Елена ГАЛИМОВА. СЕВЕР В ПОЭЗИИ СТАНИСЛАВА КУНЯЕВА. Критика

Автор: Елена ГАЛИМОВА | Рубрика: КРИТИКА | Просмотров: 227 | Дата: 2017-09-06 | Комментариев: 0

 

Елена ГАЛИМОВА

СЕВЕР В ПОЭЗИИ СТАНИСЛАВА КУНЯЕВА

 

Без Архангельского Севера я в полной мере

не состоялся бы ни как поэт, ни как русский человек.

Станислав Куняев

 

О главном содержании и глубинной сути своей поэзии Станислав Куняев с полным правом может сказать вслед за Сергеем Есениным: «Чувство Родины – основное в моём творчестве». Пишущие о нём поняли это давно. Ещё 35 лет назад, в 1973 году, Олег Дмитриев, характеризуя лирику поэта, отмечал, что «все его главные стихи – это раздумья о человеческой судьбе, о её неразрывном единении с Родиной: со всей огромной Россией и со своими родными местами, со своей округой, наделённой неповторимыми, щемяще дорогими чертами»[1]. Конечно, «своя округа», Калужская земля – «края, знакомые насквозь»: «эти кручи, и эти поля, и грачей сумасшедшая стая», «зелёный простор над неторопливой Окою» – лирический центр русского пространства художественного мира Куняева. Полевая дорога, которая «убегает в поля», «пылит и пылит, как в полузабытые годы», словно пуповиной привязывает лирического героя к малой родине. И потому, что пуповина эта есть, не оборвана, в его скитаниях по белу свету всегда будет ощущаться её удерживающая сила.

Русский Север, образ которого занимает видное место в лирике Станислава Куняева, в его поэтическом восприятии связан с чувством свободы, точнее – воли. Воля, стремление к ней, непреодолимая потребность в ней – один из важных мотивов лирики Станислава Куняева и одно из определяющих качеств его лирического героя. Потребность в воле неудержимо влечёт его в дорогу, «когда эта жажда охватит» – жажда бесконечного пространства, которое открывается ему в Сибири, на Дальнем Востоке и на Русском Севере.

Как пишет о Куняеве, человеке и поэте, Владимир Бондаренко, «у него и в жизни, и в поэзии всё выстрадано, всё пережито. Всё пройдено. Недаром “путь” – одно из корневых слов его поэзии. Путь – это тайга и горы, Тянь-Шань и Тайшет, реки Мегра и Северная Двина, это его родная Калуга и Саров, Охотское море и Балтика... Путь – это вёрсты лет и вехи исторических событий»[2].

Противоположное стремление – тяга к дому, желание покоя, связанное с мотивом возвращения в родные места:

Жизнь моя в середине – пора,

я далёкою родиной болен,

где стоят над водой вечера,

где туманы гуляют над полем.

 

Жажда странствий, я больше не твой.

Жажда скорости – что же такое?!

Ты навек расстаёшься со мной

и становишься жаждой покоя.

                                        («Надоело мне на скоростях…)

 

Это стихотворение датируется 1963-м годом; впереди – не одно десятилетие борьбы «жажды воли» с «жаждой покоя»; вновь и вновь лирический герой будет признаваться в том, «что пуще неволи охота, / что время придёт отдохнуть… / И древнее слово “свобода” / волнует, как в юности, грудь».

Эти два разнонаправленных стремления – к воле и к покою, потребность в странствиях и тяга к дому и составляют один из напряжённых сквозных сюжетов лирики Куняева. Не случайно многие сборники поэта открываются стихотворением, являющимся своего рода эпиграфом к этому сюжету:

Цокот копыт на дороге,

дальних колёс перестук –

звук довоенный, далёкий,

доисторический звук.

 

Этот древний звук, казалось бы, «навсегда заглушённый / временем, жизнью, войной», словно всё время звучит в душе лирического героя Куняева, воспринимается его внутренним слухом, влечёт и зовёт его в дорогу, как звал когда-то многие поколения его предков. И вновь и вновь устремляется он в путь, чтобы испытать такое необходимое ему ощущение воли:

Хоть немного, но выпало дней,

заклеймённых печатью свободы!

