Андрей РУМЯНЦЕВ. КЛАССИК РУССКОГО ТЕАТРА. К 80-летию со дня рождения Александра Вампилова (19.08.1937 – 17.08.1972)

Автор: Андрей РУМЯНЦЕВ | Рубрика: ДАЛЁКОЕ - БЛИЗКОЕ | Просмотров: 591 | Дата: 2017-08-06 | Комментариев: 1

 

Андрей РУМЯНЦЕВ

КЛАССИК РУССКОГО ТЕАТРА

К 80-летию со дня рождения Александра Вампилова (19.08.1937 – 17.08.1972)

 

Декабрь шестьдесят четвертого года Александр провел за письменным столом в необычном для себя месте и не один. Его напарник, прозаик Вячеслав Шугаев, оставил воспоминания об этом.

«В первые январские дни 1965 года мы с Александром Вампиловым собирались в Москву. Сборы эти вершили долгое сидение в захолустном доме отдыха «Мальта», расположенном под боком Усолья-Сибирского, в старом сосновом бору…

Мы сидели в тесных холодных комнатах, укутав ноги байковыми одеялами, изо всех сил старались закончить к Новому году свою работу: Вампилов писал комедию «Нравоучение с гитарой», известную теперь под названием «Старший сын», я – повесть «Бегу и возвращаюсь».

Тайно, подспудно, не выговариваясь, подгоняло нас простенькое рассуждение: если справиться с теперешним уроком, то Москва обязательно дрогнет, попятится и покорится – ведь мы запасли ещё по вещице, и они, дымясь, сладким угаром попыхивая на нас, отлеживались. Вещицы эти были: комедия «Ярмарка» («Прощание в июне. – А.Р.) и повесть «Любовь в середине лета»».

В январской Москве приятели сразу не смогли найти места в гостинице. Пришлось даже «кантоваться» на Казанском вокзале. Наконец, в гостинице «Украина» местечко нашлось, да не захудалая комнатка, а полулюкс. Администраторша, услышав от страждущих поселиться, что они литераторы, решила, видимо, что это «большие люди» и предложила райские апартаменты. Однако, денег постояльцам хватило ненадолго. Выручил знакомый прозаик, сибиряк по рождению, Борис Костюковский. Он предложил молодым землякам пожить на своей пустующей даче в писательском поселке Красная Пахра под Москвой.

Чудо, случившееся здесь с искателями литературного признания, стало темой их рассказов на долгое время. К ним в домик начал захаживать Александр Трифонович Твардовский, дача которого оказалась неподалеку.

Шугаев с восторгом отметил: «Мы видели его и разговаривали с ним почти каждый день. Было сто таких дней». А Вампилов по свежим впечатлениям заполнил свою записную книжку несколькими страничками текста. Здесь встречи и разговоры зафиксированы кратко, для памяти. Поэтому обратимся к подробному рассказу его товарища. Сейчас интересным и значительным кажется каждый штрих, отмеченный прозаиком.

«…раскрылив руки на столе и привалившись к нему грудью, Александр Трифонович подробно, не из вежливости, расспрашивал об Иркутске, о Байкале, о своих иркутских знакомых… Долго не прикуривал – отвлекало вдруг припомненное ещё одно знаменитое место в Иркутской области – Александровский централ. Спросил:

– Он действительно среди скал? Нет? Странно. Я привык по песне представлять, что там мрачные скалы…

Александр Трифонович, глянув на нас, хмыкнул, улыбнулся, пояснел лицом:

– Давайте, ребята, споем.

Вырвалось через дачную, зарешеченную форточку, окатило глухой снег Красной Пахры «Славное море, священный Байкал». Пели мы, надо признать, без должного благозвучия, но, несомненно, с душевным старанием. Более или менее ладно выходили у нас повторы. И вот когда раскатисто-печально повторили: «Старый товарищ бежать пособил, ожил я, волю почуя», – Александр Трифонович умолк. Повесив голову, опять взялся крутить, разминать сигарету. Сказал как-то в стол, вроде только себе:

– Вот – строка. Какая строка. Целый роман. – Он неторопливо, спокойно, чуть привздохнув, повторил: – «Старый товарищ бежать пособил…». – И поднял голову. Глаза его, ещё недавно полные сухого, горяче-зелёного напряжения, несколько поголубели от влаги. Мы, притихнув, ждали, когда он намолчится. Но он вскоре засобирался: молча встал, молча оделся, взял из угла ореховую палку, глуховато сказал на пороге:

– Не думайте обо мне дурно».

В заметках Вампилова о Твардовском нет никаких упоминаний на счет того, что он и Шугаев просили «классика» (пусть не прямо, а как-то обиняком, в шутку или намеком) прочитать их рукописи или, того смелей, напечатать в своем журнале. Оно и понятно: как можно, кто он и кто мы! Вампилов в записях даже и близко не подходит к этому, а Шугаев объясняет в воспоминаниях, как бы от имени обоих, что они думали на сей счет.

