ответ. – Я мигом. Только, бабуля, привяжите своего Тарзана, а то у меня стипендии не хватит, чтобы с «Мосфильмом расплатиться».

 

Через двадцать минут всё население села Городного могло наблюдать любопытную картину: взвод итальянских солдат пилил и русским гиканьем колол бабке Настасье дрова.

– Карамба! – выкрикивал Виталик будто бы итальянское слово и с одного маху располовинивал огромную чурку.

– Дай Бог, солдатики, вам здоровья! – причитала повеселевшая бабка и суетилась возле керосинки, готовя в огромной чугунной сковороде яичницу с салом. Ничего лучшего я, кажется, в жизни не ел…

 

* * *

...И настал наш звёздный час. На съёмочной площадке зазвучала итальянская речь. Шума и неразберихи стало больше. Осветители пробовали свои прожекторы, суетились помощники оператора, режиссёра. Девушка в дублёнке проверяла хлопушку.

Де Сика ходил по площадке в новом крестьянском овчинном полушубке и в пыжиковой шапке с опущенными ушами: мороз в тот день был под тридцать.

– Не ударим и мы лицом в снег! – весело сказал наш помреж. – Быстро гримироваться!

– А мы уже одеты, – хором ответил наш взвод, барабаня зубами от холода.

– Нина! – крикнул кому-то наш наставник. – Можно моих итальянцев разукрасить?

Появилась молодая женщина с чемоданчиком флаконов и пузырьков. Через десять минут все мы были загримированы под регулярные итальянские части, попавшие в переплёт на заснеженной Волге. В завершении всего Нина из аэрозольного баллончика опрыснула наши небритые физиономии, отчего они тут же покрылись искусственным инеем. Хотя, учитывая температуру воздуха, это было лишним.

– Ждите своего командира, – сказал помреж. – По сигналу Витторио начнём. А пока сидите в «Рафике», грейтесь.

Из любопытства я выглянул из «Рафика», печка которого при таком морозе плохо справлялась со своими обязанностями, и сразу увидел её. Лена приехала на институтском автобусе вместе со всеми нашими. Институтских было много.

– Чао-какао! – крикнул я и помахал пилоткой с отстёгнутыми ушами.

– Вот он, наш макаронник! – закричал в ответ Рыжий Додо. Лена, увидев меня, тоже махнула рукой в красной шерстяной рукавичке, словно просигналила маленьким фонариком.

От автобуса к нам широко шагал полковник Мясоедов.

– Ну и морозище сегодня! – заглянув в «Рафик», сказал он. – Держитесь, ребята! В принципе солдаты вы – русские. Итальянцев только играете.

Через минуту на лошади появился загримированный Марчелло – командир нашего взвода.

Загнусавил мегафон. Мы посыпались на мороз из теплого «Рафика».

 

Первый эпизод с первого же дубля отсняли без сучка и задоринки. Разбитый наголову и разрозненный итальянский взвод обречённо брёл по безмолвной снежной пустыне, утопая в снегу. Шёл навстречу смерти в этой суровой, гордой и загадочной стране, куда их закинул бесноватый дуче. Нам даже обидно стало, что всё вот-вот закончится… Я был не против покрасоваться перед Леной и на этом крещенском морозе.

А потом знаменитый режиссёр заупрямился. Нас запустили на второй дубль, но после нескольких метров плёнки Де Сика заупрямился и закричал со своего места на операторской мачте:

– Но, но, капито!

– Не пойдёт! – перевёл для нас переводчик.

– Чего это он? – спросил меня Виталик.

– Сейчас узнаем, – ответил я.

Режиссёр долго, отчаянно жестикулируя, через переводчика что-то объяснял нашему помрежу. Тот послушно, как японская статуэтка, только кивал в ответ. Потом помощник режиссёра взял в руки мегафон.

– Витторио говорит, – услышали мы и многочисленные зеваки, стоявшие за крем площадки знакомый гнусавый голос нашего наставника, – что самый хилый из вас, тот, что с чёрной бородой, должен постепенно отставать от группы, а затем в изнеможении упасть в снег и лежать с открытыми глазами. Будьте внимательны. Камера сделает наезд, снимать будет крупный план…

Во всём взводе с бородой был только я. Значит, помреж имел в виду, догадался я, именно меня… Только зачем попутно со своими указаниями обозвал «хилым»?