Я когда-нибудь вспомню о ней,

вспомню эти бродячие годы.

 

Затоскую о воле своей…

 

Но вдали от дома охватывает иная тоска, иное стремление, и лирический герой из всех своих странствий возвращается назад, «затосковав по дому, / по семье, / скучая по единственному сыну…».

Символическим воплощением мотива покоя и образа дома становится огонь очага, а символом стремления к свободе – свет звезды. Оба источника света: домашний рукотворный огонь, обещающий тепло и уют, и небесный таинственный свет, влекущий в неизведанное, – в равной мере имеют власть над лирическим героем, оба жизненно необходимы ему. От этой борьбы двух начал, ведущейся в душе, немудрено устать, и тогда лирический герой просит

…об одном – чтобы хватило шири

соединить игру двух вечных сил,

враждующих и неразрывных в мире.

Чтобы, пока я жив, над головой

сливались в свет, таинственный и властный,

блеск очага – невзрачный, но живой –

и луч звезды – бесплодный, но прекрасный!

 

И это, казалось бы, невозможное слияние оказалось возможным. Произошло это благодаря постепенно крепнувшему и набиравшему силу мотиву восприятия всей бескрайней России как родного дома. В том, что это не декларация, не идеологическая риторика, а выстраданное ощущение, убеждает, прежде всего, именно то внутреннее лирическое напряжение, которое отличает развитие мотива противоборства «воли» и «дома» в поэзии Куняева. И потому вздохом облегчения звучит признание, рождающееся в душе лирического героя при виде «мерцающей дали» русского осеннего пейзажа:

Не знаю, как тебя назвать:

судьба? отчаянье? прощанье?

Не объяснить. Не рассказать.

Ни в песне и ни в завещанье.

 

Осталось чувствовать одно:

всё неразрывней год от года

смыкаются в одно звено,

в одно родимое пятно

моя неволя и свобода.

 

Постепенно вся Россия, по просторам которой поэт с таким восторгом и упоением странствовал, словно заново, вслед за своими далёкими предками открывая и осваивая её, предстаёт перед ним как завещанная в наследство вотчина:

…я ощутил и понял вдруг:

я часть России плоть от плоти –

 

наследник всех её основ –

петровских, пушкинских, крестьянских,

её издревле вещих снов,

её порывов мессианских…

 

Чувство родины обостряется настолько, что кажется невозможным мыслить себя чем-то отдельным от неё: любовь требует полного слияния, растворения друг в друге:

Золотая болотная ржавь,

золотые цветы зверобоя…

Как бы мне всё, что вижу, прижать

прямо к чреву, чтоб сделать собою.

 

Это ощущение в конечном итоге определило и восприятие поэтом Русского Севера: отправляясь сюда на зов воли, свободы, он оказывается в далёких и тем не менее родных краях.

В одном из писем Станислава Юрьевича есть такое признание: «…в целом за 35 лет, начиная с 1972 г., я … провёл в Архангельской тайге и на берегах Белого моря в общей сложности года три, не меньше, приезжал, как правило, два раза в год – осенью и весной, и многие лучшие стихи свои 70-х – 90-х годов написаны мною на берегах Мегры, Сояны, Золотицы, в зимовьюшках и в палатках… Без Архангельского Севера я в полной мере не состоялся бы ни как поэт, ни как русский человек»[3].

Как писал Михаил Лобанов, «Север стал для Куняева особой точкой на земле. Его влечёт к себе сама стихия этого края с суровостью во всём – в природе, быту поморов, и этим его стихи оздоровляюще действуют на читателей. И понимаешь, когда автор жалеет тех, кто не испытал того, что пережито им на Севере, и – на охоте, на рыбалке, при встречах, разговорах с поморами, с охотниками в зимовьях. Но и те, кто никогда не был на Севере, по куняевским стихам могут почувствовать “вкус” беломорского бытия. Он, кажется, замечает, видит то, что так завораживает его слух:

Я опустил глаза к реке – 

Вихрь зародился вдалеке,

Качнулась ивовая ветка.

Вихрь воду сморщил, и на ней

Вдруг стало ясного ясней

Невидимое тело ветра.

