Юрий ПЕРЕВАЛОВ. ДВЕ ЛОШАДИ – ЧЕРНАЯ И БЕЛАЯ. Рассказы о детстве

Автор: Юрий ПЕРЕВАЛОВ | Рубрика: ПРОЗА | Просмотров: 183 | Дата: 2017-08-03 | Комментариев: 0

 

Юрий ПЕРЕВАЛОВ

ДВЕ ЛОШАДИ – ЧЕРНАЯ И БЕЛАЯ

Рассказы о детстве

 

 

Толик и эра взрослых

 

Сначала вокруг были только взрослые — медлительные великаны, — и моими первыми друзьями стали рыжий пёс и белый кот. Ранним утром пёс поджидал меня на улице, чтоб получить подачку хлебом, а кот, размером со снежного барса, запрыгивал мне на грудь, пока я спал. Но всегда он оказывался неуловим: когда я открывал глаза, всякий раз стараясь его схватить, кот, сильно толкнув меня когтистыми лапами и расцарапав мне кожу, проворно спрыгивал на пол.

Я находил взглядом луч солнца, который проникал в комнату через щель между тяжелыми шторами. В солнечном луче роилась пыль. Движение мельчайших частиц надолго завораживало меня, но, очнувшись от этого гипноза, я принимался изо всех сил дуть в сторону луча, создавая в солнечной прорези невероятные золотые штормы и вихри и гадая о том, живут ли своей жизнью эти мельчайшие молекулы солнца или они просто крутятся, подчиняясь моему дыханию. Хоть я и не единожды спрашивал взрослых, что это такое роится в луче, и мне отвечали, что самая обычная пыль, сомнения оставались.

Затем следовал обычный утренний путь. Посредине дома стояла белая печь. И если в доме никого кроме деда не было, я обходил печь с одной стороны — там, где мой дед лежал на диване и курил, читая газету. Я проходил мимо, и он напоминал мне остров: руки, словно горные хребты, согнутая в колене нога, будто гора, дымящийся рот-вулкан — очень большой человек. Иногда жёсткая рука опускалась мне на голову, словно в благословении. Если же в доме кто-нибудь был кроме деда, я обходил печь с другой стороны, чтоб не попадаться никому на глаза. Вёл ладонью по печи, собирая побелку, — в одном месте кирпичи горячие, в другом холодные, в одном месте трещина, в другом — жаркое солнечное пятно.

Итак, тем или иным способом я выходил к умывальнику, на кухню, где умывался ледяной водой. На узкой кухне пахло кислым тестом. Под лавкой, на которой стояли ведра с водой, пятнистая кошка лакала молоко из консервной банки. На столе лежал масляно блестящий и обгоревший по бокам противень, а в глубоком зеве печке прятались крутобокие чугуны.

Забравшись на стул, я открывал старинный деревянный буфет с хлебом и отрезал громадный ломоть от буханки. Если бабка замечала это, она говорила мне:

— Ты ему от свежей-от не режь. Пускай корки сопёт.

Но что отрезано, то отрезано. Я толкал плечом тяжелую дверь и выскакивал в прохладные темные сени. Под лестницей меня ждал рыжий пёс. Пуще смерти он боялся забраться хоть на вторую ступеньку, потому что здорово бывал бит за такие выходки. Я садился на верхнюю ступень. Пёс, прижав уши, твердо стучал хвостом по деревянному полу и даже приседал, топчась на месте от нетерпения, что походило на просящие и суетливые поклоны. Я кидал ему кусок, пёс подпрыгивал, навострив уши, и хватал хлеб на лету. На миг собачья морда попадала в луч света из квадратного окна, что было у меня за спиной. Сверкала рыжая шкура, блестящие карие глаза и мокрая пасть, и пёс со своей добычей скрывался в полутьме под лестницей, стуча по доскам когтями.

Однажды бабка нарушила мой утренний ритуал.

— В церковь пойдем крестить тебя, слышишь? — сказала она.

Я ничего не понял из её слов. Удивился и промолчал в ответ.

Дед фыркнул, и синие клубы махорочного дыма вырвались у него через ноздри. Он едко высказался об этой затее, но бабка ему не ответила. Она, грузная и тяжелая, сидела у окна, сложив белые от муки руки на коленях.

Церковь была высокая и белая, с воротами, обитыми мятой жестью. Внутри было пусто и гулко. Белые квадратные колонны с крошащимися углами держали потолок. На стенах виднелись разбитые или наполовину замазанные синей краской цветные фрески. Пахло пылью. Горели на круглом подсвечнике криво поставленные, тонкие свечи, и где-то по далеким углам хлопали крыльями и перелетали с места на место невидимые снизу голуби.

Вскоре привели ещё троих парней. Нас заставили стоять прямо и повернули лицом в одну сторону, и тут откуда-то вдруг выскочил длинноволосый и чрезвычайно шустрый человечек в черной одежде. Он принялся басовито петь, порывисто кланяться и бойко перемещаться по храму, громко шаркая ногами.

Свет через высокие окна вливался столбами, и солнечные пятна, расчерченные решёткой, меняя форму, медленно двигались по разбитому полу и заползали на колонны. Я задирал голову и глядел на высокий свод с коричневыми пятнами потеков. Человек в чёрной одежде, со смешливым и любопытным взглядом и с жидкой бороденкой, такой розовощёкий, будто он только что вышел из бани, звякал кадилом и семенил вокруг нас. Позади нас чинно кланялись наши бабки в красных и белых платках.

Голова у меня закружилась и заболела от протяжности песен, бряканья цепи и синего дыма, поднимающегося к высокому своду. Вдруг в песне этого человека я разобрал несколько слов, что-то вроде: «Пускай они остаются в доме этом навсегда» или «Оставь их в доме этом навсегда», — я не до конца понял смысл этой фразы, но забеспокоился. Оглянулся на бабку, как бы говоря: «Разве не слышишь ты, что он тут пропел во весь голос?».

— Стой прямо, не крутись, — сказала она и развернула меня лицом вперёд.

Я посмотрел на товарищей, стоящих рядом со свечками в руках. На их лицах застыла скука. Только один, белобрысый и угрюмый, отчего-то погрозил мне исподтишка исцарапанным кулаком. Я ответил ему тем же и отвернулся. Думал, какие же они несчастные дураки, раз не услышали того, что им уготовано. Я не хотел оставаться в этой пустой и холодной храмине навсегда — я хотел домой.

 

***

За нашим домом круглый год стоял мелкий пруд. Над ним нависала старая раскидистая липа. Она выгорела во время давнего пожара — ствол дерева был словно деревянная лодка. Зимой я исследовал лёд, гоняя шайбу старой клюшкой, а летом в пруду обитали мириады лягушек. Лягушачья икра казалась мне чем-то чуждым этому миру, какой-то инопланетной субстанцией, и если я пытался достать её из воды, поднимая на палке, то она соскальзывала, а если заключал её в банку, то из неё родились головастики. Теперь икры не было, зато в луже роились и разбегались в разные стороны эти хвостатые скользкие существа, а я, присев над водой на корточки, отлавливал их литровой банкой, стараясь за один черпак поймать как можно больше. Банку я ставил на подоконник. Однако не раз забывал её там. Головастики спекались на солнце, и дед с руганью выплескивал содержимое банки в окно.

Мой дед вставал рано. Я вставал вместе с ним, чтоб проследить, как он поедёт на работу. Дед работал лесником. Каждое солнечное летнее утро у нас под окнами останавливалась большая машина с кузовом — Урал. В кузове сидели и стояли, опираясь на борта, мужики. Они скорее походили на отряд повстанцев, а не лесников: кители с петлицами, спецовки, кепки, форменные фуражки, матерчатые шлемы трактористов и у всех в руках или за ремнями — топоры.

Облепленный засохшей грязью и пыльный Урал подкатывал к дому, дрожал и рычал, как большой зверь, и сигналил. Дед надевал сапоги, кепку, спецовку и спешил на улицу. Мужики в кузове скалили зубы и острили. Один из них обязательно кричал деду что-нибудь. Это был крикливый мужик с пронзительным голосом, добавлявший слово «черешня» в конце каждой своей фразы. Из-под его расстегнутой спецовки выглядывала тельняшка, а на поясе его был ремень с армейской бляхой. Всех смешил его тонкий голос и его «черешня», и все гоготали. Дед отвечал ему, все снова хохотали ещё громче прежнего, деду подавали руку, он забирался в кузов, и тяжёлая машина катила с рёвом прочь, поднимая вдоль улицы густой хвост жёлтой пыли.

Я тоже хотел каждое утро прыгать в кузов мощного грузовика с ребристыми колесами, на ногах носить сапоги с подвёрнутыми голенищами, за поясом держать острый топорик.

Иногда утром под окно приходил настоящий старик — старше моего деда. Он садился на лавку и с величавой неторопливостью вытаскивал курительную трубку. Он единственный использовал это приспособление, и поэтому я испытывал к нему глубокое уважение, словно трубка, как посох или жезл, отличала его от всех остальных и давала ему право на независимость духа и суждений. Старик долго курил под нашим окном. Затем он выбивал трубку о деревянную лавку, смахивал пепел на землю и кричал, потому что знал, что окно открыто, и мой дед его услышит:

— Выходи, Михалыч, покурим!

Мой дед, в белой рубахе, расстёгнутой на бурой от загара и ещё могучей груди, медленно шёл на кухню к печи. Он тяжело нёс свои руки, мосластые и твёрдые, словно клешни. Под ногами его протяжно скрипели половицы. На кухне дед со швырканьем отхлебывал крепчайшего чаю из огромной металлической кружки, пинал кота, который страстно извивался у его ног, брал из печурки кисет и выходил к старику — тот раскуривал уже вторую трубку.

Этот старик и другие приятели моего деда, неторопливые и немногословные, казались мне вечными и нестареющими. У них всегда был такой вид, такое выражение прищуренных глаз, будто они знают самое важное, чего не знают другие, и не делятся этим знанием из лукавства. Казалось, если сидеть с ними рядом, слушать их разговор, они невзначай обронят хоть полслова из того, что скрывают.

Однако эра взрослых закончилась внезапно и без всяких предзнаменований. Просто я шёл со своего излюбленного пруда, где наловил полную банку головастиков, и тут до моего слуха донесся стрёкот и металлический звон. Показалось мне, будто где-то рядом летает кругами механическая птица. Я поднимался по узкой тропе из оврага. Я шёл на этот звук, как заворожённый. Вскоре я увидел, как по разбитой дороге катается под рамкой на «взрослом» велосипеде мелкий пацан. Он катался, ловко изогнувшись, руль находился выше его головы, и парень так гибко изворачивался, вращая педали, что это походило на замысловатый цирковой трюк. Он всё время крутил руль и ездил зигзагами во всю ширину дороги. Проезжал мимо нашего дома, катил дальше по улице, после круто разворачивался, затормозив и проехав юзом, и вновь возвращался.

Я стоял на обочине с банкой в руке, полной извивающихся чёрных головастиков, вытирал мокрую ладонь о штаны и с завистью смотрел на велосипед.

— Чей? — задал я парню вопрос в лоб, когда он проезжал мимо меня.

— Папкин, — задыхаясь, ответил пацан и укатил.

Он вновь проделал свой путь. Там, где он разворачивался, пыльный асфальт расчертили дугообразные следы колёс.

Я дождался его возвращения.

— А чего раньше тебя не было?

— Мы с мамкой к бабке за молоком пришли, — ответил он и снова уехал.

В этот раз он резко выкрутил руль, топнул по тормозам и свалился на асфальт. Велосипед лязгнул, закрутилось вздыбленное колесо. Парень засмеялся, вылез из-под машины, поднял её и снова покатил.

— А чего ты как мало ездишь? — спросил я.

— Дальше мамка не отпускает. Ездей, говорит, вот от бабкиного дома и до столба, а дальше выпорю.

Парень неожиданно остановился рядом со мной.

— На! — он спрыгнул с велосипеда и наклонил его ко мне.

— Я под рамкой не умею, — признался я

Пацан фыркнул:

— Легкотня!

Его звали Толик, и вместе с ним настала эпоха открытий. Собственно, мы совершенно не удивились друг другу. Мы стали изучать залитые солнцем, неизведанные земли вокруг, мастерить пугачи, ловить воробьёв в коробки-ловушки и колоть на реке пескарей.

В поле у дороги, на окраине села, мы нашли огромный брошенный гараж. Его окружали заросли полыни. Вокруг торчало из земли ржавое железо. Кирпичный гараж наполовину лежал в руинах, но он стал для нас дворцом изгнанных царей. Громадные двустворчатые ворота усиливали это сходство. Одна створка, распахнутая и сорванная с верхней петли, покосилась и вросла в землю. Другая оставалась приоткрытой. Внутри гаража ряды колонн стремились ввысь и упирались под потолком в ржавые балки. И хоть колонны эти были из дерева — контуры горелых, чёрных пятен, отвалившейся штукатурки и ржавых потёков на потолке напоминали роспись. Я говорю «дворцом царей», потому что в гараже помимо необъятного колонного зала, где гуляло эхо и грубо торчали остовы машин, имелся целый лабиринт комнат. Некоторые оставались всё ещё заперты. Мы желали разузнать, что там таится, и даже пытались взломать двери и прорваться внутрь.