– Вы меня имеете ввиду? – крикнул я наставнику.

– Тебя, а кого же ещё! – прогнусавил мегафон.

 

Мотор! Хлопок хлопушки перед камерой. Дубль такой-то!..

Мы обречённо тянемся по снежной пустыне. Карабины без затворов больно бьют по задубевшим в дрянных шинелюшках спинам. Проклятый мороз. Он без спроса лезет под тонкое сукно итальянской шинели. Согревает только одна мысль: меня, снимающегося у «самого Де Сики», видит Лена.

– Борода отстаёт, отстаёт!.. – слышу мегафонный голос. – Так, так… Ещё натуральней! Сил нет, мороз добивает… Падай!

Я падаю лицом в снег. Как хорошо полежать с минуточку в глубоком снегу, в который хочется зарыться с головой от холода и накапливающейся усталости.

– Но, но! – снова доносится с мачты голос Витторио.

– Стоп!

Наш помреж резво подбегает к киногению, опять послушно кивает головой.

– Итальянцы! – обращается он к нам через мегафон. – Всё сначала. Ещё раз. А тебе, борода, падать нужно не мордой в снег, а навзничь. И лежать с открытыми глазами мёртвым. Ты умер в этом белом безмолвии. И в глазах твоих – тоска по родине, по жаркому солнцу, по любимой девушке, которая уже никогда не увидит своего жениха… Ты понял, балда? Крупный план будет!

Я поправляю винтовку, которая съехала мне на грудь при падении, больно зацепив бок. И чувствую, как холодный пот струйкой побежал по позвоночнику. Только этого не хватало – вспотеть и уже не понарошку замёрзнуть в глубоком снегу, который, как белым саваном укрыл Волгу на повороте великой русской реки…

– Ты понял, борода? – злится помреж.

Я киваю в ответ. Язык меня уже не слушается. Он будто примёрз к нёбу.

Марчелло, ожидавший своего звёздного часа, слезает с лошади, чья грива схвачена мелкими сосульками. Он пьёт горячий кофе. Возможно с коньяком «для сугреву». Ему, наверное, тяжелей, думаю я. Ведь он настоящий, а не бутафорный итальянец, южный человек…

 

Мотор! Хлопок хлопушки перед камерой, как выстрел в мою сторону. Звонкий на морозе девичий голосок: «Дубль четыре!».

– Ради Бога! Упади, как этому гению хочется, – шипит мне в ухо Хрусталёв. – Я пальцы, кажется, поморозил…

Теперь я действительно устал. Я уже не играю, не думаю, как я выгляжу со стороны для Лены и всех наших, приехавших посмотреть и поболеть за «своих итальянцев». Я действительно еле стою на ногах, мечтая только побыстрее дойти до указанного мне места, чтобы упасть навзничь и вперить взгляд в бескрайнее серое небо.

Собрав все силы в замерзший кулак, доходу. Падаю… Юпитеры, как сто солнц, слепят глаза. Я слышу, как стрекочет опускающаяся с мачты на меня камера. Я лежу на холодном снегу, не думая о славе. Я упрямо думаю о Лене. И мне кажется, что только эта мысль согревает меня сейчас.

– Стоп! – спасительно звучит издалека. – Снято!

 

А потом мы обедали в деревенской столовой, которую, как и обещал помреж, обслуживал центральный ресторан. Обедали во втором заходе, после актёров. И нам, итальянцам, даже дали водки. «Для сугреву», должно быть. Русские боевые сто граммов. «Заслужили», как сказал наш помреж.

Я никак не мог подцепить на вилку длинные итальянские спагетти и закусывал русским винегретом и котлетой по-киевски. В столовой было тепло, приятно пахло едой, а в застольных разговорах массовки и осветителей, костюмеров и гримёров чувствовалась вся роскошью человеческого общения. И меня немного развезло от всего этого тепла.

Я вышел на крыльцо. У столовой, в группе деревенских баб, стояла знакомая бабушка Настя.

– Видали, как я падал? – с горделивыми нотками в голосе спросил я знакомую бабушку.

– Да уж видали, – неопределённо ответила она. И тут же просительно добавила: – А Маруське, соседке моей, дровишек не нарубите? Она угостит!..

– Это в следующей серии, – отвечаю я, ища глазами Лену.

 

* * *

На другой день нам надлежало явиться за расчётом в бухгалтерию киногруппы. Я попросил получить мой гонорар Виталика.