 

Заветные для поэта места – знаменитая река Мегра, деревня Ручьи обернулись для него открытием красоты природы и людей, оттуда и виднее для него всё мнимое, подлое, никчёмное в столице. Куняев не просто знает, а, можно сказать, впитал в себя северную стихию, и она вошла как органичная часть в его мировоззрение»[4].

Лирический герой Куняева испытывает особенно полное, всеобъемлющее ощущение свободы именно здесь, на Русском Севере, где «обмирает душа от простора». В русском национальном сознании представление о воле (точнее, наверное, нужно говорить о чувстве воли) связано, прежде всего, с огромными пространствами, с бескрайними просторами; воля не знает границ, она близка стихиям, она стремится к беспредельности. На зов Севера, этот властный зов воли устремляется лирический герой с почти инстинктивной силой, которую невозможно заглушить в себе, невозможно преодолеть:

Есть золото славы и медь похвалы,

есть жизни обыденный лепет,

но с углем под серым налётом золы

целуется северный ветер.

 

Есть время, которое просит у нас

отдать ему силу и волю…

Но вот засверкала звезда, как алмаз,

над линией береговою.

 

Из древних лесов вытекает река,

там сосны – как медные трубы…

От солнца, от спирта, от табака

растрескались нежные губы.

 

Пусть белые ночи меня разлучат

со всеми, кто близок и дорог…

Что делать,

             коль гуси так звонко кричат

на дальних Мегорских озёрах.

 

Здесь, на безлюдных просторах Поморья, лирический герой словно оказывается насквозь пронизан токами природной жизни, её ритмами и импульсами, высвобождающими его изначальную сущность. Мощная стихийная сила включает в единый поток жизни и человека, подчиняет его общим законам существования:

По северным звёздам угадывать путь,

брести от зари до ночлега,

свалиться без сил и ладонью черпнуть

воды из лосиного следа.

--------------------------------------------------

По тропам звериным сквозь бурую гать

стремиться к прозрачным истокам,

выслеживать птицу и спирт разбавлять

холодным берёзовым соком.

 

А белые ночи стоят в сосняке,

ползут на болота и взгорья,

и красная рыба по чёрной реке

крадётся из Белого моря.

 

Неслучайно в этом стихотворении глаголы движения: брести, стремиться, ползут, крадётся – объединяют и человека, и зверя, и рыбу, и белые ночи.

В одном из лучших северных стихотворений поэта – «Вековые деревья сплелись» (1976 год) – природный мир предстаёт во всей полноте своей интенсивной жизни, проявления которой – таинственные звуки, неведомо кем и чем производимые: шорохи, шелесты, вздохи. Это мир без человека, словно бы существующий ещё до человека. Стихия природной жизни так могуча и грандиозна, таким цельным, гармоничным и самодостаточным предстаёт мир безлюдной северной тайги, что человек – словесное существо – растворяется в нём, а произносимые им слова теряют своё лексическое значение, распадаются на звуки и уподобляются звукам природным:

Вековые деревья сплелись,

как враги или кровные братья,

запрокинули головы ввысь,

распахнули друг другу объятья.

 

Странный звук – и опять тишина…

Если можешь – спроси у собаки:

то ль вздохнула под ветром сосна,

то ли зверь оступился во мраке.

 

То подносишь ладони ко рту,

и раскатистый зов человека

полный смысла летит в темноту…

Но вернёт тебе слабое эхо

 

только а-а! только о-о! только у-у!

А тайга обступила, нависла,

и согласные звуки в траву

зарываясь, лишаются смысла.

 

А без них человечья молва

приближается к речи звериной…

Только у-у! только о-о! только а-а!

догоняют косяк журавлиный.

 

Ощущение «узловой связи» с природой высвобождает в лирическом герое и подлинно мужское начало – инстинкт охотника и рыбака, первобытного добытчика. Это начало тоже связано с потребностью в воле, возможностью хотя бы ненадолго вырваться из регламентированного мира общественных отношений, идеологических битв, политических дрязг. Охота и рыбалка в поэзии Куняева – не хобби современного изнеженного горожанина, а «древнее дело», трудное и опасное мужское занятие, настоящее испытание на выносливость:

Палатку снегом занесло,

похлёбка в котелке

замёрзла…

                 Скользкое весло

не держится в руке.