Мириады ласточек обитали под дворцовой крышей. Весной их птенцы падали на землю и застревали в траве. Мы бежали к чёрной птице, бьющейся и нелепо растопырившей крылья. У птенцов была крупная голова, короткий клюв и сильнейшие лапы, — они до боли впивались когтями нам в ладони. Мы с сожалением — потому что в клетку посадить такую птаху не могли, не выжила бы, — подбрасывали птенца в воздух, и он взмывал неровным полётом, и ободранные коты, шнырявшие по гаражу, оставались ни с чем.

Часто в гараже нам встречался совершенно опустившийся пьянчужка. Он рыскал в поисках металлического хлама, пригодного для сдачи за ничтожные деньги. Помню его усатое, озабоченное насущной проблемой и преувеличенно серьёзное лицо и худую шею в складках кожи. Если наши пути пересекались, он козырял нам двумя пальцами и дрожащим голосом, будто сильно мёрз, гаркал:

— Моё почтение!

Пока я размышлял, что бы такого, что соответствовало бы этому необычному приветствию, ответить, Толик просто и вежливо говорил:

— Добрый день!

Этот пьяница был одним из тех странных и загадочных человеческих существ, что встречались нам, — по ним мы отмечали наше время. Бродяжка появлялся во дворце около полудня. А по вечерам он катил по улице телегу, полную стеклотары и металла. Его тележка громыхала как целый обоз, и этот звук говорил нам — как бы далеко мы не убегали, — что наступил вечер и что томительная жара вот-вот спадёт. Услышав дребезг и лязг его телеги, старшие парни (в другое время — почти боги) безжалостно насмехались над ним, и я не мог понять, отчего они так поступали. В моём представлении этот пьяница занимал вполне законное положение — кто-то же должен извлечь пользу из того хлама, что без присмотра валяется на земле, разлагается и ржавеет.

Два сломанных комбайна, стоявшие за гаражом, мы считали своей полной собственностью. В их кабинах было полным полно рычагов, и они отлично превращались в любые летательные аппараты, машины и корабли. Мы часто залазили на их разогретые солнцем кабины и сидели на крыше, откуда открывался отличный вид.

Как-то раз мы совершенно выбились из сил в гараже, потому что наконец взломали дверь — ободранные руки, одежда в извёстке и пыли, сломанный дедов молоток. За дверью оказалась пустая комнатка с зарешечённым окном. В углу комнаты стоял ящик с дырявыми противогазами — такой добычей мы были довольны сверх всякой меры. И вот, с противогазами в руках, мы добрались до наших машин и в недоумении остановились: в кабине одной из них сидел какой-то парень. Он всхлипывал и утирал лицо ладонью. Парень был безобразно конопат и длиннонос. Он с опаской смотрел на наши пыльные рожи и противогазы в наших руках. Я его узнал: он грозил мне кулаком в церкви. Тут между нами состоялся диалог о кодексе чести. Я обвинил парня, припомнив ему показанный кулак. Парень прямо высказался в том смысле, что нечего было пялиться. Я ответил, что, мол, стоял он там столбом, как все придурки.

Толик прервал нашу горячую перепалку:

— Чего ты ревёшь как баба? — спросил он парня.

— Папка выпорол, — сказал тот.

— Рева-корова, дай молока! — закричал Толик и в три приёма, как обезьяна, вскарабкался на кабину, уселся там, свесив ноги, и натянул на макушку, не закрывая лица, противогаз — теперь надо лбом у него торчал хобот, а на затылке появилась пара круглых стеклянных глаз.

Я залез во вторую машину, завёл её, проверил закрылки и тронулся. Сильно трясло, но я поддал газу, не обращая внимания на перегрузки. Толик забеспокоился. Мой друг проследил за тем, как я, набирая бешеную скорость, унёсся прочь, превратился в еле видимую точку и на линии горизонта взмыл вертикально вверх (техника позволяла выделывать и не такое). Толик свесился с кабины головой вниз и швырнул парню противогаз со словами:

— Чего расселся как тухлое яйцо? Напяливай шлемофон и гони за ним.

 

***

Нашего нового друга звали Серега — мы называли его Серый. Теперь по утрам мы неслись к реке на велосипедах втроём.

На песчаной жёлтой дороге, где велосипеды сильно заносило, мы изо всех сил жали на педали — каждый старался вырваться вперёд. Затем дорога шла под уклон и круто поворачивала, так что приходилось откидываться всем телом на сторону, чтоб войти на полной скорости в этот поворот. Мы пролетали мимо больницы — бревенчатого, почерневшего от времени здания с большими окнами в резных рамах. На крыльце больницы грелся на солнце болящий старик. Он был рыбак и уже с утра он успевал наловить рыбы — на ступенях рядом с ним всегда стояла банка с солёной сорогой, и на дне этой банки был виден осадок соли и блестящей чешуи. Мы летели дальше. Узкая твёрдая тропа тянулась по самому краю высокого берега. Берёзы мелькали по сторонам, внизу петляла мелкая речка. Велосипеды лязгали, мы кричали, и казалось, кто-то из нас обязательно должен сорваться вниз и покатиться по откосу, но этого никогда не случалось.

Мы бросали велосипеды, отвязывали от рам длинные палки с прикрученными к ним проволокой вилками и спускались по обрыву вниз, чтоб колоть на отмели пескарей. Высокие берега над отмелью соединял узкий, так что два человека едва могли на нём разойтись, деревянный мост. Его просто перекинули с одного берега на другой, и со временем он прогнулся. Весной, в разлив, этот мосток пару раз срывало льдинам и уносило прочь, но его возвращали на место и наскоро чинили.

Толик орудовал вилкой как острогой. Ему всегда удавалось заколоть за одну нашу вылазку больше десятка пескарей. Серый же, медлительный и мрачновато-серьёзный даже в том детском возрасте, оказывался в наших вылазках необыкновенно везучим. Однажды он нашёл в реке галошу, а в галоше сидел налим. Когда же мы, к примеру, решали пожарить ракушки — деликатес, словно устрицы, — Серый обязательно находил ракушку страшных размеров — величиной с булыжник. Но наш друг относился к своему везению без воодушевления, чем ещё сильнее досаждал Толику — тот не мог терпеть его превосходства в удаче.

Над рекой низко нависали ветви деревьев. Мы, закатав до колен штаны, бродили по песчаному дну. Вода журчала, палка с вилкой в воде, на грани двух стихий, изламывалась, словно попадала в чужой мир, и оттого заколоть в реке шустрого пескаря было крайне сложно. Обычно я долго бил в мягкое дно мимо проворных рыбёшек, поднимая со дна серебристый песок, который сносило течением, пока не попадал в одну, проткнув её через жабры и вывернув её розовое нутро.

На лугу рядом с нами паслись две лошади, принадлежащие лесникам. Чёрная и белая. Чёрный конь, молодой, блестящий на солнце, с бугристыми мускулами, глядел на редких прохожих, вострил уши и повторял тут же статью шеи и особенно этими ушами шахматного коня из набора старых деревянных фигур, валяющихся вместе с игральной доской у меня под кроватью. Белая лошадь медленно поднимала и опускала голову на длинной шее, и её движения были усталы и грациозны.

— Змеерыбина! — верещал Толик и выскакивал на берег, высоко выдергивая ноги из воды.

Серый оставался в реке. Он хмуро разглядывал речное дно под своими ногами, замахивался вилкой и отступал.

Несчастная и редкая рыбёшка со столь звучным именем по нашим поверьям жалила людей до смерти в голые ноги.

Вскоре мне казалось, будто всё вокруг исчезало и мир сжимался так, что в нём существовали лишь мы втроём. Журчала вода, и летний зной окутывал нас. Мы бродили по реке, слышались редкие всплески — мы били вилками в воду. Стайки рыб то застывали, то срывались в тень под обрывом. Блики солнца дрожали на воде, собственная зыбкая тень виднелась на жёлтом дне, и рыбы метались прочь, испугавшись этой тени.

Нас будил отчётливый деревянный стук. По мосту, над отмелью, где мы бродили по колено в воде, твердо шагала бабка, закутанная в брезентовую куртку, в чёрном платке, крепко замотанном на голове. В руке она держала кривую палку и, проходя по мосту, стучала ею по доскам. Узкий мосток поскрипывал и раскачивался. Бабка приходила из дальней деревни. Опираясь на палку, старуха бойко и широко шагала по тропе в заливных лугах, заросших тяжёлой и густой травой, клонящейся к земле. Она проходила мимо лошадей, мимо нас и шествовала дальше, пересекала улицы нашего села и снова скрывалась на путях, известных ей одной. Словно не хотела шагать по дорогам, а выбирала узкие тропы, словно за все эти годы, что она здесь путешествует, всё изменилось, и дороги новые проложили, и другие дома выросли, а она всё также ходит по-своему — поперёк новых путей.

В продолжение обычного летнего дня, ближе к вечеру, мы играли в ножики. У каждого из нас был складной нож с красной пластмассовой рукояткой. Лишь Толик притаскивал в кармане тяжёлый отцовский складень, который из-за тугой пружины он открывал зубами, закусив углубление на длинном и кривом лезвии. Мы втыкали наполовину раскрытый нож в доску и подбрасывали его за ручку. Нож втыкался, или падал мимо доски, или падал на ручку, и, в зависимости от этого, мы отмеряли пальцами расстояния и отмечали сломанными палочками заработанные очки. Правила игры самоусложнялись и развивались от недели к неделе, и Толик здорово от нас отставал, потому что редко играл со мной и Серым. Разозлившись, Толик с силой подкидывал ножик, так что его складень улетал с доски, — этим наш друг зарабатывал ещё больше штрафных очков.

Кто-то подъезжал к нам на велосипеде и останавливался. Тень заслоняла нашу игральную доску. Мы поднимали головы: это был дядя Паша. Этот пожилой и странноватый мужик носил кепку и наглухо застёгнутую под самую морщинистую и худую шею красную клетчатую рубаху. На носу его сидели очки с треснувшей линзой. Каждый день он ездил на велосипеде в наше село за хлебом. Но главной его чертой была непонятная никому речь. Паша выплевывал слова со скоростью пулемета. К тому же в его речи мы не разбирали привычных звуков: Паша свистел, хрипел, шипел и вздыхал — причём в самых разных тональностях. Иногда мы разбирали слово или два, но никогда смысл его посланий до нас целиком не доходил. Возможно, у Паши был редкий дефект речи, но мы твёрдо решили, что он иностранец и владеет неизвестным наречием. Его понимал один лишь Толик. Он здоровался с Пашей за руку, вдруг преисполнившись вежливости и называя Пашу на вы. Паша иногда брал нож из его рук, пробовал лезвие пальцем и после показывал, покачивая ладонью, как правильно его точить. Толик, в другое время любитель посквернословить, вежливо отвечал:

— Спасибо вам, дядя Паша.

Хоть эта сцена и повторялась по многу раз, мы всегда с удивлением слушали, как наш друг беседует с иностранцем. Возможно, Паша был блаженный, а может быть, он был нормальней всех остальных, раз умел разговаривать на равных с мальчишкой десяти лет.

Паша жал Толику руку, — ладони у старика были тонкие, с длинными пальцами, — с нами Паша прощался, приподняв кепку за козырёк. Затем он разгонял велосипед, одной ногой встав на педаль, а другой с силой от земли отталкиваясь, забрасывал себя на седло и катил, растопырив острые коленки в стороны. Велосипед скрипел и похрустывал. Паша сидел совершенно прямо и глядел вдаль. Сверкали на худом морщинистом лице круглые очки с трещиной через одно стекло, на руле болталась авоська. Увидев за сотню метров редкого прохожего, Паша бренчал звонком на руле.

Толик возвращался к игре, и мы с Серёгой начинали его пытать, о чём же они в этот раз поговорили. Толик уходил от ответа, как будто наши вопросы его совсем не интересовали. Тайна этих разговоров нас мучила, но мы её так и не открыли и обвиняли друга в том, что тот притворяется, будто понимает иностранца, а сам кивает и трещит, что в голову придёт, и Паша в ответ мелет своё.

Когда Паша бренчал звонком и уезжал, нам надоедали ножики, — количество заработанных очков переваливало на несколько тысяч, и мы вырезали на стволе дерева наши ставки, чтоб не забыть их до следующей игры.