– Ломает что-то и температура поднялась, – сказал я ему. – И вот ещё. Обязательно позвони по этому номеру, – я дал ему бумажку с номером телефона, – спросишь Лену. Когда возьмёт трубку, попроси навестить болящего…

Хрусталёв дотронулся ладонью до моего лба.

– Болей, амиго, спокойно! Всё сделаю в лучшем виде.

 

Было воскресенье, и в коридоре общежития гомонили студенты. Я ждал Лену, и она – о чудо! – пришла.

– Вот, мама прислала мёд, малиновое варенье, – тараторила она, вытаскивая из хозяйственной сумки банки. – Передаёт свои пожелания скорейшего выздоровления.

– Кто? – не понял я.

– Мама.

– Спасибо… Она так и не нашла в наших столовых марокканских апельсинов?

– Ты лежи, не волнуйся. Сейчас я тебя лечить буду. Горе мне с вами, с марчеллами…

Я отвернулся к стенке и улыбнулся: а хорошо всё-таки, что я заболел. Вот пришла Лена, лечить меня будет… И как она сказала? «Горе мне с вами, с марчеллами». Как хорошо она это сказала. Её слова – лучшее для меня лекарство.

 

Три дня я провалялся со своей проклятой ангиной. А на четвёртый, взяв у врача справку о болезни, собрался в институт. По расписанию были занятия по военной подготовке.

– Курсант Ветров, два шага из строя! – отчеканил полковник Мясоедов.

Я вышел из строя и молча протянул ему справку от врача.

– Опять ангина? – не глядя на справку, спросил он.

– Сперва съемки, потом ангина…

– Видел, видел… С Софи Лорен снимался, солдат!

– Никак нет. Никакой Лорен там и в помине не было. Один Марчелло Мастрояни.

– Это одно и то же, – махнул рукой полковник. – Один чёрт! Встать в строй, артист!

 

…Прошёл год. Я уже учился на третьем курсе, и история с моим актёрским дебютом постепенно стиралась из памяти факультета. Все мы позврослели ровно на год. Забыли и в городе про итальянцев. Да разве мало было у людей своих забот, куда поважнее? У меня, например, синим пламенем горел курсовой проект, когда в комнату вошла моя Лена.

– Ребята! – с порога сказала она. – В кинушке ваши «Подсолнухи» идут! Ну, те самые, Десикины!..

На городских тумбах висела афиша «Подсолнухов» – крупным планом с плаката печально смотрели главные герои, которые, любя друг друга, так и не смогли соединить свои жизни в одну. А вдалеке, по бескрайней снежной равнине, тащились обессиленные итальянские солдаты.

Усилиями декана Филимонова специально для института был устроен общественный просмотр.

– Понимаете, – сказал он администратору, – там с Марчелло Мастрояни наши студенты играют. Во как!

Администратор, несмотря на полный аншлаг, сдалась.

Вот замелькали титры, понеслись по экрану кадры гениального режиссера. А мы ждали «нашего кадра». Ждали, замирая от страха и радости одновременно. Ну, наконец-то… Бескрайняя снежная равнина у берегов Волги. Вот и он, наш командир, на коне, крупным планом. Снега, снега России… Вдалеке, за снежной позёмкой, появилась горстка людей. Это наш итальянский взвод. Люди идут тяжело, обречённо… Бац! Упала последняя фигурка и осталась лежать в снежном саване. Но никто из товарищей даже не обернулся. Люди шли к своей смерти. И им не было дела до чужой.

Всего десять секунд экранного времени…

– Видели? – вдруг крикнул на весь зал Виталик. – Это Сашка Ветров упал! Упал – Сашка! Его крупно должны были показывать. Наверное, вырезали.

В зале студенты затопали ногами, а полковник Мясников пробасил:

– Сапожники!

Зажгли свет. Служащие кинотеатра недоумевали:

– В чём дело, товарищи?

– Назад! Прокрутите то место, где Сашка Ветров падает! – надсадно требовал Додо Пуринашвили. – Он у наших итальянцев главным артистом был!

После долгих переговоров с администрацией киномеханики, выслушав незаслуженные оскорбления в свой адрес, прокрутили часть назад и выругались:

– Малахольный какой-то зритель, блин, попался!