«Наши доверительные, затерянные в сугробах и метелях вечера, тени великих и малых сочинителей, каждый раз сопутствовавшие Александру Трифоновичу, – он устраивался за столом, а они вдоль стеночки, ближе к печке, – неторопливые, порой дантовские погружения в новейшую историю отечественной литературы, – ни за что на свете мы не стали бы отравлять эти вечера литературным искательством, докучать устройством своих рукописей!».

 

* * *

Думается, тогда, в Красной Пахре, Твардовский укрепил молодых литераторов в главных заповедях писательского труда. В своих записях Вампилов касается таких тем. Например: «Поэзия всегда противоречила жизни»; «Лучшие, самые красивые, возвышенные слова сейчас до того скомпрометированы газетами и ремесленниками, столько от них пыли, плевков и ржавчины, что – сколько надо думать и чувствовать, чтобы эти слова употреблять в их высшем назначении».

Жаль, что Вампилов не имел времени или не захотел расшифровать записи, которые мы можем назвать «уроками Твардовского». Но помня, что у двух сверстников, оказавшихся рядом с великим поэтом, были во многом общие взгляды на творчество, мы можем воспринимать рассказ Шугаева как достаточно близкий вампиловскому.

«Вообще беседы наши часто превращались в вечера вопросов и ответов. Разумеется, вопросы задавали мы, и без устали, а он отвечал, раздражающе-скупо и головокружительно.

– Как вы относитесь к такому-то писателю?

– Мармелад.

– А к такому-то поэту?

– Пишет неплохие фельетоны в стихах.

– А почему вы такого-то не печатаете?

– Я отношусь к искушенным читателям и то не понимаю его стихов. Как же я буду предлагать их широкому читателю?».

Вампилов был в восторге от «черного юмора» поэта. Узнав, что в Александровском централе лечебница для психов и алкоголиков, Твардовский воскликнул: «Что вы говорите? Может, там ещё встретимся?».

Молодой драматург в своих записях о Твардовском не упомянул о том, что тот заставил его прочесть кусочки из пьесы «Прощание в июне». О таком необыкновенном событии в своей жизни – и ни слова!.. Спасибо Б.Костюковскому, который вспоминал:

«Твардовский настоял, чтобы Саня прочел ему сцену (из комедии «Прощание в июне». – А.Р.), а потом Александр Трифонович в разговоре со мной сказал: «А не можете ли вы сделать так, чтобы я прочел эту пьесу целиком?». И я дал эту пьесу ему.

Вот сейчас иногда говорят, что пьеса «Прощание в июне» – первая пьеса Вампилова – традиционна, а Твардовский просто поразился тогда. Он сказал: «Вот интересно, этого Золотуева он наблюдал в жизни или выдумал? Если наблюдал – прекрасно, если выдумал, ещё более прекрасно. Что ж это за рыцарь наживы, что это за страсть! Это, видимо, человек талантливый, но только не туда его талант был направлен».

По словам Шугаева Александр был взволнован вниманием к нему поэта:

«Вернувшись однажды из Москвы, я застал Саню растерянно-смущенным: свесив чернокудрявую голову, он быстро ходил, скорее даже метался по комнате. Закушенная сигарета как-то отчаянно, бурно дымила, добавляла в его кудри бело-сизых завитков.

– Корифей был? – так заглазно называли мы Александра Трифоновича. Словцо это кажется мне теперь забавным и нелепым, но его не вычеркнешь.

– Был. Вот только что ушел. – Саня опять закружил по разноцветному, в пластмассовых плитках полу. – Ужас, но я только что отрывок ему читал! Прочтите да прочтите. Хочу знать, чем вы тут занимаетесь. Уговорил, прямо-таки заставил!

Саня читал ему сцену из «Прощания в июне», в которой старый жулик Золотуев (даже среди других вампиловских «безобразников» выделяющийся крупно и сильно) говорит герою комедии Колесову: «Где честный человек?.. Кто честный человек? Честный человек – это тот, кому мало дают. Дать надо столько, чтобы человек не мог отказаться, и тогда он обязательно возьмет!».

– А корифей что?

Саня засмеялся:

– Помолчал, помолчал, потом сказал: «Я тоже мечтаю пьесу написать. О тридцатых годах».

– Как молчал-то? В окно глядел?

– Да вроде нет. Вздыхал, правда, часто».

 

* * *

В том 1965 году А.Твардовский написал статью «О Бунине», напечатанную в качестве предисловия к собранию сочинений прозаика. Независимо от того, была ли закончена эта статья к моменту знакомства поэта с его молодыми соседями по даче, её дух, а может, и главное в её содержании часто затрагивались в беседах троицы. Без сомнения Вампилов обдумывал всё, что узнавал от самого знаменитого жильца писательского поселка.