На пустыре на окраине села, около дороги в глубочайших колеях, мы разбили футбольное поле. Натаскали опилок, чтоб отметить центр поля и штрафные площади, и вбили в землю вместо ворот крепкие палки. На одни ворота даже натянули сеть. Серый ждал нас там после ужина, прыгая в воротах на воображаемый мяч, — он считался у нас лучшим вратарем и гордился своей техникой падений и отбивов мяча голыми кулаками. Хоть и был он медлителен в делах и угрюм в речах и бегал плохо, но ворота защищал как бог.

Игроков нам, конечно, не хватало. Мы считали за удачу, когда с нами соглашались сыграть взрослые парни, живущие на нашей улице, — Женя и Тарас. Им было лет по шестнадцать. Оба высоченные и загорелые.

— Вы втроём на нас с Жекой, — говорил Тарас. — Фора десять очков.

— Мы вас порвём! — кричал в ответ неуёмный Толик и, чтобы показать артиллерийскую силу своего удара, пинал мяч так, что тот взмывал свечой выше деревьев.

Каждый раз они разделывали нашу команду в труху. Они просто забавлялись. Сбивали нас подножками на землю и, бегая расслабленно и не торопясь, заколачивали голов сорок-пятьдесят в наши ворота. А мы если и добегали до вражеских ворот, то чаще всего мазали от волнения. Толик ругал белобрысого Серёгу, который вдруг терял вратарскую сноровку. Толик подскакивал к нему после каждого пропущенного мяча и кричал в лицо, чуть не доводя дело до драки:

— Чувырло косорукий! Тебе бьют в угол, а ты прыгаешь вон куда!

Да, для него поражение являлось вопросом чести. А во мне, не мешая друг другу, возникал и легко уживался гнев на Толика, злость на Серого, жгучая зависть к соперникам, горькая обида на них же из-за проигрыша и восхищение этими высокими и ловкими парнями.

Наши лица горели, ободранные колени и локти жгло. Мы не замечали, как темнело. В сумерках белый мяч с сухим шелестом и треском всё чаще улетал с нашего поля в полынь. Тарас и Женя вскоре уходили по делам. Мы ругались, возвращаясь с игры. Обсуждали взахлёб матч и перекрикивали друг друга, доказывали, как нужно было сыграть. Разгоралась потасовка: я, к примеру, швырял в Толика, целясь ему в голову, мячом. Он увёртывался. Мяч попадал в Серого. Тот, в свою очередь, давал пинка Толику и улепётывал от него. Толик кидался вдогонку. Я прыгал Толику на ногу и вис на ней. Мой друг падал со всего маху на землю. Серый бежал обратно, чтоб кинуться на Толика, с которым он всегда был на ножах, и завязывалась беспорядочная и отчаянная борьба на земле.

Устав биться, мы выходили к заросшему травой выгону позади дворов и усаживались на изгородь лицом к закату. Солнце падало за лес, за зубчатый соседский забор, и багровый цвет расплывался за домами, над лесом, казалось, ровно на полмира. Мы сидели долго, пока одно наше настроение без следа не сменялось другим. Злость друг на друга таяла. Разговоры наши замедлялись, а иногда вспыхивали вновь. Расходиться не хотелось. Вокруг нарастал мягкий стрёкот насекомых. Кусали комары. Слышался издалека рокот машины или гуденье самолёта в вышине.

Серый обычно уходил первым, не прощаясь.

После Толик спрыгивал на землю и спрашивал:

— Куда завтра?

Я пожимал плечами и отвечал то же, что всегда:

— Куда ни то.

Я старался как можно дольше оставаться в одиночестве и долго сидел в синих сумерках. Но поднимался прохладный ветер, тени вокруг пугали меня и прогоняли домой. В полной темноте я бежал неожиданно легко и быстро. И следующий день проходил точно так же.

А после всё легко прошло, и в памяти осталась белая кобыла и чёрный конь на фоне алого заката и длинные тени лошадей на отлогом берегу реки. Словно кто-то большой и задумчивый сидел, подперев голову рукой, и рассеянно черкал простым карандашом на белом листе бумаги. Выводил фигуры лошадей и птиц, лица стариков и детей, дома и лес и вдруг неожиданно для самого себя вспомнил что-то важное и вмиг смял, скомкал этот лист и выбросил прочь. И всё кончилось само собой. Чёрного коня продали. Белую кобылу из-за её дряхлости убили на колбасу, и дед принёс домой длинную, твердую и пахучую палку. Нелепые и неповторимые человеческие существа, такие непохожие на всех остальных, исчезли. Но Толик взамен раздобыл где-то часы — так называемые «командирские», с зелёным фосфором в стрелках и цифрах. Дырок в ремне не хватало, и часы сползали почти до локтя, когда наш друг красовался перед нами: поднимал руку над головой, чтоб показать, как, по его мнению, фосфор напитывается светом от солнца, а после прятал циферблат под ладонь и смотрел на свечение сквозь щель между пальцев. Мы с Серегой завидовали, выпрашивали часы у Толика и добились справедливости — мы стали носить их по очереди.

 

 

Вор

 

В начале лета вода в реке была очень холодна. Огромной бандой мы толкались вокруг костра, хохотали и пытались согреться. Роща, где можно было наломать сушняка для огня, находилась далеко, за отмелью, и мы воровали дрова из поленницы у дома, что высился над водой на том берегу. Мы переплывали реку в узком месте и, прячась за высокой травой, подкрадывались к дому. Каждый хватал только по одному полену — чтоб легче бежалось, — и мы улепётывали прочь. Тётка, живущая в этом доме, не хотела делиться с нами топливом. Она вопила хриплым голосом, когда мы убегали прочь, с размаху перебрасывали поленья на наш берег и спасались прыжком в воду. Рассерженная грабительскими набегами, хозяйка спускала на нас злобную шавку. Эта совершенно бесстрашная лайка кидалась нам навстречу и некоторых даже покусала. Мы крепко запомнили собаку и не простили ей визгливого лая. И теперь, проходя по вечерам мимо, швыряли камни в её конуру. Камни глухо брякали по крыше собачьего убежища, и вся земля вокруг конуры была ими усыпана.

В тот день Толик мало плавал и мало прыгал с берега. Он узнал, что песчинка способна превратиться в раковине в жемчужину, и поэтому рядом с ним возвышалась гора разломанных перочинных ножом перламутровых раковин. Он был молчалив и задумчив, и я уже было решил, что у моего друга испортилось настроение из-за неудачи с ракушками, как Толик вдруг отбросил нож в сторону, швырнул нераскрытую раковину в реку и сказал:

— Мне нужен напарник.

«Напарник» — это слово прозвучало так, будто его произнес герой из фильма про полицейских. Толик выразился красиво, и я это оценил. Мы подняли наши велосипеды и поехали прочь от реки.

Мой друг богато украсил свою машину и превратил её в произведение декоративного ремесла, чему я сильно завидовал. На старом, плавно и красиво изогнутом руле его велосипеда висел чёрный спиральный телефонный шнур. К протёртому кожаному седлу Толик прицепил бордовую бахрому от покрывала. На спицы накрутил медную проволоку с изоляцией разных цветов, а к ручкам прикрепил матерчатые кисти. Кроме того, катафоты разных форм и расцветок, круглые, квадратные и треугольные, украшали спицы и багажник и вместо фар висели под рулем. Вся эта сбруя теперь сверкала, проволока на колёсах превращалась в разноцветные круги, бахрома на седле раскачивалась, наводя на мысли о чем-то индейском, а звонок на руле бренчал на каждой колдобине. И езда в таком случае становилась каким-то священнодействием, потому что сам велосипед походил уже не на простейший механизм скоростного передвижения, а скорее на шаманский бубен.

Выбравшись на дорогу, Толик прибавил скорости, и я ринулся за ним, разглядывая украшения на его машине и размышляя, как бы их перещеголять.

Вскоре мы приехали в тихий двор двухэтажного кирпичного дома, где жил мой друг. Вокруг дома росли старые липы. Неподвижно висели на верёвках, натянутых между деревьями, белые простыни. Сонный небритый мужик курил на балконе второго этажа.

Толик с разбега подпрыгнул и повис на крыше сарая, просунул руку в щель над дверью и достал ключ. Спрыгнув на землю, он открыл замок и вытащил на свет огромный и страшно тяжёлый чемодан. Толик бросил его на землю. От удара чемодан лязгнул и раскрылся. В таком состоянии он походил на пасть бегемота, обожравшегося всяким хламом. Его нутро заполняли провода, блестящие никелированные запчасти, мотки проволоки, ржавые гаечные ключи, масляно блестящие тубы разных форм, консервные банки с болтами и гайками. Толик присел над чемоданом и нырнул в свои сокровища.

Я уселся на прогретую солнцем лавку, так беспощадно расписанную и изрезанную ножом, что, изучив все многочисленные надписи на ней, любой человек мог судить об интимной жизни целого многоквартирного дома. Я прочёл на лавке, что некто по имени Андрей любит кого-то по имени Светлана, и хотел в насмешку озвучить эту надпись, но почувствовал отвращение к главному слову, приторному и вяжущему, как сладкий сироп, и произносить эту фразу вслух передумал. Я ждал, когда Толик скажет, по какому делу и куда мы едем. Я не торопил напарника. Так я создавал для себя душевное напряжение и выдумывал различные события, которые ждали нас в тот летний день.

Мой друг бескорыстно и пылко любил механику и в течение полутора лет реанимировал «Восход», такой древний, что родных деталей в нём давно уже не осталось. Мотоцикл упорно не оживал и месяцами простаивал в сарае. Всякий раз после очередной попытки его починить Толик, в замаранной маслом футболке, с воодушевлением топал по рычагу, и мотоцикл надсадно и хрипло кашлял, как прокуренный старик, испускал клубок едкого, ярко-синего дыма из ржавой трубы и подыхал ещё на месяц.

Мы часто возились с этой техникой вдвоём. Хоть я и не интересовался механикой, я испытывал к подобным устройствам глубокое уважение, словно к предметам одушевленным и почти разумным, но своенравным и не всегда с легкостью людям подчиняющимся. Когда Толик расписывал мне физику неугомонных цилиндров, коленовалов и поршней, энергию дыма и огня, я всё понимал, но на следующий день обязательно забывал урок. Словно в противовес увлечению друга я собирал камни. Их набралась целая деревянная коробка — поднять её в одиночку становилось всё труднее. Был в ней и песчаник с мелкими ракушками, и вулканическое стекло, от которого каждый мой знакомый норовил отбить себе образчик. Ещё я отлавливал редкую живность — совсем недавно поселил в стеклянную банку с песком громадных размеров медведку. Страшилище поедало червяков десятками, рыло норы почище крота и, как мне казалось, становилось крупнее день ото дня. Толик от моей медведки приходил в восторг. Он говорил, что это скорее целый «медведь» и даже предлагал поймать мышь и запустить в банку. Он делился с медведкой приманкой — кидал ей червей из спичечного коробка, когда заходил за мной, чтоб позвать меня на рыбалку.

Толик без остановки рылся в чемодане и громыхал железом. Мне не терпелось узнать, куда мы едем, но как только я решил, что нужно выдержать интригу до конца, мой друг сказал:

— Киса обещал мне тросик от спидометра. Сказал, отдаст за пару свечей.

Киса был года на три-четыре старше нас. Он прославился тем, что раз десять дрался в нашей школе с боевым и беспощадным парнем, носившим звучную кличку Пыс — а это был, в своем роде, местный Кассиус Клей, — и причем два раза потасовка прошла вничью.

Наконец Толик сунул свечи в карман, и мы покатили дальше. Мы летели по разбитой асфальтовой улице мимо домов, выкрашенных красной, зелёной и синей краской, мимо палисадов с тяжёлыми жёлтыми цветами. Нас провожали брехавшие кобели. Они бросались из-под дверей, перепрыгивали заборы и собачьим галопом долго бежали рядом. Толик так отборно и вычурно крыл их самыми последними ругательствами, что я поневоле смеялся.

Скоро мы выехали из села. Справа тянулся плоский выгон. По другую сторону дороги протекала извилистая мелкая речка — вода ослепительно сверкала на солнце. Не заметив километров, мы добрались до деревни, состоящей из одной улицы. Мы проехали мимо зарастающего зелёным рогозом пруда и остановились у дома, где должен был состояться обмен.

Киса, коренастый и широкоплечий, в майке и обрезанных по колено джинсах, перебирал и прилаживал снасти. Длинные удилища лежали на траве перед дверью в ограду. Мотоцикл Кисы, своротив одноглазую стрекозиную морду набок, стоял на подножке.

Толик поздоровался с Кисой, и тот кивнул, не отвлекаясь от своего занятия.

— Привез? — спросил Киса.

— А то, — ответил Толик и стал ходить кругами вокруг мотоцикла. Не обращая внимания на затянувшееся молчание Кисы, он стал осторожно крутить рычаг газа и выжимать сцепление. Подросток бросил на Толика недовольный взгляд.