 

Лена сидела рядом со мной. И когда я снова упал на экране, она погладила мне руку и сказала:

– А знаешь, ты гениально упал. Не каждому дано так падать…

И поцеловала меня в небритую щёку. Ей-богу, в ту минуту я был в сто раз счастливее самого кумира всех женщин на свете – Марчелло Мастрояни.

 

* * *

…Сколько лет прошло с той бесшабашной студенческой поры! Буду искренен: не часто я возвращался в памяти к своей первой любви, которая на четвёртом курсе перевелась на заочное отделение и укатила с молодым мужем, офицером-пограничником, далеко на юг, где люди тогда ездили больше на ишаках, а не на белых «Волгах».

Но всякий раз, когда в каком-нибудь кинотеатре крутят фильм «Подсолнухи», я покупаю билет и иду смотреть кино о несостоявшемся счастье. Глазами другого человека я смотрю на худенькую фигурку, замерзающую в снегах где-то в центре России, вспоминаю денёчки из далёкой были, похожей на сказку… И мне становится теплее.

 

 

МУХА

 

Он появлялся в городе после обеда. Шёл не спеша, с достоинством, легко опираясь на трость, почерневшую от времени, с набалдашником-ручкой в виде головы рычащей собаки.

Когда-то, ещё в молодости, он угодил в автокатастрофу, сломал в двух местах голень – и получил пожизненную отметину: при ходьбе стал припадать на левую ногу. Тогда-то он и купил старинную трость. И собаку.

Город знал его таким – с тростью и собакой. Но несмотря на эти аристократические замашки, город звал его Мухой, не очень-то по-графски. Кличка родилась из фамилии. Тут городу фантазии не хватило. Да и чего голову ломать, когда она и так с похмелья раскалывается. Мухин – значит Муха.

Однако слово, обозначающее вредное насекомое, нисколько не снижало общественный образ Мухи, то, что американцы называют «имиджем». Жесты, манеры, сама походка, которую не смогла испортить даже приобретённая хромота, выдавали в нём породу. Конечно, подпорченную неразборчивым отцом Мухи, в молодости выгодно женившимся на ответственном партработнике, женщине-сухаре, фанатично исповедовавшей коммунистическое учение. Мать Мухи, занимавшаяся финансами обкома, довольно шустро вскарабкалась по служебной лестнице, но была снесена с неё уже последней, послевоенной, волной репрессий. Ещё на этапе она жестоко простудилась, подхватила воспаление лёгких и в одночасье сгорела в лихорадке во Владимирской пересыльной тюрьме.

Случился очередной парадокс истории – отец Мухи, сын потомственного орловского дворянина, мелкого степного помещика, закончил педагогический институт и до конца своих дней преподавал в школах историю, начиная первого сентября свой первый урок с Октябрьской революции, установившей диктатуру пролетариата. Мать Мухи, с гордостью писавшая во всех анкетах – «из семьи рабочих», была безжалостно раздавлена родной диктатурой пролетариата.
Муха не помнил мать, но хорошо помнил отца, воспитавшего его, давшего ему медицинское образование и поставившего Муху на ноги. По рассказам отца Муха составил родословное древо и ещё тогда, на первом курсе мединститута, поняв, что на нём и заканчивается смешанный дворянско-пролетарский род, решил не жениться и детей не заводить. Он уже тогда знал, что такое генетика и как непредсказуемы эксперименты в этой области.

Смешение дворянской и пролетарской кровей у Мухи давало о себе знать. Двойственность, или лучше сказать – раздвоение чувствовалось во всём. Старинная трость, всегда безупречное белое кашне совершенно странным образом уживались с грязными стоптанными ботинками и брюками в тоненькую белую полосочку, которые в нашем городке пользовались повышенным спросом только у пенсионеров исключительно из-за «демократичной», то есть доступной народу цены.

От отца Мухе достались любовь к отеческим гробам, книгам, которые скрашивали его одиночество, и аристократические замашки. От матери – истинно пролетарская худоба, измождённость до синевы под серыми умными глазами и стойкая любовь к спиртным напиткам любой крепости.