Творчество и судьба Ивана Алексеевича Бунина были тогда трудным «предметом» для размышлений честных и глубоких. Твардовский, однако, сумел в своей статье остаться на высоте. Выпишу несколько положений, которые, думаю, разделял с автором и Вампилов.

В 1909 году Бунину присвоили звание члена Императорской академии наук по разделу отечественной словесности. Почти в это же время Чехов и Короленко вышли из неё в знак протеста против исключения из академии Горького. Это, считал Твардовский, не прибавило Бунину симпатий читателей. И присвоение Нобелевской премии в 1933 году – акция, по мнению Александра Трифоновича, «недвусмысленно тенденциозная», не способствовала популярности писателя на его родине. Но поэт, вопреки криводушным оценкам творчества Бунина некоторыми отечественными авторами, считал его «огромным талантом», внесшим неоценимый вклад в русскую классическую литературу.

 Твардовский заметил:

 «Из совсем молодых, начинающих прозаиков, нащупывающих свою дорогу не без помощи Бунина, назову В.Белова и В.Лихоносова. Но круг писателей и поэтов, чьё творчество так или иначе отмечено родством с бунинскими эстетическими заветами, конечно, значительно шире. В моей собственной работе я многим обязан И.А. Бунину, который был одним из самых сильных увлечений моей молодости».

 Чем же привлекает Бунин Твардовского? В разговоре о нём поэт исходит из коренных особенностях настоящей, высокой литературы. «Бунин как человек оставался барином, ярым противником большевизма, вообще теорий «о служении народу». «Я просто не мог слушать, – писал он, – когда мне проповедовали, что весь смысл жизни заключается «в работе на пользу общества», то есть мужика или рабочего». Но когда он садился за писательский стол, он руководствовался совсем другим: правдой, только правдой».

 Твардовский так объясняет эту позицию:

 «Подлинный художник менее всего волен исказить реальную действительность в соответствии со своими более или менее прочными, но далекими от истины взглядами и убеждениями.

 …Когда перед нами встает со страниц книги исполненный жизни и убедительности образ, мы не обязательно тотчас же «расшифровываем» его «социально-классовую природу» – мы воспринимаем и запоминаем его, он становится частью нашего знания о мире и людях».

 Не знаю, говорил ли Твардовский об этом двум молодым авторам из Сибири, но его завет, высказанный в статье о великом писателе, без сомнения, помнился и, главное, выполнялся Александром Вампиловым. Его Золотуев, Сарафанов, Зилов или Шаманов, стоящие перед глазами, как живые, выхваченные из сегодняшней среды, многое говорят нам своими судьбами, характерами, поступками и в самом деле становятся «частью нашего знания о мире и людях».

Комедии и драмы сибиряка расширяют правдивое, глубинное, поучительное представление о мире и людях, то представление, что всегда стремилась дать мировая и русская классическая литература. В вампиловском явлении героев зрителям нет затемняющих их черты «социально-классовых», как выразился Твардовский, особенностей, в нём – психологически достоверные и ясные характеры, узнаваемые типы. В русской литературе это – незыблемое правило. Ещё Пушкин писал по поводу драмы как жанра – и Вампилов, конечно, знал мнение автора «Бориса Годунова»: «Драматический поэт, беспристрастный, как судьба, должен изобразить столь же искренно, сколь глубоко, добросовестное исследование истины… Он не должен хитрить и клониться на одну сторону, жертвуя другою. Не он, не его политический образ мнений, не его тайное или явное пристрастие должно говорить в трагедии, но люди минувших дней, их умы, их предрассудки. Не его дело оправдывать и обвинять, подсказывать речи. Его дело воскресить минувший век во всей его истине». Пушкин оглянулся на «минувший век», и мы, говоря сегодня о Вампилове, тоже вглядываемся в уже прошедший, двадцатый век и убеждаемся, что драматург воскресил жизнь и людей своего времени во всей их истине.

Вампилов слушал своих героев, стремился понять их поступки и желания, а не диктовал им своевольно заранее обдуманное автором поведение. Они и о собственной судьбе, и о жизни других людей, а то и о судьбах большого мира, даже о звездной выси и земной дали рассуждали не по указке автора, а сами по себе, исходя из своего рода занятий, жизненного опыта, мудрого или глупого ума. Готовые решения, развязки, ожидаемые в конце пьесы, но угадываемые зрителями уже в первом акте, были не для Вампилова. Мы привыкли к неожиданному «стечению обстоятельств», случавшемуся в его рассказах и пьесах, но всё же больше поражали нас сюрпризы самой жизни, такие естественные – трагические и счастливые, – не ожидаемые ни персонажами, ни автором, но ставшие правилом земного существования. Иными словами, поток жизни в произведениях Вампилова непредсказуем, как наш собственный завтрашний день. И, может быть, потому зрителю и читателю так завораживающе интересно стоять перед этим потоком, то очищаемым, то загрязняемым людьми, и думать: а что бы я сделал на месте героя, как бы поступил?