По дороге бродили белые куры. Древняя бабка, в чёрной юбке, чёрной кофте и в белом платке, мелкими шажками переставляла перед собой клюку и с натугой, медленно, словно в воде, брела по дороге.

Киса молчал. Толик не отрывался от мотоцикла. Он присел и стал что-то крутить пальцами в механизме, пачкаясь в масле. На дальнем конце деревни гавкала собака. Солнце палило. Бабка приближалась.

Киса медленно накрутил леску на рулетку, бросил ещё один неодобрительный взгляд на моего друга, который прилип к его машине, и ушёл в ограду. Толик прыжком оседлал мотоцикл. Он повёл свою излюбленную повесть о непоколебимых достоинствах мотоцикла, способных превратить существование человека в постоянное счастье или, по крайней мере, приблизить к нему вплотную.

Киса принёс свернутый в кольцо тонкий металлический трос, положил его на скамью и занялся своими спутанными лесками с длинными красными поплавками.

— Ну что, Кис? Всё? — спросил довольный Толик.

— Не две, а четыре, — произнёс Киса.

Он держался пренебрежительно и высокомерно, и, казалось, от этого ему было неловко.

— Уговор был на две, — сказал мой друг.

Он слегка отталкивался ногами от земли, и мотоцикл поскрипывал и пружинил под ним.

— Четыре, — рубанул подросток.

— Киса, первое слово дороже второго, — жалобно протянул Толик. — Мы ж ехали вон сколько.

— Сгоняете по-быстрому туда и обратно, если так надо, — сказал Киса с удовольствием.

Толик попытался уговорить Кису, но тот не отвечал, давая этим молчанием понять, что разговор окончен. Подросток был неумолим. Мой друг стал грустным и жалким.

Бабка поравнялась с нами. Она стояла на дороге и жевала губами, опершись на палку и глядя на нас.

Мы не любили старух за их тонкие голоса, за то, что в магазине они задерживают очередь и чересчур медленно считают и перемещают ссохшимся пальцем на морщинистой ладони монеты, как будто разыгрывают партию в неизвестную игру, навроде шашек, и, думаю, мы искренне сомневались в их человеческой сущности.

Киса взглянул на старуху раз. Затем взглянул другой и прошептал:

— Уставилась, сова драная. Вали отсюда.

Распутывая леску, Киса прислонил удилище к стене. Когда он произнёс эти слова, удочка повалилась на землю и Киса взмахнул рукой, чтоб поймать её, и вдруг взвизгнул — леска сильно дёрнулась вслед за удилищем и в ладонь Кисе впился крупный крючок. Крюк прошёл через кожу насквозь — снаружи торчало зазубренное острие. Киса зашипел и запрыгал. Выхватил из кармана складной нож, открыл его зубами и обрезал леску. После, матерясь и отправляя половину ругательств в адрес бабки, он ускакал в дом.

Бабка заквохтала, тяжело развернулась, как неповоротливый дирижабль, и зашаркала прочь, постукивая палкой.

— Кусачками нужно отрезать жало, — поделился я соображениями, стараясь показать этим свою опытность и исключительное хладнокровие, и добавил: — А потом намазать йодом.

Толик не слушал меня. За один миг в его светлых глазах разрушился мир и возник новый. Он соскочил с мотоцикла. Машина свалилась набок в траву, и в её механизме что-то громко клацнуло. Толик засунул трос в карман, а свечи, в свою очередь, бросил на лавку и рывком поднял велосипед с земли.

Мы полетели прочь, разгоняя велосипеды по ухабистой дороге, налегая всем весом на педали. Уговор есть уговор — свечи остались на лавке, тросик достался нам. Этот поступок по дерзости можно было сравнить с похищением сокровищ из логова дракона. Толик нарушил иерархию, и за нами, несущимися на велосипедах с горы, уже тянулся хвост опасных последствий. Но я был рад, потому что теперь нам придётся целое лето быть начеку, следить, чтоб Киса не застал нас врасплох. «Везде мы будем на велосипедах, а когда Толик починит «Восход» — на мотоцикле, чтоб в случае чего удрать». Мне нравилось, что в голову приходят подобные расчётливые мысли, однако в то же время я боялся — Киса мог нас здорово отделать, и ни вдвоём, ни даже втроём — с Серёгой — мы с ним ни за что бы не справились.

Чтоб Киса не догнал нас, мы свернули с дороги на тропу, которая убегала в поле. Эта узкая и утоптанная дорожка вывела нас на холм, где мы хотели отдохнуть, но услышали, как позади постреливает мотоцикл. Мы понеслись вниз с холма. Уклон становился всё круче, тропа петляла и становилась всё теснее и внезапно оборвалась, и мы влетели в болотистый распадок, заросший кустами и осокой.

— На юго-юг! — крикнул Толик, — и будем дома!

Мы продрались через эти заросли насквозь, волоча велосипеды на плечах. Хлюпала под ногами грязь. Тучи насекомых взлетали и лезли в рот и глаза.

Толик успевал делиться стратегическими мудростями.

— Серёгин брательник встанет за меня. Всё честно, — крикнул он среди этих тропических зарослей.

Выбравшись из болотца, мы нашли дорогу и, проехав по ней с километр, попали в одну из деревень, окружавших наше село.

Где-то, невидимые нам, тёплыми голосами смеялись женщины и звенело ведро, летящее на журавле на дно колодца. Мохнатый пёс, звякая тяжёлой цепью, маялся за забором от жары. Обессилев, мы еле давили на педали и смеялись, довольные погоней и своей быстротой. Тут я заметил, что заднее колесо у велосипеда Толика изрядно спущено.

— Толик, — сказал я, — ты колесо проколол.

— Доедем, — ответил мой друг.

Но покрышка сминалась всё сильнее, и обод колеса стал её жевать. Нам пришлось остановиться.

Мы совершенно не верили в то время в правила приличия и бесцеремонно стали стучать в окно ближайшего дома. Этот дом был ветхий и скособоченный, — казалось, крыша давно должна съехать с него. Он зарастал высокой травой. Кривой забор терялся в буйных зарослях крапивы, малины и репейника. Дверь в ограду была открыта. Мы заглянули внутрь, с яркого света не различая ничего в полутьме. Мы видели только пыльные плоскости солнечного света — они резали сумрак, пробиваясь через щели в стенах и потолке. Внутри пахло прелью и сыростью. Мы снова забарабанили: Толик подпрыгивал и стучал в окно с криком «эй, хозяин!», а я бил кулаком в открытую дверь.

— Ша барабанить уже, — выкрикнул из темноты весёлый грубый голос.

— У нас колесо... — произнёс Толик, но оборвал речь.

На свет из ограды вышел худой мужик в накинутой на плечи зелёной спецовке и затёртых брюках без ремня. Он старательно скручивал папиросу. Его руки от кистей до плеч покрывали синие расплывчатые рисунки, и тогда эти писания нас просто поразили. На его худом предплечье, обвитом жилами, то ли извивалась вокруг огромного кинжала, то ли обнимала его обоюдоострое лезвие обнажённая женщина. Неизвестный художник выполнил девицу коряво, и, наверное, в её бедрах было что-то от здоровой кобылицы, но в то время она жутко нас заворожила — особенно своей тайной символикой в сочетании с кинжалом. Бледную грудь мужика занимал неясный и расплывчатый рисунок, отдалённо напоминающий человеческий силуэт.

Незнакомец кивнул, призывая нас говорить, и раскурил папиросу. Взгляд его казался уставшим и одновременно пьяным и радостным. Его лицо, худое и скуластое, было словно натянутая на череп грубая шкура.

— Зачем пожаловали? — спросил он с насмешкой в голосе.

— Ну, это. Заплату надо, — сказал Толик, исследуя взглядом расписные руки незнакомца, и добавил: — На колесо.

Мужик снова кивнул, приглашая нас войти. Когда он скрылся в доме, мы, не в силах сдержаться, обменялись с Толиком немыми гримасами и резкими жестами, вложив в них всё своё восхищение и удивление, — невиданные ранее рисунки, что украшали кожу нашего нового знакомого, привели нас в беспредельный восторг.

Мужик вернулся с коробкой ключей и бросил её на ступени в сенях. Толик забряцал инструментом, а я принялся изучать незнакомое жильё.

У дверей висел на гвозде скрученный кнут с привязанной к хлысту ржавой гайкой. К стене привалилась и разъехалась от времени поленница. Под крышей прилепились к бревну три ласточкиных гнезда. Стремительная и тонкая птица падала к земле и, взмахнув тонкими крыльями, ныряла в столб солнечного света, льющийся через открытую дверь, и другая ласточка через мгновение влетала обратно.

Мужик бродил по ограде бездельно и бесцельно, и во всём его облике, во всех движениях, в выражении усталого и пьяного лица, проступала лёгкая, радостная свобода, как будто он ждал большого праздника.

Толик, напевая писклявым голосом глупейшую песню, выбирал инструменты. Я бродил по ограде, пинал пустую консервную банку, следил за полётом ласточек.

Вдруг вдалеке возникла и стала непоправимо приближаться злая мотоциклетная стрельба. Толик бросился к двери, выглянул на улицу и тут же спрятался за стену, прижавшись к ней спиной. Я сорвался с места и прилип к щели в воротах ограды. С разбега я ударился в них лбом, отчего ворота скрипнули и даже слегка подались вперед.

Киса остановился. Он газовал на месте и осматривал наши велосипеды. Киса имел решительное и непримиримое лицо.

Мужик будто бы совершенно не заметил нашей суетливой беготни.

— Чего тебе, малец? — крикнул он, шагнув на улицу.

— Вы тут это. Двоих велосипедистов не видали? — заорал Киса с дороги, перекрикивая тарахтенье мотоцикла. Он харкнул на дорогу в подтверждение своих твёрдых намерений и заглушил мотор. Стало очень тихо. Задранный кверху колёсами велосипед Толика смотрелся беззащитно, как собака, что лежит на спине и показывает в знак покорности живот. Мой велосипед валялся в траве, торчала педаль, на изгибе руля сверкал солнечный блик.

Мужик спросил:

— Пацанят двух?

Он сел под окнами на скособоченную скамью, поросшую зелёным мхом.

— Что за пацаны-то, а? — вновь спросил мужик и достал из кармана спецовки пачку папирос.

— Вещь одну у меня только что свистнули с лавки, — ответил Киса и заулыбался.

Мужик задрал голову, прищурился и с хрустом почесал худую шею.

— Шпанёнки местные, что ли? — задал он, помолчав, ещё один вопрос.

— Хуже — натуральное ворьё! — ответил Киса, и его улыбка приобрела победный оттенок.

Я слышал, как в руках у моего друга тихонько позвякивают ключи, ударяясь друг о друга. Толик знал, что если Киса врежет ему мозолистым кулаком в глаз, фонарь не сойдёт очень долго, и дерзкая Ленка, существо беззаботное и имеющее над моим другом необъяснимую и непонятную мне власть, будет смеяться над ним, и ему придётся прятаться от неё да ещё и объяснять каждому, откуда у него такой синяк на лице. Целое лето его жизни пропадет зря.

— Нет, не видал, — ответил мужик.

Его папироса потухла, пока он говорил с Кисой, и он закурил из горсти, по привычке спрятав огонь от ветра в твердых ладонях.

 

***

В пустом и пыльном хозяйстве нашего нового друга не нашлось ни заплаты на камеру, ни клея. Наш друг кивнул нам на прощанье. Мы открутили заднее колесо, и Толик повел сломанный велосипед, багажник которого я держал на весу одной рукой, другой рукой придерживая руль моей машины. За деревней Толик шумно возился, ломал в стороне от дороги ветви деревьев и старательно маскировал ими свой богато украшенный велосипед. Мы решили оставить его там до завтрашнего дня, потому что солнце уже садилось и нам нужно было возвращаться. После Толик сел ко мне на багажник, держа всё то же злосчастное колесо в руке, и мы покатили домой.

Тем же вечером мой друг рассказывал эту историю нашим приятелям около дома, когда окна светились тёплым оранжевым светом и воздух был наполнен вечерним стрекотом насекомых. И в его рассказе события приобрели драматический характер, разговор с Кисой Толик сдобрил парой дерзких и бесстрашных реплик, в которых он чуть ли не вызвал того на честный кулачный поединок, и я уже сомневался: может, так оно и было? Долго тянулся тёплый вечер. Вскоре я побрёл домой. На небе высыпали звёзды, видные все до единой, — разного размера и звучания. И целые облака звёздной пыли.

Завороженный, я шагал по ночной улице и вспоминал те синие рисунки и страстно желал сделать себе подобный, на кисти или на плече, чтоб он растворялся в коже в течение долгих, долгих лет.