А вывить Муха мог много. Легендарно много. Фантастически много. И, представьте себе, почти не опьянеть. В нашем городке поговаривали, но я в это не могу поверить до сих пор, что Муха на спор перепил самого Сашку Кулакова, начальника городского медвытрезвителя. Вы бы видали этого Сашку! Страшно подумать, не то что описать... Его в городе Кулаком звали. И не зря. Кулак у Сашки – с бычью голову. Шинели последнего неуставного размера под мышками трескались и по швам расходились из уважения к фигуре начальника. Сашка Кулак был высокий профессионал в своём деле, но Муха перепил и его. Начальнику медвытрезвителя было, конечно, обидно, но он уважал мастеров, и после поражения в честной схватке всегда первым здоровался с Мухой и с готовностью подвозил его до маленького домика на окраине городка. В том частном домике и жил Муха.

Вот вам факты, подтверждающие мою мысль, за что город уважал Мухина. А теперь аргументы...

У Мухи, стоматолога Мухина, лечил и рвал зубы весь город. Начиная от «августейшего» начальства и кончая последней шпаной, не получавшей даже жалкого пособия по безработице. Слава о народном зубном целителе Мухине бежала далеко впереди дурной молвы. И со стороны могло показаться, что у Мухи не было врагов в нашем завистливом городке.

Какая наивность, как я сейчас понимаю. Дожить до Мухиных лет и не нажить себе врагов – это всё равно, что оплакивать себя ещё при жизни. Недаром, наверное, в мудрейшей Книге всех времён и народов благословляют врагов наших. Враги – это часть жизни, её двигатель, а кое для кого – и её смысл. Когда враги, к несчастью, умирают или исчезают – их придумывают.
Заведующая стоматологической поликлиникой Шулер Елена Абрамовна, не переносившая Мухина на дух из-за его бесчисленных талантов, которые он, к огорчению Елены Абрамовны, не собирался закапывать в землю, достала Муху окончательно, уличив его на общем собрании служащих поликлиники в «тяге к крепким напиткам» и нежелании повышать своё профессиональное мастерство: Мухин в третий раз отказался ехать в институт усовершенствования стоматологов, ссылаясь на то, что плохой учитель только портит талантливого ученика.

– Всё! – с негодованием выдохнула Шулер Елена Абрамовна и рухнула на стул в почётном президиуме собрания. – Всё, Мухин! Вы скомпрометировали древнейшую профессию стоматолога. Всё, Мухин! Пишите заявление «по собственному»!

Муха взял последнее слово и пояснил уважаемому им собранию, что ни древнейшую, никакую другую профессию он не компрометировал – и в мыслях не было, но раз его так просит неуважаемая им Елена Абрамовна, то он уходит из поликлиники, хотя и не совсем «по собственному».

И он гордо захромал к выходу под аплодисменты самых мужественных сотрудников, которые тут же пересчитала по головам глазастая Шулер.

Но даже после увольнения Мухи из городской стоматологической поликлиники его репутация как искусного зубного врача нисколько не пострадала. Муха любил повторять: «Что ни делается – всё к лучшему». Казалось, он даже обрадовался такому удару судьбы. Муха забрал из кабинета свой белоснежный халат, кое-что из «приватизированного» за годы государственной безупречной службы стоматологического инструмента и медикаментов и устроил в кочегарке поликлиники прощальный ужин с сочувствующими.

– Поверьте мне, господа, – сказал он, поднимая кружку с медицинским спиртом, – они ещё вспомнят Мухина.

«Господа» – фельдшер Курочкин, имевший последнее предупреждение за появление на службе в нетрезвом состоянии, и кочегар Федька Сугров, писавший «лесенкой» в ночные дежурства странные стихи, с пьяной серьёзностью кивали головами, веря Мухе больше, чем президенту России.

Но Муха как в воду смотрел. Город и не думал забывать Мухина. Да и попробуй это сделать, когда зубная боль лишает покоя и веры в завтрашний день даже записного оптимиста-жизнелюба. Городу было наплевать на социально-экономические формации, периодические кризисы при капитализме, западные санкции, спасительное импортозамещение, выборы мэров, пэров и губернаторов вместе взятых... когда у него болели зубы.

Город помнил Муху, и потому его скромный домик с утра и до обеда стонал от страждущих. К Мухе шли за исцелением и избавлением от земных мук, как к мессии, простите за невольное кощунство. И каждый шёл со своей платой.

Муха был благосклонен к своему болящему народу и не брезговал никакими подношениями. Народ же, вконец испорченный русской классической литературой, а также безработицей, кризисами, хроническим безденежьем, часто норовил расплатиться со стоматологом вежливым словом, очевидно, помня, что ничего нам так дешево не стоит и ничто так дорого не ценится, как слово.