 Легко заметить, что частые разговоры Твардовского о Бунине и его замечания о современных литературных нравах и писателях – по большей части насмешливые, а то и резкие – связаны между собой вовсе не случайно. Во многом суждения Александра Трифоновича перекликаются с оценками, которые давал российской жизни и «мыльным пузырям» от литературы начала двадцатого века Иван Бунин. Перечитаем строки, написанные Иваном Алексеевичем в 1914 году: «Как бы страдал он (А.П. Чехов. – А.Р.), если бы дожил до 3-ей, до 4-ой Думы (а ныне – до нашей Думы с её карикатурными депутатами и их пустопорожними речами. – А.Р.), до толков… о «Саниных» (тут тоже можно заменить автора названного романа Арцыбашева на сочинителей нынешней бульварной макулатуры. – А.Р.), до гнусавых кликов о солнце, столь великолепных в атмосфере военно-полевых судов (а сегодня – в атмосфере чудовищного разгула преступности, коррупции и мошеннических афер. – А.Р.), до изломавшихся, изолгавшихся прозаиков, до косноязычных стихотворцев, кричащих на весь кабак о собственной гениальности, до той свирепой ахинеи, которая читается теперь писателями по городам под видом лекций, до дней славы… Игоря Северянина».

Резкие суждения Твардовского о Евтушенко, Вознесенском, Кочетове, Дымшице и других литераторах были, надо полагать, продолжением раздумий поэта над приведенными строками Бунина. И то, что Александр Вампилов записал для памяти, пусть очень кратко, каждое высказывание выдающегося поэта, показательно. Он сверял с мыслями Твардовского свои раздумья о творческих правилах, которые должны стать непреложными…

Точно так же не могли не тронуть Вампилова пронзительные строки Александра Трифоновича о любви Бунина к родной земле.

 «…он её по-своему и задолго до знакомства с литературными её отражениями воспринял, впитал в себя, а этот золотой запас впечатлений детства и юности достается художнику на всю жизнь. Он может многообразно приумножить его накоплением позднейших наблюдений, изучением жизни в натуре и по книгам, но заменить эту основу основ поэтического постижения мира невозможно ничем, как невозможно заменить в своей памяти родную мать другой, хотя бы и самой прекрасной женщиной».

Может быть, эти строки из статьи Твардовского отозвалось в очерке сибиряка «Как там наши акации?», написанном через несколько месяцев после сидения в Красной Пахре:

 «Недавно я бродил по нашему поселку, смотрел, узнавал, раздумывал, старался понять, что произошло здесь в моё отсутствие. Новости я услышал ещё на станции. Выстроен новый клуб, строится несколько двухэтажных жилых домов, открыли газету…

 Уезжая, я думаю о своих школьных друзьях. О тех, кому сейчас под тридцать, кому поручаются сейчас важные, а через день-два будут поручены ещё более важные дела. Думаю о тех, кто навсегда по-сыновнему связан с этой скромной судьбой под названием районный центр.

 Мысленно я обращаюсь к ним:

 – Вот как там, мальчики, наши акации?».

 В связи с родословной Александра Вампилова, с его ощущением самобытности своей родины, где сошлись две духовные сущности, две древние культуры – православная и буддийская, небезынтересно привести одно суждение Александра Твардовского из той же статьи «О Бунине»:

 «О взаимоотношениях художника со временем можно сказать, что он никогда не бывает влюблен только в своё, нынешнее время без некоего идеального образца в прошлом. Художнику дороги те черты его времени, которые связывают это время с предшествующим, продолжают традиционную красоту его, сообщают настоящему глубину и прочность. В любой новизне своего времени художник ищет связей с милой его сердцу «стариной». Слабый художник при этом впадает в обычный грех идеализации прошлого и противопоставления его настоящему. У сильного художника лишь обостряется чувство новизны, которая может ему представляться неполной, лишенной красоты, уродливой, неправомерной исторически, но она для него – реальность, на которую закрыть глаза он не может».

Без прошлого нынешний день неполон. Это глубокое замечание могло остановить внимание Вампилова, вызвать в его душе полное согласие. Потому что оно воплощено и в его газетных очерках, и в рассказах. Как будет воплощено и в его последующих пьесах.

Перечитайте очерк «Пролог», привезенный Александром из Усть-Илима с начинающейся грандиозной стройки ГЭС на берегу Ангары.