 

 

Первый встречный

 

Мокрая и наглая весна взялась ниоткуда и расшатала моё юное сознание. Ещё вчера я смотрел вокруг прямо и спокойно: кругом лежали непоколебимые снега — я любил это морозное, застывшее бытие.

Но весна оказалась особенной. От резкого яркого света и тяжёлых мокрых сугробов, тающих на солнце, от превращения, что совершилось за считанные дни, оттого, что жаркие пылающие ангелы в спешке переплавляли мир, я первый раз в жизни ощутил необычную немую душевную ломоту. Если б я мог трезво рассуждать в то время, я бы сказал себе: успокойся, перетерпи. Всё это потому, что наши корни вплетены в этот мир, им сотни тысяч лет, и ты — словно дерево. Только малая часть тебя способна сопротивляться, но и ей иногда приходится туго. Однако же в то время я знал мало мудрёных слов, и мне нечем было себя успокоить. Поэтому я глупо мучился и держал на хрупких детских плечах глыбу нового опыта: меня душила чёрная тревога и необычная, взрослая печаль — будто я был столетний старик.

После уроков мы с Толиком бродили около школы. Я искренне желал поделиться с другом важным опытом самопознания, но мне приходилось молчать, потому что в тот день мы здорово разругались и чуть не подрались из-за возникшей ниоткуда и уже пропавшей глупости. Поэтому мы хранили независимый и гордый вид. Из вежливости мы перебрасывались короткими фразами, отпуская замечания по поводу битвы разгоревшейся перед крыльцом — парни разделились на две команды и с криками забрасывали друг друга тяжёлыми мокрыми снежками.

У школы мы собирались меняться вкладышами от жвачек. Толик был первым коллекционером вкладышей с машинами. Мой друг держал накопленное в трёх коробках из-под обуви, и если б за каждый фантик давали по рублю, он стал бы миллионером. Особенно его привлекали какие-то красные спортивные машины с белыми полосками на капоте. Они попадались крайне редко, и поэтому мой друг охотился за ними неустанно.

Из школы выскочил наш приятель Витька и подбежал к нам. Толик неспеша открыл портфель и вытащил подлежащее обмену. Витёк отдал вкладыши. Толик внимательно их рассмотрел и сказал:

— Витян, это другие.

— Как так! — притворно воскликнул хитрый Витька.

— Мне другие надо. Тут чёрная машина. Мне нужна красная.

— Я вчера отдал такие Вовчику. На пугач поменял.

— Дурить меня будешь? — Толик схватил Витька за ворот.

— Ты чего, Толян, я перепутал просто!

— Ладно, дуй. Эти тоже пригодятся, — завершил разговор Толик.

Мы послонялись вокруг школы, раздумывая, вступить нам в снежную потасовку или нет. У двери в спортзал, одетые в спортивные костюмы, курили старшие парни. Один из них крутил на указательном пальце баскетбольный мяч. Ещё один показывал остальным, как правильно бить «с вертушки». Он подпрыгивал и рассекал воздух ударами ног, как бешеная мельница. Мы постояли рядом, слушая их разговоры. Но скоро парни вернулись в зал, все остальные тоже разошлись, и ничего интересного около школы не осталось.

— Надо топать к Вовчику, — сказал Толик.

Он боялся, что упустит редкие машины.

Наш приятель жил на окраине. Мы решили сократить путь и выбрали тропу, что тянулась позади домов через поле. Кругом бурлили грязные и шумные ручьи. Они рыли в снегу глубокие норы. Мы плелись по снежному месиву, оступаясь в рыхлый снег, — глубокий след сапога тут же заполняла холодная темная вода.

Я чувствовал, что сумей я каким-то образом проникнуть внутрь себя, в грудную клетку, схватить и отодрать то, что вцепилось изнутри в меня, — и всё пройдёт. Мне казалось, будто эта хворь — какой-то душевный зуд, разновидность прилипчивой заразы. Я пытался свою болезнь хоть как-то определить в словах и, конечно, совсем не преуспел в этом, но ещё больше ухудшил своё и без того гадкое состояние духа — да ещё и холодной воды в сапог зачерпнул.

Мы поднялись на холм, где стоял новый, ещё не потемневший от времени дом, в котором жил наш приятель. Не успели мы подойти к двери, как худющая длиннолапая гончая бросилась на нас из конуры. Собака заливалась лаем и то прыгала на нас, то припадала к земле. Мы отмахивались от неё портфелями.

Из дома вышла сестра нашего приятеля Вовки.

— Найда, фу! — крикнула она.

Услышав команду, собака сделала широкий круг, взяла на тропе след и резво убежала прочь.

Я смотрел на девушку, на её лицо в веснушках, на русые волосы, искрящиеся на солнце, и вдруг как-то особенно остро пожалел, что она такая взрослая и наверняка скоро куда-нибудь уедет.

— Вы к Вовчику? Его нет, — сказала нам сестра. — Он к Роме ушёл.

Мы пошли обратно. У подножия холма находился большой прямоугольный пруд. Мы видели плот из березовых брёвен. Он вмёрз в толстый лед в тени крутого дальнего берега. Толик рассказал, как прошлым летом они с Вовкой катались на этом плоту, и гигантская щука переломила хвостом багор, которым они отталкивались от илистого дна, так что они с трудом добрались после до берега. Я представил себе этот щучий хвост, пятнистый и гибкий, подобный по размерам хвосту нильского аллигатора, и вместо того, чтоб поверить словам друга, сказал:

— Врёшь ты все.

— Не веришь — не верь, — ответил холодно Толик.

Мой друг ушёл далеко вперёд. И даже по тому, как он развязно размахивал портфелем, по тому, как он сталкивал на затылок шапку, я видел, что он сейчас презирает меня за неверие в его историю про исполинскую щуку, способную крушить вёсла и багры и топить плоты и лодки.

Я подобрал с земли щепку, достал из кармана перочинный нож, проковырял в щепке дырку, засунул туда лучинку, отрезанную от этой же щепки, и на лучинку нацепил вырванный из тетради клетчатый листок.

По дороге бежал бурный ручей. Я запустил корабль по этому ручью, и он полетел вперёд, размахивая белым парусом, подпрыгивая и закручиваясь на порогах. Когда корабль обогнал Толика, мой друг принялся кидать в него снежки — они разбрызгивали воду и взрывались вокруг. В ответ я засветил снежком Толику в спину. Вторым промазал. Мой друг ответил. Я закрылся портфелем. Снаряд разбился о школьную сумку, мокрый снег попал мне за шиворот, и я тут же ответил ещё раз, но опять промахнулся.

— Ты чего как баба в спину кидаешь, а? — заорал Толик и швырнул в меня ещё один снежок.

— Я ты чего мой фрегат топишь? Сделай свой и топи сколько влезет! — закричал я в ответ.

Толик отвернулся, и мы продолжили наш путь как и раньше: мой друг независимо шагал впереди, а я держался за ним.

По утопающей в слякоти улице мы с трудом пробрались к дому, где жил наш приятель Ромка, и постучали в окно. Никто не выглянул. Услышав голоса, мы пробрались через темную ограду, где пахло старым сеном и мышами. Позади дома мы нашли Вовчика и Ромку. Они стреляли из пневматической винтовки по галкам — крикливые птицы расселись на высоком сухом тополе. Ромка сидел на деревянной бочке и стучал по ней пятками. Он держал в руках коробку с пульками и со знанием дела рассуждал о баллистике. Вовка, низенький и лопоухий парень, долго прицеливался, швыркал носом и гримасничал, закрывал то один глаз, то другой, и наконец жал на курок. Они словно не заметили, что мы появились рядом, но при виде нас заговорили ещё горячее о ружьях, снайперских выстрелах и подбитых галках. Ромка давал советы, показывая пальцем на дерево. Вовка с ненужной силой ломал ружьё и с лязгом его захлопывал. Я с тяжелой завистью смотрел на упражнения в стрельбе, на такие заманчивые ребристые пульки в картонной коробке.

— Вовчик, мы к тебе, — вмешался в их разговор Толик и рассказал приятелю про неудачный обмен.

— Не знаю. Может и разменяю. Мне они тоже нужны, — ответил Вовчик уклончиво.

И он снова особенно ловко ломал ружьё, вставлял пульку, с силой захлопывал оружие, так что оно приятно и громко клацало, и вскидывал его к плечу. Я решил остаться и поглазеть, подстрелят ли они галку. Я завидовал нашим приятелям, а Толик вообще не мог смотреть на пневматическую винтовку, потому что владеть этим оружием значило — быть предельно счастливым. Однако же он повременил уходить. Не выдержав в конце концов — палить по галкам, даже мимо каждый выстрел, в тысячу раз веселее, чем за этим наблюдать, — он сказал:

— Ветром сносит — не видишь, что ли. Бери правее.

Тут я с ним согласился — совет прозвучал разумно и убедительно. Мы с Толиком переглянулись и покинули стрельбище.

На улице нас окликнула мамаша Ромки — тяжелая, широкая женщина с головой в черных буйных кудрях.

— Вы к Сережке сейчас? — сказал она и, не дожидаясь ответа, продолжила: — Так занесите ему, Наталья Сергеевна просила.

С этими словами она вручила Толику синий бидон.

Толик открыл крышку, заглянул внутрь, сморщился и произнес:

— Тащи.

— И потащу, — ответил я, принимая бидон, — чего мы, не к Серому, что ли?

— Вот и пейте с ним это молоко. Будете как эти — молоковозы, — ответил Толик.

Серёга жил в обветшалой двухэтажке. Мы не застали его дома. Мы долго звонили в дверь, надеясь избавиться от бидона, и разглядывали исцарапанные ключами стены: «Алиса», «Кино», «Цой жив» и «БГ» — дело рук старшего брата Серёги.

Мы снова пошагали прочь: раз уж день не заладился, стоило просто пойти наугад. Мы сделали порядочный круг, и весеннее светило жарило нас то справа, то слева, то пекло затылок.

— Где этот чувырло?! Ходим, как придурки, с бидоном чужого молока, — ругался по дороге Толик.

Я решил поднять настроение друга и достал свой новенький пугач. Этот инструмент был выкован из толстой медной трубки. В портфеле я выделил под него отдельный отсек и кроме этого устройства и коробка спичек ничего там не хранил. Я достал спички. Накрошил в трубку три головки, подумал и добавил еще одну — для большей радости. Старательно размолол заряд гвоздем, взвел, вытянул руку в сторону, зажмурился, и, нажав на резинку, спустил гвоздь. Пугач только щелкнул. Я взвел ещё раз — снова осечка. Я решил, что это из-за влажности воздуха, про которую говорила по телевизору улыбчивая женщина, и, разозлившись и на эту влажность и на эту женщину, сунул пугач обратно в портфель.

Вскоре мы нашли Серёгу. Он стоял на мосту. Здесь мы иногда дожидались друг друга, если кто-то из нас запаздывал из школы. Серый наполовину перевесился через перила и размахивал портфелем из стороны в сторону, будто хотел забросить его подальше.

Рыхлый снег на реке истоптали последние рыбаки. Река медленно выгибала спину, чтоб сломать хрупкий лед. Раскатистый треск должен был вот-вот зазвучать, если подождать ещё пару минут.

— Ты чего тут? Сброситься решил? — спросил Серёгу Толик.

— Ты чего с бидоном? — буркнул Серёга, глядя на меня.

— Тебе тащу, — ответил я.

— Скисло уже всё, — добавил Толик.

Серый нахмурился и взял у меня бидон. Серёга гармонично дополнил нашу горестную компанию: его угрюмый и настороженный вид отлично вписался в наше тугое молчание. Втроем мы побрели дальше, почти не разговаривая.

Вскоре на дороге мы увидели кровь — она глубоко прожгла снег. Испуганные и взволнованные, мы свернули в проулок, куда вела цепочка красных следов, и на обочине дороги увидели грязный уазик. Около машины курили милиционеры с ружьями на плечах.

Отстрел собак.

О нем объявили заранее, но я забыл напомнить деду о том, чтоб он привязал нашего рыжего пса. Я побежал домой изо всех сил. Толик побежал со мной. Мы вместе научили моего пса подавать лапу, сидеть и лежать — голос подавать так и не научили, — и теперь он у всех клянчил еду своими номерами: попеременно выкидывал то одну, то другую лапу, потом садился, потом вставал и вдруг припадал к земле — и после всё сначала.

Мы с Толиком то бежали, то, совсем задохнувшись, шли пешком в гору. Я представил, что сейчас увижу свою собаку совсем мертвую где-нибудь на грязной обочине, подстреленную. Что я буду делать тогда? Понесу её на руках. Похороню в снегу, под яблоней, думал я горько, сколочу и поставлю на её могиле собачий хлипкий крест.