Муха брал и вежливыми словами. Чем платили, тем и брал. Знал, что многих в «люмпены» превратил очередной российский кризис, которым, казалось, не будет конца уже никогда...

Чаще всего, по привычке, наверное, больные расплачивались «жидкой валютой». В прихожей-приёмной стоял специальный пластиковый ящик для сбора разнокалиберных бутылок. Здесь же, на пустом перевёрнутом ящике, как сфинкс на постаменте, возлежала любимая собака Мухина.

 

Всю свою невостребованную любовь Муха отдавал больным. И собаке. Сильва – так звали суку, смесь овчарки с дворнягой – платила ему тем же, прибавляя ещё и неукротимую и безоглядную собачью верность.

После обеда Муха никогда не работал. После обеда он менял рубашку, надевал галстук и выходил с Сильвой в город. Начинал Муха свой знаменитый обход с пивной на базаре. Мужики почтительно здоровались с Мухой, подвыпившие завсегдатаи, переполненные пивом и чувствами, лезли целоваться, растопырив засаленные селёдкой пальцы.

– Муха! – неслось изо всех углов. – Выпей с нами, Муха!

Он отстранялся от поцелуев, подняв, как жезл власти, указательный палец: Муха не переносил панибратства.

– Сильве налейте, – кивал он на собаку, уже искавшую носом свою «коронную» миску под столиками.

– Суке? – удивлялся кто-нибудь из случайных посетителей.

– Суки пива не пьют, – поправлял Муха. – Сильве налейте.

Собака вела себя с высочайшим достоинством, под стать хозяину. С выпивкой не спешила. Обводила собутыльников жёлтыми глазами, потом как бы нехотя, словно делая одолжение, наклонялась над полной миской и неторопливо лакала.

Мужики наклонялись пониже, а некоторые, самые пьяненькие, могли встать на четвереньки, вровень с собакой, чтобы, сгорая от любопытства и восхищения, заглянуть Сильве в пасть. Заглянуть, чтобы увидеть... золотой клык!

Муха, как-то страдая от избытка невостребованного таланта, поставил Сильве золотой клык. Собака недоумевала, скулила, с покорностью жертвы заглядывая в глаза хозяину, когда тот по всем правилам человеческой стоматологии ставил на клык коронку из желтого металла. Муха своего всё-таки добился, несмотря на укушенный Сильвой палец. Старая собака со временем привыкла к инородному предмету в пасти, и золотой клык стал вершиной мастерства и таланта Главного городского стоматолога Мухи. А заодно и великолепной рекламой изгою разваливающегося (несмотря на огромные вливания) отечественного здравоохранения, «зубному врачу, практикующему частным и честным образом».

Посетители пивной наклонялись, приседали, щелкали языками, выражая крайнюю степень своего удивления и восхищения золотым клыком в собачьей пасти.

– Чисто сработано!.. Горит клык, што у блатного фикса!

Сильва, давно привыкшая к этому цирку, всё же предупредительно порыкивала на самых нахальных: смотреть смотри, но держи дистанцию.

Неразговорчивая буфетчица Шурочка, наливавшая в кружки пиво, бросала в зал инспектирующий взгляд, подгоняя засидевшихся пьяниц:

– Пошустрей, пошустрей, дуйте! Кружки нужны...

К Мухе её грозные предупреждения не относились. Его столик был густо уставлен кружками. И только ему, Мухе, эта грозная тётка разрешала курить в «помещении бара».

Стоматолог сбивал длинным мизинцем сигаретный пепел в пустую тарелочку, неторопливо закусывал. Мужики жаловались:

– Опять зарплату задерживают, премию урезали по самое немогу... Нет нам, значит, Муха, счастья и при капитализме...

– Счастье от человека в самом человеке спряталось, – говорил им Муха. – В общении оно, счастье человеческое. Вот я общаюсь с вами – и счастлив.

– Брось, Муха! – хохотали мужики, давно проклятые за поруганное семейное счастье своими замордованными жизнью жёнами. – Брось, Муха... Какое от нас может быть счастье? Одни убытки.

– Это даже не счастье. Это – роскошь, – продолжал Мухин. – Был один мудрый человек, который подлинную роскошь не в золоте и валюте видел, а исключительно в человеческом общении. Вот я разговариваю с вами – и становлюсь богаче. А значит – счастливее.

Мужики криво усмехались, считая эти слова неудачной шуткой стоматолога.