 

Это «древнее дело» не противопоставляет лирического героя природному миру, а напротив, усиливает чувство единения с ним (не случайно о герое поэмы «Солнечные ночи» говорится, что он «брёл по земле походкой зверя»). В северных стихах Куняева передаётся ощущение возможности приблизиться к главным тайнам жизни – тайнам рождения и смерти – в их неразрывной и вечной взаимосвязи:

Чёрные тучи над чёрной водой,

снегом присыпанный вереск…

Ветер свистит над песчаной грядой –

время на нерест.

 

Вечное дело вершится во мгле,

в холоде, в тёмных глубинах.

Угль дотлевает в горячей золе…

Что разбудило тебя на заре?

Звон голосов лебединых!

 

Пламя рождений и холод смертей,

тайны любви и гнездовья,

кровные путы отцов и детей

требуют мглы и безмолвья.

 

Время исчерпано. Птицы на юг

тянутся к вечному лету,

словно кричат: «Не разгадывай, друг,

тайну последнюю эту!».

 

Ощущение естественности, нормальности, природосообразности такой жизни обостряется при сопоставлении с тем суетным шумным миром, из которого попадает на тихие берега таёжной реки и на простор беломорского побережья лирический герой Куняева. Эта жизнь с её простыми и насущными думами «о хлебе, о войне, о светлой рыбе и о чёрном дне», становится для поэта своего рода эталоном истинности, в сопоставлении с которым он оценивает даже жизнь зарубежной Европы. В книге воспоминаний «Поэзия. Судьба. Россия» Станислав Куняев передаёт свой разговор с женой во время их первой поездки за границу, в Германию. В ответ на восхищение жены немецким порядком и комфортом он противопоставляет этому несвойственному русским людям стремлению к «орднунгу» тягу на простор, на волю, и опять вспоминает свою Мегру[5].

А в стихах Куняева шуму и треску, которые производят «парламентарии всех стран», а также всякого рода «рифмачи, трубачи, хохмачи», тому враждебному шуму, подобный которому вызвал гневное вопрошание Пушкина: «О чём шумите вы, народные витии?», противопоставляется чистый голос мироздания, врачующий душу лирического героя:

Какая жизнь шумит вокруг!

Какие страсти в птичьих звонах!

Мне грустно, друг, мне скучно, друг,

радеть о правовых законах!

Засну под мягкий шум дождя,

проснусь под грозный голос ветра,

чтобы не слышать ни вождя,

ни лидера, ни президента.

 

Сквозным мотивом, связанным в поэзии Станислава Куняева с северорусским простором, становится мотив тишины. Тишина для поэта – это не отсутствие звуков, это отсутствие шума. Состояние тишины в его лирике – это состояние, которое раскрывает одно из традиционных значений слова «тишина», зафиксированных в словаре В.И. Даля: «мир, покой, согласие и лад»[6]. Природные звуки не нарушают эту тишину, а насыщают её; без них мир был бы мёртвым. Поэт слышит «дыханье трав», «бормотанье чёрного ручья», «свадебный стон лебедей» и «как шелестит о траву лиственничная мягкая хвоя», и «как лист летит с берёз». Тишина и состоит из этих гармоничных звуков, насквозь пропитана ими, и голос лирического героя вновь вплетается в симфонию природы:

Покой и тишина…

Слыхать, как талый снег

ползёт по берегам,

шурша и осыпаясь,

и как ручей стремит

к реке журчащий бег,

и как свистит кулик,

с ручьём перекликаясь.

Где каменная падь,

где золотая гарь,

я отложил ружьё

и к древу прислонился,

и что-то бормочу,

как молодой глухарь,

который надо мной

на ёлке притаился.

 

Встречаются в северном тексте поэта и стихотворения, посвящённые жителям Поморья; это «охотники, крестьяне, рыбаки», чаще – старые люди, которые сохраняют традиционный уклад жизни, веками сложившийся здесь. Поэт не изображает их детально, индивидуализировано, а показывает именно общее, родовое, характерное для всех поморов: верность родным краям, несуетность, достоинство, молчаливость и способность терпеливо переносить все тяготы очень нелёгкой жизни («Я не знаю, жива ли старуха…», «Из жизни поморов»). Общим изначальным законам жизни подчиняются на Севере и природа, и люди:

Северный ветер свищет,

сёмга спешит на нерест –

устье родное ищет,

тычется в чёрный берег.