Серый не мог бежать из-за ценной ноши. Он далеко отстал от нас и только изредка припускал трусцой. Впрочем, как он ни берегся, он поскользнулся и расплескал половину молока. Ко всему этому, навстречу нам попались крикливая орава старших парней из соседнего поселка, учившихся в нашей школе. Мы послужили для них отличной бегущей мишенью. Они со смехом швырнули в нас с десяток снежков, твердых, будто ядра. Мне попали в спину, Толику угодили по башке, Серому не попало, но один снежок влепился со скоростью метеора в бидон, отчего у того слетела крышка и, перевернувшись, злосчастный сосуд выплеснул остаток молока. Осталось на дне, — наверное, с полкружки. И от этого Серега стал предельно мрачен, потому как предчувствовал домашнюю ругань.

В темной ограде, где стоял кислый запах сена и хлева, лежал мой бедный пёс. Его шею крепко охватывал широкий кожаный ошейник, от которого к скобе, вбитой в стену, тянулась новая блестящая цепь. Собака лежала неподвижно, прижав уши к умной башке. Пёс постучал хвостом по земле, когда мы вошли. Его сажали на цепь пару раз в году за какие-нибудь уж очень дрянные провинности — этой зимой, к примеру, ему удалось похитить кусок мяса, когда дед разделывал забитого теленка, — и поэтому пёс чувствовал, что сейчас его наказали самым страшным способом, но не понимал за что.

Дед, сутулый, в валенках и незастегнутой фуфайке, работал в ограде. Он перебрасывал мешки с мукой в громадный ларь.

— Всё грызет, грызет ошейник-от, — проворчал дед, увидев нас.

Я был рад за собаку, но ненастоящей, а холостой, беззвучной радостью. К разодранным облакам на небе, к тающим грязным сугробам на обочинах и порывистому ветру словно бы примешалась алая собачья кровь, и хлопки выстрелов, и резко оборвавшийся вдалеке тонкий визг. И теперь весь этот мир навалился на меня разом.

— Ни фига не случилось с твоей псиной, а я вот молоко разлил, — повторял Серёга грозно и монотонно, как заклинание, на обратном пути.

— Серый, — сказал я ему, — фиг ли твое молоко?..

Но я не сумел сравнить на словах собачью жизнь и его никчемную потерю. Не получилось. Только вдобавок разозлился еще и на Серёгу, повторяя в голове одну и ту же мысль: «Собака — она живая, она одна, а молока у коровы целое вымя каждый день».

Нужно было переползти этот день по дороге, то размытой, в слякоти, то скованной льдом. Толик потирал ушибленную снежком голову. Серый с унылым выражением лица изредка заглядывал в бидон: он открывал крышку в надежде, что молока там прибавится каким-то чудесным образом хотя б на два пальца. Я соскребал спички в пугач, чтоб громко выстрелить из него и спугнуть свою тяжелую тоску. Я подолгу смотрел на солнце сквозь полуприкрытые веки и повторял в уме, словно заговор, бессмыслицу из слов, случайно пришедших на ум.

Мы тащились по дороге. Навстречу нам брела кобыла, запряженная в широкие деревянные сани. За повозкой шли люди в темных одеждах. Бородатый старик в лохматой шапке правил лошадью. В санях спиной к нему сидела женщина. Она кидала в слякоть, в глубокие следы полозьев, еловые ветки.

Какая-то тетка выходила на дорогу, но, увидев это мрачное шествие, она поторопилась и свернула в проулок, будто лошадь могла взбеситься и рвануться прямо на нее. Две старухи громко спорили на обочине, размахивая клюками. Увидев сани, они отступили с дороги и скрылись на соседней улице. Впереди саней, прихрамывая, шла женщина в черном пальто, пуховом сером платке, который она постоянно поправляла, и серых валенках с кожаными заплатами. Она несла на руках, как ребенка, сверток в желтом полотенце и поглядывала на людей, стоящих в проулках подальше от повозки. Тетка заметила нас, унылых, ещё издалека и подбежала, такая радостная, будто вот-вот сбросит тяжелую неловкую ношу со спины или избавится от ноющих болей. Задыхаясь, она произнесла скороговоркой заранее заготовленные слова — мы ничего из них не поняли — и вручила нам сверток.

Лошадь, сонная и толстобрюхая, с растрепанной длинной гривой, кивая головой, прошагала мимо нас. Она глубоко зарывалась тяжелыми копытами в рыхлый снег. Протащились со снеговым шелестом сани, где на соломе лежал гроб — простой длинный ящик. Затем толпа, колыхаясь, прошла мимо, и вскоре печальная процессия скрылась за поворотом.

Мы отступили на обочину и развернули полотенце. Там оказался пакет с конфетами и три куска мыла.

— Опа! — воскликнул Толик и тут же запихнул одну конфету в рот.

— А может нельзя брать-то сразу и жрать? — опасливо спросил суеверный Серёга.

— Не хочешь жрать конфеты — жуй мыло, — Толик захохотал и сунул ему в карман куртки кусок мыла. — Будешь пузыри пускать изо рта!

— Э-э-э, чего творишь, чудило! — засмеялся Серёга и потянулся к свертку.

Толик увернулся, запихивая следующую конфету в рот.

— Всё моё! — сказал он, пережевывая с хрустом карамельку.

— Толян делись! — вступил я в дело и схватил его за рукав.

Толик вырвался и чесанул по улице прочь от нас.

Мы смеялись, задыхались на бегу и швыряли в Толика рыхлые снежки. Толик пригибался и бежал зигзагами по дороге от одной обочины до другой. Мы догнали его, потому что ему приходилось держать в одной руке портфель, а под мышкой сверток, и наш друг в упор с размаху швырнул в нас горстью конфет. Серый чуть было не схватил Толика, но тот отскочил и подставил ему ногу. Серый закрутился, удерживая равновесие, и с хохотом шмякнулся на спину, так что шапка с него слетела и далеко разлетелись по дороге и его портфель, и загремевший бидон. А я со всего разбега, с рычанием, налетел на Толика, сбил его плечом, и мы, вцепившись друг в друга, с диким ором перевалились через сугробы на обочине дороги и покатились под гору, рассыпая по снежному склону яркие конфеты.

Наверху бродил Серый, что-то кричал нам, ругательное и доброе, и подбирал с дороги трофеи. А мы внизу смеялись до рези в животе и не могли остановиться и боролись, утопая в сугробах, и швыряли друг другу в лицо и за шиворот пригоршни талого снега.

 

 

Налимы

 

Недалеко от меня жил шестнадцатилетний Женя. Все мы были по-мальчишески в него влюблены и во всем ему подражали. Женя был настоящий, молчаливый и суровый охотник. Что бы он ни сказал, каждая его фраза казалась увесистым камнем, брошенным в тихое озеро, — от всплеска долго разбегались круги, за которыми хотелось пристально наблюдать. Женя обладал особенным чувством юмора. Он шутил с серьезным лицом, и мы всегда смеялись над его шутками. Не только мы, но и старшие парни испытывали к Жене громадное уважение. Он всех покорял, никаких усилий к этому не прилагая, — если б этот парень захотел, он стал бы удельным феодалом и мог набрать из нас небольшую армию. Около его дома каждый вечер собиралась компания, и мы спешили туда, захватив с собой крепкий футбольный мяч — мы надеялись, что Женя после работы сыграет с нами.

Помню теплый вечер. Женя только что приехал со своего промысла. В брезентовой куртке, в сапогах с подвернутыми голенищами, он копался в коляске «Днепра». У Жени были карие глаза, черные, блестящие волосы и волевое лицо — если б он отпустил бороду и усы, то стал бы вылитым испанцем.

Итак, вечер шёл как обычно. Улица тянулась на закат. Солнце медленно садилось. Всё медленней и медленней каждый день — так казалось мне. В воздухе толклись комары. Наши длинные тени водили хоровод. Вдруг старшие парни заспорили об охоте на птиц, и кто-то из них выкрикнул:

— Женька, вынеси петуха посмотреть!

Толик при этих словах пропустил мяч, который я изо всех сил пнул ему, — мяч перелетел через ограду соседнего дома и с шелестом упал в сад. Толик первым из нас чувствовал, как приближаются судьбоносные события.

Женя тянул время: разобрался с вещами, загнал мотоцикл в гараж — лихо развернул его задним ходом, прыгая через колеи, так что Толик и Серый хором присвистнули. Затем Женя дал корму своей злющей собаке невиданной породы (я был втайне уверен, что его псина — помесь болотной гидры и цербера. Этот яростный пёс, если его спускали с цепи, не раз гонял нашу компанию). Закончив дела, когда парни уже заговорили о другом, Женя вынес из дома мертвого глухаря и расправил его крылья перед нами.

— Ещё попался тетерев, — сказал Женя с таким безразличием, будто тетерев вообще не птица.

В тот же миг моя медведка Сцилла, гроза земляных червяков и натуральное чудище (и, по моему мнению, существо почти разумное), что жила в трехлитровой банке с песком, потеряла для меня свою свирепую насекомую привлекательность. Толик забыл про вечно сломанный «Восход», а Серый избавился от черной меланхолии — его глаза засверкали.

На следующее утро мы наворовали калины: залезли в палисадник дома, что стоял на отшибе, и в спешке надрали там красных, горьких ягод. Этот дом стоял на развилке дорог. Одна, асфальтовая и прямая, вела к зоне строго режима «Западный».

— Устроился жуликов сторожить, — так говорила моя бабка про очередного парня, нашедшего себе работу в серой тюремной колонии в дремучем лесу.

Другая дорога петляла в широком поле. Она вела мимо деревень величиной в несколько дворов, где дряхлые старухи доживали свой век. Деревни были густо разбросаны по полям и в лесу, и мне всегда казалось, что они составляют большой деревянный город — просто дома стояли друг от друга далековато.

Калины мы надрали слишком много. Половина её ушла на приманки в петлях — мы поставили три десятка ловушек вдоль длинной просеки. Остатки ягод мы раскидали по дороге — мы швыряли их друг в друга, когда возвращались голодные и искусанные комарами.

 

***

Через три дня, вечером, мы обсуждали наши грандиозные планы и великие дела под высоким тополем, где раньше стояла сооруженная нами из деревянного хлама кособокая избушка — эта постройка не выдержала вьюжной зимы и весной рухнула под тяжестью мокрого снега. Мы с Толиком жарко рассуждали о том, как смастерить из птицы чучело. Серый раскачивался на качелях, подвешенных к толстой ветке тополя. Он старался взлететь как можно выше и, выпучив глаза, вытягивал ноги, когда летел вперед, и поджимал их под себя, падая назад. Качели скрипели, и листья тополя шумели под легким ветром.

Вдалеке позвякивали бубенцы и слышалось мычание коров. Рядом проходила разбитая тропа, вся в рытвинах и выбоинах. По ней из лугов возвращалось стадо, и коровы долгим караваном брели мимо: медленные и ко всему безразличные, пузатые, черные, белые, красные, криворогие, с тяжелыми угловатыми глухими бубенцами на шеях.

Закрыв глаза, я представлял совсем другие караваны: усталых всадников, что переправляются через реку: лошади фыркают, сверкают стальные шлемы, разорванные алые флаги треплет ветер. И мычанье коров я превращал в рев верблюдов или буйволов. На всадников надевал причудливую одежду из шелковых тканей. Я представлял переправу почти каждый летний вечер и без труда воссоздавал в воображении картину в самых разных деталях: по моему настроению кого-то уносило бурным потоком, внезапно начинался тропический ливень или из зарослей на том берегу выскакивали варвары с длинными щитами, расписанными яркими узорами, с копьями, украшенными бунчуками и связками перьев, и из лесу разили наповал отравленные стрелы. Но каждый раз эти бесплотные всадники уходили прочь, преодолевая трудности и переправившись наконец через реку. Я изо всех сил пытался додумать, куда они идут, и у меня не получалось, как будто захлопывалась передо мной и запиралась на засов тяжелая дверь, из-за которой ничего не слышно. Конечно, еще меня кто-нибудь отвлекал от моих мечтаний — Толик или Серый, — и я забывал о всадниках до поры и никогда не рассказывал о них друзьям, потому что мои приятели любили истории простые и законченные.

Далеко отстав от каравана, возвращались два усталых пастуха: наш приятель Дима и его отец. Они широко шагали, шаркая пыльными сапогами. Рядом трусила их кавказская овчарка, лохматая, со слежавшимися колтунами шерсти на боках, похожая на карликового непричесанного медведя.