 

Домой Муха всегда возвращался в одно и то же время, к девяти часам вечера – ни раньше, ни позже. Можно было подумать, что он побаивается сварливой жены, торопясь к семейному очагу. Но это была просто привычка. Жены у Мухи никогда не было. Сильва всегда была с ним – значит, дома ждать его было некому.

Наобщавшись за день с народом, счастливый и богатый человек ещё долго сидел на крыльце, курил, поглядывая на Сильву... И плакал. Казалось, что всё выпитое им за день выходило из Мухи солёной слезой. Он плакал тихо и безутешно, обняв за шею верную Сильву. И тогда добрая и умная Сильва, оскалив пасть и посвёркивая в темноте золотым клыком, подвывала хозяину, задрав морду к беспросветному небу.

Муха ласково обнимал Муху за мохнатую шею, прижимался к жёсткой шерсти губами и шептал собаке, как бесконечно любимому, родному и единственному человеку:

– Господи, как жить невыносимо... Как невыносимо жить.

 

Его нашли на второй день после смерти, в своём домике на окраине. Пациенты заволновались: второй день домик Мухи был на замке. Почувствовав неладное, сломали замок.

...Он лежал на кровати с отрубленной головой. Но не со своей головой, с Сильвиной. Так «пошутили» убийцы: собаке приставили человеческую голову, а человеку – собачью.

Молоденький следователь Николаев, ставивший неделю назад у Мухи пломбу, залез пальцем в собачью пасть и буднично диктовал своему помощнику:

– Пиши, Свиридов: «Из пасти собаки исчезла золотая коронка. Коронка золотая...». Написал?

Остальное, по словам соседей-понятых, всё было вроде бы на месте. Да и что брать было у Мухина? Стол, полки с никому нынче не нужными книгами, старое зубоврачебное кресло, железную кровать, старенький телевизор? Ничего «такого», из-за чего на «мокрое дело» решаются, у Мухи не было.

– А деньги у пострадавшего были? – спросил Николаев понятых.

– Да кто его знает... Раз собаке золотой клык поставил, видно, водились, – вздохнула соседка.

Николаев, полный энтузиазма и надежды напасть на след преступников, принес из кухни окровавленный топор, брезгливо вытер казённой бумагой, стопкой лежавшей перед Свиридовым, руки. Кровь на лезвии уже забурела, высохла.

– Топором, – констатировал молодой следователь. – И человека, и собаку... Приобщить орудие преступления к делу...

– Знамо, топором, – покачала головой соседка, смахивая слезу. – Проще простого для нелюдей... Он ведь порой уйдёт на прогулку, а ключ в замке торчит. Рассеянный был, царство ему небесное.

И шумно высморкавшись, добавила:

– Найди их, родименький!.. Найди... Страшно.

– Будем искать, мамаша, – бодро ответил Николаев. – На то мы и поставлены, чтобы искать.

 

– Будем искать, – задумчиво сказал начальник милиции, не располагая ни одной мало-мальски реалистической версией.

– Будем искать... – озабоченно повторил он.

Город, как развороченный улей, гудел и негодовал. Кляли убийц, кошмарные времена, слабосильную милицию и отсутствие общего порядка в стране.

А тем временем на ноги были подняты лучшие осведомители, навербованные ещё в прежние времена в блатной и нестойкой среде. Но даже самые высокооплачиваемые стукачи не приносили в отдел никакой информации и только разводили руками:

– К «Дяде Лёше» нужно... Он – вор в законе, пахан авторитетный... Если уж Дядя Лёша не знает, то не знает никто.

На второй день розыска к начальнику милиции Соловьёву Дядя Лёша пришёл сам. Сел без приглашения на стул, положил синие, в наколках, кулаки на стол начальника, осклабился, тыкая толстым пальцем в передние зубы.

– Во, вишь, начальник, фиксы? Это он, Муха, делал. Классная, я те грю, работа. Так што обязан я ему. И вот што скажу. Наши скокори на мокруху в жисть не пойдут. Наши из-за рыжика в собачьей пасти человека рубить не будут. Да ещё Муху к тому же... Это залётные. Гастролёры. Скорее всего – сявки.

– Поможешь? – спросил Соловьёв, вытирая пот с мясистого рыхлого лица.

– Ты меня только за стукача не держи, начальник, – пробасил Дядя Лёша. – Но он мне фиксы делал. Слово вора в законе – достану со дна моря.