«Внизу белеет река. Укрощенная в Братске, но здесь свободная и разнузданная, как зверь, вырвавшийся из клетки и забывший о ней.

Ночью, весной шестьдесят третьего года, с Толей Сизых я стою над Ангарой у Толстого мыса. Мы думаем о будущем, мы думаем о прошлом.

…Здесь были колумбы, бандиты, богомольцы, авантюристы, мыслители и революционеры.

И вот сюда пришли строители.

Уже был создан план ГОЭЛРО, а купец Яков Андреевич Черных был ещё жив. Жив и богат, хотя скрывал и то, и другое. Последние годы бывший хозяин илимской тайги жил трусливо, но с надеждами. Он ждал своего часа, своего обновления, потому что был невежда и оптимист…

Как-то ему сказали, что он останется жив до тех пор, пока будет строить дом. Свой дом в Нижнеилимске он перестраивал бесконечно, всю жизнь…

В Иркутске, куда бежал в девятнадцатом году и где прятался в домишке на берегу Ангары в конце Амурской улицы, он набил тайники белой мукой, сахаром и прочим, что запас на чёрный свой день. Муки было семьдесят кулей. Купец не рассчитал. Он умер от разрыва сердца, не съевши и десятой доли запасов».

Через несколько лет в драме «Прошлым летом в Чулимске» драматург припомнит этого купца. И его история с вечной перестройкой дома, и сам воздух таёжного поселка – всё было пронизано прошлым. День реальный, нынешний, в котором жили герои пьесы, сохранял тени дня вчерашнего, и это ощущение связи времен привносило такую подлинность переживаниям, поступкам, разговорам обитателей таёжного поселка!

Ещё одно наблюдение. Твардовский заметил в упоминавшейся статье, что художнику очень важно тонко чувствовать жизнь природы. В драматургии это проявляется в речи персонажей, в их настроении, даже в поступках. Если герой чуток или глух к «бытию» поля и луга, рощи и реки, каждого деревца и каждого цветка, то это уже многое говорит о его душе. И не менее важно, если природа присутствует в произведении как один из его «героев».

В пьесах Вампилова городское предместье, поселковый дом, тайга за окном, кажется, оживают в самой тишине сцены. И впечатление это создаётся во многом потому, что герои его драм и комедий часто посреди разговоров задумчиво вспоминают звуки и запахи родной природы. И потому, что природа поминутно «заглядывает», как в окна, в их души и составляет часть их духовного мира. Твардовский считал, что подобное чувствование писателя придаёт его повествованию «подкупающий характер невыдуманности, подлинности, неувядаемой ценности художнического свидетельства о земле, по которой он ходил».

 

* * *

Здесь уместно будет сказать и о восприятии Александром уроков других корифеев русской литературы. Свидетельства об этом рассыпаны по разным мемуарам, статьям, заметкам. Постараемся свести вместе хотя бы некоторые из них, чтобы вырисовалась цельная и живая картина.

Вячеслав Шугаев в записках о совместной с Александром поездке на север Иркутской области в шестьдесят третьем году рассказал:

«Днём мы ходили в сельскую библиотеку. …несколько часов пробыли в маленькой, похожей на баню избушке с большим и прекрасным подбором сочинений русских классиков в сытинском и саблинском изданиях. Саня с темно-зелёным томиком в щедром тиснении, напечатанным, конечно же, на веленевой бумаге, отошёл к окну. Полистал, уселся на лавку:

– Вот тебе и Кеуль. Можем здесь осесть, вступить в колхоз, стать образцовыми книгоношами. Послушай-ка…

Темно-зелёный томик оказался «Выбранными местами из переписки с друзьями». «Театр ничуть не безделица и вовсе не пустая вещь, если примешь в соображенье то, что в нём может поместиться вдруг толпа из пяти-шести тысяч человек и что вся эта толпа, ни в чём не сходная между собою, разбирая по единицам, может вдруг потрястись одним потрясеньем, зарыдать одними слезами и засмеяться одним всеобщим смехом. Это такая кафедра, с которой можно много сказать миру добра».

Меняясь, долго читали вслух.

– Хоть Белинский и разругал эти «Места», а слог у них всё равно отменный, – говорил Саня, когда мы закрывали библиотеку».

Другой иркутский писатель Дмитрий Сергеев словно бы продолжил этот рассказ:

«Ничуть не удивило меня его особое пристрастие к Гоголю. Однажды Саня ехал из Москвы в Иркутск поездом. Чаще он летал, экономя время, а тут – поездом, четверо суток. Я спросил – не надоело, не скучал ли?

– Да я как-то и не заметил дороги. Встречал ты такого чудака, который в поезде читает «Мёртвые души»? – улыбнулся он. – Случайно попалась книга, взял полистать… Мы ведь, можно сказать, не читали Гоголя. Не так нужно читать, как в школе и в вузе читают. Ты обязательно перечитай.