Димин отец был человек вспыльчивый. Он был высокий и худосочный. За его спиной висел пустой рюкзак. Длинный кнут Димин отец тащил за собой, перекинув через плечо. От этого человека веяло какой-то злобной тоской, и мы замолчали, когда он проходил мимо. Дима остановился и поздоровался с нами. Он пару раз толкнул Серого в спину, отчего Серёга взлетел намного выше обычного и заорал, а качели чуть не сделали вокруг ветви полный круг. Дима подождал, пока его отец ни скрылся из виду, достал из кармана сигареты и закурил. Он был в камуфляже, выцветшем на солнце, и покрытых пылью сапогах. Его худое, загорелое лицо с выдающимися скулами и подбородком, серыми глазами, всегда было так спокойно, словно Дима носил в себе твердую и последнюю уверенность. Рукава камуфляжной куртки он закатал до локтей, и его руки, жилистые и твердые, увитые синими венами, выглядели совсем не по-юношески. Хотя Дима был на пять лет старше нас, разговаривал он с нами так, словно мы были его ровесниками. Взрослое население нашей улицы считало его жутким негодяем и бесполезно и навсегда пропащим человеком. Но мы таких суждений совершенно не признавали. Дима болтал с нами, особенно остро и удачно шутил и со свистом и оглушительными щелчками стегал кнутом, сшибая верхушки крапивы, буйно растущей вдоль старой изгороди.

Багровое солнце садилось за лесом. Мы были совершенно беззаботны — дружить с Димой было увлекательно и опасно. Я слушал старшего приятеля во все уши и запоминал все его шутки наизусть, повторяя их в уме.

Трёха и Гусь — два отчаянных вора, известные всем, — ехали в ту минуту по дороге. Эти парни полдня разъезжали с бешеной скоростью на трескучем мотоцикле — создавалось впечатление, что они вечно борются с пространством и ведут бурную, но непонятную и скрытую от других жизнь. Деньги они доставали двумя способами: работали на маленьком деревообрабатывающем заводике и сдавали ворованный цветной металл.

Увидев нас, они съехали с дороги, свернув прямо в кювет. Мотоцикл скрылся с глаз, а затем взревел и выпрыгнул из канавы. Трёху, сидевшего сзади, подбросило в воздух, и он улетел с сиденья. Но Трёха приземлился удачно, удержал равновесие и побежал вслед за Гусем, не теряя инерции движения, и снова запрыгнул в седло.

Они остановились, закурили и поздоровались с Толиком. Шпана обитала рядом с нашим другом, в соседней двухэтажке, и Толик вел себя с ними поуверенней, хотя было слышно по голосу и видно по движениям, что он их тоже боится.

Шпана говорила с Толиком о разных мелочах, но подъехали парни, конечно, не ради этого. Они уже несколько месяцев, с весны, находились с Димой в состоянии войны. Они своровали у него из дома электромотор, который качал воду из колодца. Дима узнал, кто это сделал, но шпана не признавала вины. Тогда Дима выловил Гуся, когда тот возвращался с заводика один, и отделал его. Шпана собралась и, когда Дима купался в реке, на глазах у всех сбросила его велосипед с моста в воду. Велосипед утонул безвозвратно. Дима совершил ответный ход: на этот раз выловил Трёху, но тот сумел убежать, целый и невредимый.

Мы, затаив дыхание, наблюдали за этой войной. Она давно переросла причину — простой электромотор, — и теперь речь шла о мщении и чести.

Шпана как будто не замечала Диму — Дима не смотрел в сторону шпаны. Он медленно скручивал длинный кнут. Мы наблюдали с интересом и страхом, как повернется дело, — прямо при нас Трёха и Гусь снова атаковали Диму, пытаясь его запугать.

Тут Серый встрял в разговор шпаны и Толика — он упомянул про петли. Видимо, для значительности он спросил, когда же мы пойдем их проверять. Серый хотел казаться взрослым и важным в глазах шпаны, он тоже хотел разговаривать с ними почти на равных, как Толик.

— Где поставили-то? — спросил умный Трёха.

— В Майском лесу до Красноармейского поселка, — похвастался Серега: — Сто пятнадцать поставили!

— Пацаны, это наш участок, — сказал Трёха очень убедительно.

На лето все охотники делили лес на участки, — как правило, вдоль дорог.

Серый открыл рот в удивлении, а Толик пискнул:

— Как так?

— Как есть наш участок. Кто в петлю сядет, тащите нам, — как приказ повторил Трёха.

Серый не возражал. Он вяло болтался на качелях. Толик ударил Серого кулаком в плечо и обозвал его «соплёй».

Шпана тут же потеряла к нам интерес. Они переглянулись, повернулись к Диме, будто только сейчас заметили его. Трёха мог бы неплохо выступать на трибунах — этот парень знал, что сказать в нужное время. Помолчав, придав значительности словам, он отчетливо произнес:

— Сапогами говно топчешь?

Дима взмахнул рукой — кнут распустился у него за спиной. Затем Дима легко дернул кистью — и ужасающий кнут рубанул воздух рядом с Трёхиной головой.

Трёха выронил сигарету изо рта и закрыл руками лицо.

Дима снова скручивал кнут, не глядя на шпану.

— Что хотел сказать? — спросил Дима ласково.

— Потом как-нибудь договорю, — сказал Трёха весело. Он быстро оправился от удара и, схватив за плечо, успел остановить приятеля — тот завопил страшные ругательства и кинулся на Диму.

Спартанский лаконизм. Тропа войны.

Трёха сел на мотоцикл. Гусь с воинственной гримасой уселся позади него. Трёха топнул по рычагу. Мотоцикл зарычал: он издавал такой оглушительный треск и плевался таким сизым вонючим дымом, будто в его моторе дрались насмерть мелкие злые черти. Трёха с многозначительным прищуром посмотрел на нас, на Диму, дал газу и сорвался с места прочь.

Дима не бросил в спину своим недругам ни одной обидной фразы, как обычно делают все, когда враг достаточно далеко. Он расспросил нас подробнее про петли, попрощался со всеми за руку и ушел.

Серый молча крутился на качелях. Толик шипел и колотил вялого Серёгу кулаком по плечу.

— Чего ты влез! Чего влез, говорю! Жук! Мямля! Глиста!

Но что было толку ругать терпеливого молчуна Серёгу — его и так грыз черный стыд, и Толик вскоре устал ругаться. До темноты мы держали военный совет и решили, что поедем проверять петли завтра, чтоб шпана не успела снять добычу раньше нас.

 

***

Мы оставили велосипеды на краю леса под кривой сосной.

Старая дорога зарастала травой. В глубоких колеях стояла прозрачная вода. Серый тащил на плечах огромный рюкзак для добычи, свисавший до самой земли. Толик размахивал остро отточенным топором, лезвие которого сверкало, будто серебряное. Я нёс в кармане перочинный нож и компас.

Мы сворачивали по приметам в лес и там проверяли ловушки — петли состояли из согнутого дугой молодого дерева, хитроумной системы палочек и петли из тонкой прочной веревки.

Толик чертыхался, бранился и крушил чащу топором.

— Пусто! — орал он, проверив петлю.

Серый хмурился, остановившись у пустой ловушки. Пристально смотрел вокруг, после задирал голову и глядел на верхушки деревьев. Он топтался вокруг петли, заглядывал в темную, молчаливую глубину леса, — в общем, вёл себя как настоящий следопыт. Один раз даже что-то поднял с земли и лизнул, чтоб попробовать на вкус. Так и путешествовали мы: Толик ругался и сокрушался, Серый ловил запахи и угадывал приметы, а я, присев около холостой петли, с которой исчезли все ягоды, пытался разглядеть в чаще, в переплетении ветвей, неуловимых и загадочных лесных птиц.

По дороге мы спорили, кому из нас достанется больше добычи. Нам не давали покоя трофеи: мы вспоминали, как Женя вытаскивал из рюкзака тяжелые туши — у них были крепкие клювы, их оперение сверкало. Серый грезил о том, что в его ловушку попадется тетерев. Толик ругал Серёгу и, как рыбак, широко раскидывал руки в стороны и повторял:

— Во! Во! Вот такой глухарь! Ты понял? Это да. Я его крылья у себя к двери приколочу.

Толик в шутку обозвал Серёгу «тетерей».

— Сам ты! — выпалил Серый.

Он был крупнее Толика и попытался свалить его на землю. Толик выронил топор, вывернулся и дал драпу по дороге, громко выкрикивая своё ругательство. Серый погнался за ним и заулюлюкал как индеец, ударяя себя ладонью по губам. Я подобрал топор и свернул по примете у ели — такой громадной, словно это великан шагнул на дорогу толстой замшелой ногой и вдруг остановился, задумавшись.

Мы долго шли по просеке, — казалось, будто гигантское колесо прокатилось по лесу и оставило колею. Деревья становились все выше. Иногда поперек пути лежала упавшая ель с побуревшей хвоей. Часто дорога сужалась, и ветви деревьев смыкались над нами.

Летний зной окутывал нас. Тогда я думал, что зной — это не жара, а звук летнего полдня и ещё что-то вокруг этого звука, и я был уверен, что он состоит из самых разных мелодий и красок.

Помню, как огромный ястреб бесшумно вынырнул из чащи и низко полетел перед нами. Птица величаво взмахивала пестрыми крыльями, — и крылья эти, как нам казалось, задевали ветви деревьев по обе стороны от дороги. Мы заорали, как дикое охотничье племя, и побежали за ястребом, будто только того и ждали, что он появится перед нами. Красивая птица так и парила впереди, а после вдруг беззвучно исчезла за поворотом.

Пока я проверял свои петли — пустые, иногда с пропавшими ягодами, иногда сработавшие вхолостую, — я вспомнил, как дед отпустил птицу из ловушки. Дед наткнулся на чью-то петлю. В ней сидел глухарь, вконец избитый попытками вырваться на волю, и, будучи человеком жалостливым, даже сентиментальным, мой дед отрезал веревку ножом. Ножи у него всегда были разбойничьи. Он вытачивал лезвие из косы или просто куска железа, а рукоятку клеил из кости. Рукоятки со временем желтели, и лезвия стачивались.

Мы забрели глубоко в лес. Где-то здесь дед встретил медведя. Я спросил его тогда, что он делал. Дед ответил:

— Чего делал, чего делал?.. Известно. Стоял столбом. Он посмотрел на меня и пошел дальше.

Я рассказал товарищам, что здесь обитает целое семейство медведей. Не то десяток, не то больше. Я добавил в рассказ побольше опасностей — получалось это само собой, — и поведал небылицу о том, как дед мой столкнулся с целым медвежьим выводком и ловко избежал беды, потому что до мельчайших подробностей знал повадки медведей, а также их тайный язык.

Друзья слушали внимательно. Дядя Толика много охотился, и наш друг тут же засыпал нас историческими анекдотами, пытаясь рассказать что-нибудь ещё более интересное об этих дремучих, свирепых зверях.

— Когда медведь охотника найдет, он отбирает у него ружбайку и — хлобысь её об березу со всей дури! Так врежет, что ружьё вокруг березы заматывается.

— Он же зверь. У него ума нет. Как он знает, что хватать? — разумно возразил Серёга.

Но Толик не унимался:

— Когда медведя окружат вдесятером и палят в него со всех сторон из винтовок и убьют, он ещё бежит сто метров и все деревья валит, как трелёвочник!

Серый крайне удивился. Я тоже. Мы не нашли, что возразить — звучало убедительно.

Мы шагали не первый час. Улова все не было. Обсуждать чужие трофеи нам надоело.

Серый жил недалеко от клуба. Там часто дрались старшие парни, и Серый стал развлекать нас рассказами о потасовках. Он поведал нам и показал, яростно размахивая руками, как недавно наши парни сражались с пришельцами из поселка Западный. В этой битве брату Серёги расквасили нос.

— И кто так твоего брата? — поинтересовался Толик.

Серый ответил, что это сделал Лось. Это был парень необыкновенно высокого роста и отменной бесшабашной дури, знаменитый участием во всех массовых побоищах.

— Ну и слабак же твой братик! Ведь Лось машется как баба. Я видал, — произнес Толик

— Сам ты баба! — крикнул Серёга.

И снова Толик с хохотом побежал от Серёги, оглашая окрестности ругательствами.

Внезапно на лес обрушился ливень. Потемнело. Тяжелые синебрюхие тучи поплыли по небу, и с шипением, шелестом и треском нас накрыл дождь. В колеях пузырились лужи. Тяжело раскачивались ветви деревьев. Толик и Серега прекратили погоню. Мы укрылись от ливня Серегиным рюкзаком и продолжили поход. Дождь лил долго. Дорогу пересекали бурные ручьи. Они несли хвою, ветви и сухие шишки. Мы поскальзывались на размокшей земле и ругались, мешая в одну кучу медведей, непогоду, петли и шпану, которая собиралась отобрать наших непойманных птиц. Одной рукой каждый придерживал рюкзак над головой, а второй бил соседа, потому что каждый из нас стаскивал рюкзак на себя. Я стоял в середине, и мне доставалось с обеих сторон.