В нашем городе слово умеют держать только воры в законе. По наводке Дяди Лёши, в соседнем городке опергруппа вышла на банду малолеток, «сявок», как их назвал Дядя Лёша. Их было трое. Накаченные в фитнес-клубах мальчики разъезжали на папиных иномарках по городам и посёлкам, в тамошних пивных собирали сведения «о местных миллионерах». «Как Остап Бендер, – заявил храбрившийся главарь, – искали миллион на блюдечке с золотой каёмкой».

При обыске у «сявок» нашли портмоне Мухина с визитными карточками, скверно напечатанными в типографии нашего городка. Были там и деньги, совсем немного: на три кружки в пивбаре – и то не выйдет. И ещё – фотография молодой улыбающейся женщины с ребёнком. Подписи на обратной стороне карточки не было.

Нашли и собачью коронку. Отправили на экспертизу. Пожилому эксперту потребовалось не больше десяти минут, чтобы определить металл, из которого была изготовлена коронка.

Николаев опять диктовал напарнику:

– Так, пиши, Свиридов: «Коронка, как подтверждает акт экспертизы, изготовлена из латуни, металла жёлтого цвета».

Соловьёв, защищая честь мундира в глазах города, сам руководил расследованием. На очередном допросе он подошёл к главарю «сявок», изображавшему из себя «очень крутого». Начальник милиции, застегнув на запястьях качка (на всякий случай) наручники, грубо взял его за подбородок, поднимая голову парня.

– Круче крутого яйца хочешь быть? – хрипло спросил подполковник.

Убийца замотал головой, пытаясь сбросить руку Соловьёва со своего лица.

– Что ж ты, гад? Человека – из-за кусочка латуни?

И неожиданно для самого себя сжал, насколько хватило длины пальцев, шею «крутого». Парень захрипел, выкатил испуганные глаза.

– Товарищ подполковник! – поднялся из-за стола следователь Николаев. И повторил в растяжку: – Ну, това-а-рищ подполковник... Не ровён час в штаны наложит герой... Осквернит кабинет...

Соловьев отпустил подозреваемого, вытер вспотевшие ладони свежим платочком.

– Руки о мразь не хочется марать!..

«Крутой» кашлял, испуганно тараща глаза на подполковника.

– Ну, созрел для чистосердечного?

Задержанный прохрипел:

– Мы только собаку хотели прибить, а он заступаться полез...

– Продолжайте, Николаев! – бросил начальник и хлопнул дверью.

 

Мухина хоронил весь город. С утра Соловьёв доложил мэру города, что у морга, откуда власти запланировали погрузку тела Мухина и отправку его на кладбище «за счёт средств отдела соцзащиты», стихийно собралась толпа.

– Требуют, чтобы в ДК гроб с телом Мухина установили... Для прощания...

– Тоже мне деятеля нашли! – недовольным тоном оборвал его глава города. – Он – кто? Депутат? Орденоносец? Даже не почётный гражданин... Пусть родственники тело забирают...

– Нет, Евгений Иванович, у него в городе родственников...

– Ну, тогда к дому завезите гроб, пусть соседи, как водится, попрощаются...

– К дому подвезём, – ответил Соловьёв. – Минут на пяток.

Мэр помолчал в трубку, о чём-то раздумывая.

– А как звали-то этого... Муху?

– Мухой и звали. Мухин...

– А имя-отчество? – спросил глава.

– Не помню, – признался подполковник. – Я по материалам дела посмотрю, потом перезвоню вам...

– Ладно, ладно, – ответил мэр, заметно раздражаясь. – Не надо. Это я так, к слову... Короче, хороните, как хотите. Главное, чтобы в городе порядок мне был!

...На кладбище, когда Соловьёв еле протолкался к свежей могиле, чтобы по обычаю бросить горсть земли, сердце подполковника обожгла острая жалость. Ему вдруг до острой сердечной боли стало жалко самого себя. И подумалось: вот у него в этом городе родственников, как собак нерезаных, а много ли людей придёт проводить его в последний путь, не приведи Господи, погибнуть при исполнении?.. Чёрта с два! И его пышные, с автоматным салютом похороны никогда не соберут на кладбище почти весь город.

Он вытер наодеколоненным платочком руки и отошёл от края могилы подальше.


Курская обл., г. Курчатов