О Гоголе и тоже по поводу «Мёртвых душ» говорил:

– Кудесник! Пишет почти на грани пошлости и банальности. Чуть-чуть бы ещё пережал – и полилась графомания, но он чувствует меру – ввернул одно-два слова, и всё встало на место. В результате – гениально.

Эта черта была ему свойственна: заражать своими увлечениями других.

– Прочитай «Записки из подполья». А… читал, тогда перечитай. Эту книгу нужно перечитывать.

Сам он «Записки из подполья» прочел дважды кряду; только закончил и тут же перечитал».

Наш однокурсник, журналист Виталий Зоркин припомнил дружеский спор с Александром. В гостях у Вампилова Зоркин заметил на видном месте том Ибсена, спросил:

– Перечитываешь?

– Не то слово, старик! Заново для себя открываю… Понимаешь, он один из тех немногих драматических авторов, которые дали нам настоящие картины жизни. Он решил презирать театральные условности и предрассудки публики. Осмелился сказать живое слово со сцены, где царили пошлость или претензия на психологический анализ… Сам Ибсен признавался: «Я преследую только одну цель, а именно: я хочу изобразить в каждой моей пьесе отрывок из действительности».

– Ибсен для меня – первейший пессимист. Да и несовременен.

– Пойми, старик, – стал заметно горячиться Саня. – Ибсена я смело ставлю рядом с Шекспиром, а тот – всегда современен. Ты говоришь: пессимист. Да он хочет показать нам живых людей, со всеми их достоинствами и недостатками. Он настаивает на недостатках, желая внушить людям, насколько трудно бороться за добро. И потом, мне кажется, рядом с его печалью (это то, что ты называешь пессимизмом) всегда живёт надежда.

Мы замолчали. Я решил сменить тему разговора. Но Саша опередил меня.

– Знаешь, почему Ибсен бесподобен? Он реалист. Тут я недавно вычитал у Золя в статье «О натурализме и театре» интересную мысль. Мечтать о том, что могло бы быть, – это значит, предаваться детским забавам, когда можно изобразить то, что есть. Реальное не может быть ни вульгарным, ни постыдным, потому что из реального состоит весь мир. За нашими картинами, которые шокируют одних и ужасают других, люди должны видеть колоссальную фигуру Человечества».

Дмитрий Сергеев припомнил и о поэтических пристрастиях Александра.

«Как-то летним днем на моей квартире… собрались пятеро молодых литераторов. Неожиданно вспыхнул спор о Вознесенском. Мы с Саней остались в меньшинстве: для нас Вознесенский не был кумиром…

В тот вечер мы долго бродили по улочкам. Вначале разговор вертелся вокруг недавнего спора. Но тут между нами разногласий не было… И всё же он удивил меня. То, что он хорошо знает драматургию (русскую и мировую, прошлых веков и современную), мне было известно и представлялось вполне естественным. Но столь обширного знания поэзии я не ожидал. Более всего меня поразила его любовь к Тютчеву… Многие его стихотворения Саня знал наизусть, читал их негромко, задумчиво, как бы взвешивая в уме каждое слово:

Вот бреду я вдоль большой дороги

В тихом свете гаснущего дня…

 

В сердце человека, не познавшего горького опыта утрат и разочарований, эти стихи могут не оставить следа. Видимо, такой опыт у Сани был, хотя выглядел он очень молодо, много моложе своих лет».

Летом шестьдесят пятого года Вампилов приезжал в Улан-Удэ на похороны жены своего дяди Владимира Никитича. Ночевал у меня. Много рассказывал о знакомстве с Твардовским на писательских дачах прошедшей зимой. Чувствовалось, что Александр Трифонович про­извёл на него сильное впечатление своими суждениями о жизни и литературе.

Зашла речь о стихах, и Вампилов спросил:

– Ты по-прежнему привязан к Есенину?

Я ответил, что в последние годы открыл Бара­тынско­го, Тютчева, многих лириков двадцатого века.

– А я Блока. Могучий поэт, – сказал Саня.

Он взял с полки увесистую книгу из блоковского вось­митомника, пробежал глазами оглавление и, открыв нуж­ную страницу, стал читать вслух. Опять, как и раньше, окунулся я в стихию его своеобразного чтения. Это было чтение че­ловека, который провидит в строках какой-то глубинный смысл. Как камень в гулкую пропасть, бросил он тяжёлые слова:

В сердцах, восторженных когда-то,

Есть роковая пустота.

 

А внешне простые строки произнёс удивленно, как можно удивиться непостижимой тайне:

Так за что ж подарила мне ты

Луг с цветами и твердь со звездами

Всё проклятье своей красоты?