 

Кто на волнах как мячик

пляшет призрачной тенью –

то ли топляк маячит,

то ль голова тюленья?

 

Иней блестит на брёвнах,

блещет в жемчужных зёрнах

скользкая, как резина,

чёрная древесина.

 

Фёдор уху заварит,

спирт разольёт по кружкам,

папиросу запалит

и поплывёт к ловушкам.

 

Вечный закон природы

знают земные дети –

рвёшься в родные воды, –

значит, в родные сети…

 

Часто в стихотворениях метонимической заменой изображения людей становится описание облика деревни, избы, кладбища; о том, как веками жили здесь северяне, рассказывает «поморский чёрный крест на берегу крутом», «старославянский шрифт раскольничьих заглавий», русская печь, «завывавшая глухо», «в божнице коричневый лик», «ряды фотографий».

Но всё же чаще Север Куняева безлюден. Сюда лирический герой отправляется, чтобы врачевать душу, чтобы напитываться токами жизни, ощущая, как «сама мать сыра земля насыщает здоровьем»[7]. В книге воспоминаний Станислав Юрьевич пишет о том, как в 1991 году, когда «давление на очаги патриотического сопротивления достигло предела», он «каждый раз, доходя до предела усталости, уезжал на пару недель в беломорскую или североуральскую тайгу на охоту и рыбалку, а возвращался похудевший, надышавшийся таёжным воздухом, облучённый незакатным северным солнцем, как будто заново рождённый для борьбы»[8].

Однако, наверное, самым главным из того, чем поделился с поэтом Архангельский Север, стало то, что здесь ему довелось пережить ощущение вечности – одно из наиболее редких и драгоценных ощущений, доступных человеку. Вдали от мегаполисов на безлюдных северных просторах утрачивают своё значение и свою власть над людьми все календари, кроме природного. И это даёт чувство победы над отмерянными сроками короткой земной жизни:

Я знаю только время,

что мчится, как река,

я вижу – злато семя

летит на берега,

где жёлтые купавы

стоят в реке до плеч,

где северные травы

ведут со мною речь.

 

Здесь, на Севере, душа остаётся один на один с вечностью и неложно ощущает своё бессмертие.

Тишина. Ни собак, ни людей

здесь не видно со дня сотворенья.

Только свадебный стон лебедей,

только царственный блеск оперенья.

 

Только ягель да зубчатый лес,

да в безмолвные белые ночи

тусклый пламень полярных небес

отражают озёра, как очи.

 

Если есть в человеке душа –

да придёт она после разлуки

под струящийся шум камыша

на озёрные эти излуки.

 

Пусть останется с миром вдвоём

без меня на закате багряном

и лепечет о чём-то своём

безымянная над Безымянным.

 

Пусть витает, в пустынном краю

о прошедшей судьбе забывая,

и да примет её, как свою,

лебединая белая стая.

 

Черты обетованного Беловодья в суровом облике Архангельского Севера можно увидеть только сердечным сыновним зрением, «гордый взор иноплеменный» их не разглядит.

 

Архангельск

 

 

 

[1] Дмитриев О. [Предисл. к подборке стих. С. Куняева] // Мы – молодые / Сост. В. Гейдеко, И. Купцов. Вып. 3. М., 1973. С. 203.

[2] Бондаренко В.Г. Чувство пути Станислава Куняева // Русский Дом. 2002. № 11.

[3] Письмо 2007 года (Б.д.). Личный архив Е.Ш. Галимовой.

[4] Лобанов М. Энергия слова // День литературы. 2002. 15 нояб. № 11 (75).

[5] Куняев С.Ю. Поэзия. Судьба. Россия. Кн. 3. М.: Наш современник, 2002. С. 92.

[6] Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. IV. М., 1956. С. 407.

[7] Куняев С.Ю. Поэзия. Судьба. Россия. Кн. 2. «Есть ещё океан». М.: Наш современник, 2005. С. 343.

[8] Там же.