 

Я снова убедился, что Вампилов остро чувствует само­ценность искусства; на этом основывалась его культура, и не только языковая.

 

* * *

Читатель не мог не заметить, что вампиловское слово перекликалось со словом то Достоевского, то Толстого, то Чехова. Это не заученное повторение учеником мыслей наставников. Это настроенность на одну волну родственных душ. Продолжение учительского раздумья, подтверждение новым опытом жизни верно сформулированного, мудро осмысленного правила. Ну и что, если наследник повторил слово патриарха, – зато нить духовного осмысления земного бытия не прервалась, она длится, крепка и надежна. Держа её, путеводную, пойдут дальше новые поколения.

Геннадий Николаев вспоминал, рассказывая о Вампилове:

«Много в ту ночь мы говорили о Достоевском. Вампилов знал его великолепно… Ему был ближе Чехов, но Чехов был ему ясен, и, видимо, поэтому он говорил о нём меньше. В Достоевском он искал что-то своё, для себя, может быть, примеривался к чему-то. Помню, как-то в Доме писателей в Иркутске, на встрече с чилийскими коммунистами, он вдруг произнёс целую речь о Достоевском. Никто, разумеется, не записывал наших выступлений, запомнилось лишь впечатление поиска, экспромта, своеобразной работы вампиловской мысли, напоминающей вязание сложного узора, узелок к узелку».

Всё, что относилось к классикам – их произведения, дневники, письма, воспоминания о них, – было «золотым запасом» Александра Вампилова. Он интересовался этим не из интеллигентского любопытства, не для того, чтобы при случае блеснуть редкими знаниями. Это было его богатство, которое помогало отточить мысль, найти точное слово, в конце концов, перебить в споре, как в игре, ставку самовлюблённого невежи. Он умножал это богатство, посещая литературные пенаты, общаясь со знатоками классики, с известными мастерами литературы. Например, появившись ненадолго в Омске, связанном с острожным заключением Достоевского, Александр первым делом отправился туда, где бывал писатель. Местный журналист А.Лефлер писал о профессиональном любопытстве Вампилова:

«…до того, как прийти ко мне, он обошёл все «достоевские места» города. Был и возле комендантского особняка, и во дворе медицинского училища, где много лет назад располагался сам «Мёртвый дом», и возле деревянного зданьица, где была когда-то арестантская палата и где Фёдор Михайлович часто получал передышку благодаря доброте милейшего Ивана Ивановича Троицкого – штабс-доктора военного госпиталя…

А потом Саша говорил, что перед отъездом он прочитал «Записки из Мёртвого дома». Говорил, что это замечательная, глубочайшая книга и что она не такая уж страшная, как мы привыкли считать. Много в ней и смешного. Но дело не в страхе или смехе, а в том, что она уникальна, эта книга, – своей философией, своим психологизмом, доходящим до непостижимых пределов, и тем, что она очень русская. Никакой француз, никакой немец не смог бы написать такую книгу, просиди он в каторге не четыре, а хоть сорок лет. И говорил ещё Саша, что плохо у нас понимают эту книгу, мало говорят о ней, неумело толкуют.

Он расспрашивал меня о разных подробностях сибирских лет Фёдора Михайловича, о разных деталях и детальках. И очень жалел, что арка крепостных Тобольских ворот на набережной Тухачевского с обеих сторон забрана сейчас решётками и нельзя под ней пройти, как сотни раз проходил когда-то каторжник Достоевский, таская для крепостных построек кирпич, или просто так – с работы и на работу.

С детства я привык к тому, что имя великого писателя ставят рядом с именем моего города. Я тоже любил и люблю «Записки», перечитывал их – для работы и для души – не раз. Но с того вечера (а затянулся он чуть ли не до утра) как-то по-другому смотрю я на всё это – такое знакомое, до мелочей известное, привычное. По-другому – на Тобольские ворота, теперь уже отреставрированные, красивые. На дом коменданта де Граве. На старое (самое старое в городе из каменных) здание областного военкомата, в котором была в те времена гарнизонная гауптвахта и вокруг которой автор «Бедных людей» не раз разгребал сугробы».

Ф.Достоевский в «Записках из Мёртвого дома» приводит одно расхожее утверждение, не соглашаясь с ним, споря болезненно, упрямо:

«Пора бы нам перестать апатически жаловаться на среду, что она нас заела. Это, положим, правда, что она многое в нас заедает, да не всё же, и часто иной хитрый и понимающий дело плут преловко прикрывает и оправдывает влиянием этой среды не одну свою слабость, а нередко и просто подлость...».

Позже в «Дневнике писателя» Достоевский продолжил эту мысль:

«Ведь этак мало-помалу придём к заключению, что и вовсе нет преступлений, а во всём «среда виновата»... «Так как общество гадко устроено, то нельзя из него выбиться без ножа в руках». Вот что говорит учение о среде, в противоположность христианству, которое, вполне признавая давление среды и провозгласивши милосердие к согрешившему, ставит, однако же, нравственным долгом человеку борьбу со средой, ставит предел тому, где среда кончается, а долг начинается».

А у Вампилова в очерке «Прогулки по Кутулику»?

«Ведь среда – это мы сами. Мы, взятые все вместе. А если так, то разве не среда каждый из нас в от­дельности? Да, выходит, среда – это то, как каждый из нас работает, ест, пьёт, что каждый из нас любит и чего не любит, во что верит и чему не верит, и, значит, каждый может спросить самого себя со всей строгостью: что в моей жизни, в моих мыслях, в моих поступках есть такого, что дурно отражается на других людях?

Спросить, ответить на этот вопрос, а потом жить по-новому? Как просто! Как легко на словах и как нелегко на деле.

Да, задать себе такой вопрос – не шутка, ответить на него труднее, потому что в этом случае уже надо понимать, что хорошо и что плохо. Но какая сила нужна, чтобы от ответов и вопросов перейти к действию. Какая для этого нужна совесть, какая вера в лучшее, какое чувство справедливости, словом, сколько для этого нужно всего того, что называем мы духовным богатством человека!».

Это прямое высказывание. А пьесы, в которых герои радуются, мучаются, любят и ненавидят, как в жизни, – понимают ли они смысл вопросов, заданных писателем, и согласны ли с выводами его, так тяжко дающимися и чистой, и грешной душе? В самом деле, чтобы перейти к действию, то есть осознать, что и ты – часть среды и нужно жить по совести и поступать не дурно, а праведно, – как прийти к этому Колесову и Сильве, Шаманову и Пашке, Анчугину и Зилову? Все ли они смогут совершить такой духовный подвиг? Не все, конечно. Значит, и трагедии в жизни останутся, значит, и душа человеческая пребудет и дальше заложницей тьмы. Но не прислушаются ли современники и потомки к слову писателя, которое, если взять корифеев литературы, приближается к пастырскому, к душестроительному?

Достоевский и Толстой всегда притягивали Александра Вампилова – свидетельств тому знавшие драматурга оставили немало. Достоевский завораживал глубиной постижения человеческой души, неожиданными, часто трудно объяснимыми поворотами в поведении героев, властным, в немалой степени трагическим вторжением непредвиденных обстоятельств и случайностей в человеческую жизнь. Яснополянский мудрец был близок неустанным поиском добра и света в земном бытие, тем воскресением для праведности, которое, по убеждению Толстого, было доступно каждому человеку, и падшему, и вскормившему свою гордыню. Это капитальное качество Вампилова – художника пока не раскрыто его многочисленными толкователями, озабоченными порою лишь тем, как бы найти ещё одно внешнее совпадение в текстах пьес драматурга и сочинений его великих предшественников.

 Между тем, поставьте в ряд вампиловских героев – не удивит ли вас разнообразие типов и характеров, выхваченных драматургом из жизни, непохожих друг на друга, узнаваемых, кажется, только что виденных нами? Не так же ли трагически падают они в чёрный омут бытия, яростно сопротивляются искушениям и соблазнам, страдают, надеются, возрождаются для достойной жизни? А ведь эта родственность их жизненных поисков, обретений и неудач есть особенность произведений одной художественной высоты, необычного творческого дара. В пьесах Вампилова сосуществуют рядом, отталкиваясь друг от друга и всё же вынужденно терпя это присутствие – всё как в жизни! – такие разные люди, как Колесов и Золотуев, Нина и Макарская, Шаманов и Пашка. Точно так же, как в сочинениях классика Фома Опискин и Егор Ростанев, Свидригайлов и Раскольников, Смердяков и Алеша Карамазов. Да, сама жизнь, во всём разнообразии её лиц и судеб, шагнула на сцену вампиловского театра, и это явление её перед зрителем стало таким же правдивым, запоминающимся, поучительным, как и на страницах Достоевского и Толстого. Не мелкое правдоподобие, не бытовой натурализм, а жизнь с её фантастическим своеволием, духовными уроками, очищающими страданиями стала предметом драматургии Вампилова, и это-то как раз роднит его и с Пушкиным, и с Достоевским, и с Толстым, и с Чеховым. Имя писателя из Сибири звучит совсем не чуждо рядом с названными прославленными именами.

Писатель жёсткий и справедливый, насмешливый и добрый, сдержанный и поэтичный, хмурый и улыбчивый, он достоин многих определений, иногда полярных по смыслу, и достоин потому, что он правдивый и достоверный, а жизнь, как известно, совмещает контрастные краски. Он всегда шёл за жизнью, но смотрел на неё как философ и поэт, безошибочно угадывая её божественную сущность и красоту.