В этой водяной буре мы пробирались к последней петле. Эта ловушка была общей, потому что тогда у меня кончилась веревка, и, согнув дерево, я выточил из деревяшек все необходимые детали. Толик привязал к дереву петлю из своего мотка веревки, а Серый водрузил на ловушку ягоды, вытащив их из своего бездонного рюкзака. И теперь, насквозь промокшие, мы верили, что нас ждет и тоже мокнет под дождем наш пойманный трофей. Толик настаивал на глухаре, я на тетереве, а Серый на рябчике — он совсем пал духом. За жалкого рябчика мы уже вдвоем набили ему бока — благо он теперь стоял между нами.

Дождь прекратился внезапно. Оглушительный плеск и шелест быстро стихли. В сером небе появились бреши и разломы, сплошное покрывало туч пошло гигантскими трещинами, и в них показалось яркое небо.

Вскоре дорога сжалась, колеи пропали. Теперь мы шагали в промокшей тяжелой одежде по широкой тропе. Этот путь вел к деревне, где жила одинокая старуха. Нашу последнюю петлю мы поставили на опушке леса рядом с этой деревней.

Вдруг Толик резко остановился и развернулся. Серый натолкнулся на Толика. Я замыкал наш отряд и врезался в Серёгу, отчего тот споткнулся и навалился на Толика ещё раз и чуть не свалил его на землю.

Всю дорогу мы обсуждали трофеи в мельчайших подробностях — магически, как древние охотники, мы заманивали их в наши ловушки. Но надежды оставалось так мало: улова не предвиделось, да и ливень совсем сбил наш охотничий пыл. Мы были никудышные охотники, мокрые и жалкие, и нужно было дать выход нашей злости, чтоб она не сломала ничего внутри. Сказалась усталость и голод. Сказался неудачный разговор со шпаной. И друг мой, Толик, дал выход нашей ревности и гневу.

— Серый, ты чего толкаешься? — рявкнул он и толкнул Серёгу в грудь.

— Я не толкаюсь, — ответил Серёга и в ответ ударил Толика ладонью в плечо.

— Серый, ты зачем влез и про петли Трёхе сказал, а?

Толик снова толкнул Серегу.

— Толян, всякое бывает, — ответил Серёга и снова ударил Толика, но теперь ещё сильнее.

— Сказал, придурок, сказал, — повторял Толик и оттеснял Серёгу с дороги.

— Да мы ещё поставим, Толян, — оправдывался Серега, стоя боком к налетавшему на него другу. — Лесу кругом до фига!

— Ты с нами больше никогда не пойдешь! Пойдешь с Трёхой, он твой лучший друг!

Они стали толкаться и сопеть. Посыпались ругательства, пинки и удары кулаками. Я приготовился к худшему. Я схватил Серого и потащил его от Толика, потому что знал: Серёга хоть и меланхолик, но в гневе он — сущий дьявол. Так и случилось. Серый с размаху врезал Толику в ухо вслед за тем, как тот второй раз за день оскорбил его старшего брата. Сцепившись, они отчаянно молотили друг друга, визжали и пинались. Я скакал рядом и кричал на обоих, пытался разнять, но больше походил на рефери или страстного болельщика.

Серый неудачно лягнул Толика, поскользнулся и упал. Он утянул за собой и меня. Толик летел в тот миг на Серёгу, запнулся за меня и растянулся на земле. Они вскочили на ноги, я удачно встрял между ними, и мои друзья принялись изощряться в самой грязной ругани. Одно ухо у Толика покраснело и стало как будто надувным. У Серого были разбиты губы.

После мои товарищи погрузились в тяжелое молчание. Мы подобрали с земли веревку, топор, какую-то мелочь, выпавшую из Серёгиного рюкзака, и двинулись дальше. На всякий случай я шагал между своими друзьями.

Мы забрели далеко. Вокруг высился древний, непролазный лес, заваленный упавшими елями и пихтами. Вскоре мы вышли к деревне. Мы остановились, чтоб решить, стоит ли срезать путь по тропе или пройти длинной дорогой через деревню. Толик и Серега немного отдохнули, и поэтому совет прерывался руганью и новыми попыткам подраться.

Но тут позади нас, в чаще, послышался громкий хруст и треск, будто кто-то напролом лез на дорогу. Мы повернулись на шум и замолчали. Что-то хрустело и ворочалось всё ближе. Мы расслышали низкое мычание. Разговор о медведях был ещё свеж в нашей памяти, и мы попятились, подталкивая друг друга.

Мы уже собрались бежать, как из кустов в нескольких шагах от нас на тропу выскочил поп. Этот священник жил в нашем селе. Он был так молод и, я бы сказал, свиреп в своей пастырской деятельности, что не оставлял обделенными одиноких стариков, живущих в далеких деревнях, и сам приходил к ним пешком каждую неделю. По дороге он распевал псалмы и ничего в собой не брал кроме бутылки молока. Сейчас у попа на шее висела кружка на тесемке, в кружке была малина, малину поп кидал себе в рот и при этом низко и удивительно громко мычал протяжный и грозный мотив. Священник был в потертых брюках и пиджаке. На его черной шляпе блестели мокрые нити налипшей паутины. Из-под шляпы свисали длинные волосы до плеч, что придавало ему вид не слишком опрятного рок-музыканта. Раньше попов не было — так нам говорили. Теперь же они появились, и оттого мы относились к ним с недоверием — просто так само собой ничего не возникает.

В моем простом сознании этот человек срастался неразрывно и гармонично с голубями, что жили в белой и стройной колокольне, с мятой жестью и солнечными бликами церковного купола, старухами в белых платках, с пением на странном языке, что разрушало тишину в храме, и поэтому здесь, в лесу, жующий малину поп выглядел так, словно находился не на месте и нарушал все мыслимые законы мироздания.

— Разбоем промышляете, отроки? — спросил он, увидев топор в руке Толика.

— Птиц ловим, — угрюмо ответил Толик.

Священник усмехнулся и размашистым шагом пошел к деревне.

Было уже поздно. На западе горели золотые облака. Пережив превращение медведя в попа, мы побежали по тропе мимо нежилых домов — высокие и стройные, они напоминали брошенные корабли.

Изнывая от нетерпения, мы бегом добрались до нашей последней петли. Вокруг ловушки были рассыпаны мелкие мокрые перья. Веревка запуталась за ветви. Увидев нас, с ветки взлетела, но тут же оборвала полет и забила крыльями пойманная за ногу потрепанная и мокрая галка.

 

***

Через пару недель мы бросили охоту на птиц. С опытными охотниками мы тягаться не могли. Вдобавок, у Толика появился новый карбюратор к мотоциклу, и теперь мы целыми днями чинили его «Восход» — процесс бесконечный и непревзойденный по концентрации тщеты человеческой.

Мы долго думали, что делать с галкой. Глупая птица оказалась никому не нужна. Тогда Толик взял её себе. Она жила у него в деревянном ящике. Наш друг подрезал галке крылья и выгуливал её на веревочке.

А Женя тем временем поймал сорочонка. Он выкормил птицу, и та сидела у него на плече и широко открывала клюв, чтоб слопать червяка. Женя отпускал сороку. Она летала по саду и возвращалась на его свист и голос.

Однажды вечером в конце июля мы как обычно собрались около Жениного дома. Женя болтал с приятелями. Здесь же был наш пропащий друг Дима. Злющий пёс лежал у крыльца на цепи. Накренившись, стоял у гаража «Днепр» с коляской, полной свежескошенной травы. Сорочонок трещал, прыгая по веткам яблони. Та самая глупая галка скакала по земле. Её поводок Толик привязал к запястью. При этом наш друг умудрялся пинать мяч кверху так, чтоб тот не падал на землю, — мы считали количество ударов и соревновались, кто продержит мяч в воздухе дольше всех.

После прикатили Трёха и Гусь. Их мотоцикл рычал, выхаркивал дым и подпрыгивал на кочках, чудом не раскалываясь на куски. Трёха выкручивал газ. Гусь одной рукой цеплялся за Трёху, а другой придерживал подмышкой моток медной проволоки, алюминиевый таз и какие-то блестящие детали, которые бренчали на каждой яме. Шпана остановилась, слезла с мотоцикла, поздоровалась со всеми. Они попытались влезть к парням в разговор, но у них ничего не вышло. Тогда рябой Трёха посмотрел на Серого, вспомнил предыдущую нашу встречу и сказал:

— Где наши глухари? Вы чего, весь наш участок ободрали?!

Трёха и Гусь захохотали.

Женя свистнул сороке. Та прилетала и уселась ему на плечо. Женя сказал спокойным и глубоким голосом:

— С каких пор у вас участок был, парни? — и посмотрел без угрозы на шпану.

И всем нам сразу стало ясно, хоть мы и всегда это подозревали: ну откуда у них действительно возьмется кусок леса? Друзья Жени заухмылялись. Трёха и Гусь попытались доказать, что это их участок ещё с позапрошлого года.

Толик, как всегда, почувствовал верное мгновение.

— Вот твоя добыча! — он взял галку в руки, протянул Трёхе и дерзко заявил: — Бери!

Парни захохотали:

— Бери давай! Знатный улов! Ваш трофей!

— Бери, Трёха! Она тебе по утрам будет песни петь!

Трёха и Гусь, посрамленные перед всеми, уселись на мотоцикл и укатили прочь.

На следующий день мы возвращались втроем с рыбалки. Мы шли мимо Диминого дома. Наш приятель окрикнул нас. Он спросил, есть ли у нас длинные поплавки. Мы, конечно, были рады ему помочь: мы разложили перед ним запасные снасти, вытащили всё, что прятали в карманах и сумках. Дима всё перебрал, но ничего не взял. Он закурил, и мы болтали с ним о рыбалке, о том, что нашли хорошее место, глубокий, прозрачный затон, где плавают крупные подъязки.

Шпана возвращалась с заводика. Парни остановились и стали кричать Диме с дороги что-то очень обидное. Припомнив галку, пригрозили и нам. А Дима отвечал шпане так доходчиво и ясно, с применением слов из арсенала своего брата, недавно вышедшего на волю, — десять профессоров не придумают за неделю такие злые и точные ответы.

После этой разминки, той же ночью, между Димой и шпаной разразился настоящий бой насмерть, которого мы не видели, но очевидцы рассказывали об этой схватке настоящие легенды. Мы стали уважать Диму ещё больше, а Трёха и Гусь после этого случая не показывалась из дому целую неделю.

 

***

По вечерам мы с дедом ставили донки на налимов. Мы брели по низкому берегу реки. Противоположный берег, поросший соснами, высился над нами. От воды тянуло холодком. Дед закидывал донки: коротко и приятно булькали тяжелые грузила — они тянули крючки с червями к самому дну. Палку, от которой шла толстая леска, дед втыкал в берег так, чтоб никто не нашел ее в траве.

Мы раскидали все снасти и решили отдохнуть. Дед сел на берег, с оханьем вытянул ноги и стал разворачивать кисет с табаком. На том же берегу, недалеко от нас, рыбачил с удочкой Дима. В сумерках белели его замотанные бинтами, разбитые кулаки.

Дед сказал, что вчерашней ночью кто-то снял пару донок. Он обругал вора.

— Налимы будут наутро. Штучек пять-шесть, — добавил дед.

Он ходил за добычей рано утром. Дед жалел будить меня и уходил на реку один. Налимы появлялись в тазу на кухне. Сонный, я долго смотрел на холодных и скользких рыб, потому что пятна на их коже напоминали узор камня дорогой породы.

Я ещё немного посидел рядом с дедом и пошел к Диме. Мой пропащий приятель докуривал сигарету, держа её забинтованной рукой. Я сел рядом с ним на берег. Я знал: это Дима украл наши снасти. Я не выдавал его потому, что мне казалось правильным его воровство — у деда было ещё много донок. В любом случае, его поступок я не считал за обиду. Так должно быть, а если выдать Диму, то я верил: что-то настроенное очень тонко, наподобие звонкой струны, порвётся.

 

 

Рыбалка

 

Мне глубоко врезался в память самый обычный летний день.

Я пошел на рыбалку. Пока я шагал по дороге, с длинным удилищем в руке, меня изредка обгоняли лесовозы. Тяжелые машины лязгали и громыхали. За ними поднимались густые клубы желтой пыли. Когда лесовоз скрывался из виду, наступала блаженная тишина.

На речном обрыве стояла «прыгалка» — длинная доска, будто качели переброшенная через толстое бревно, наполовину вросшее от старости в землю. Один конец доски нависал над самым глубоким местом реки, а другой лежал на берегу — к нему ржавой цепью примотали кирпичи и плоские белые камни.

Парни разбегались по пружинистой доске и прыгали в воду. Когда они бежали по этой конструкции, доска выгибалась и лязгала, а когда пацан спрыгивал наконец с неё, оттолкнувшись изо всех сил ногами и подхватив вместе с собой её последний удар, доска мелко дрожала, издавая постепенно затихающий, деревянный звук.

Там, где в воду прыгали парни, река превращалась в широкую глубокую заводь. За этой заводью берега вновь стискивали реку, и она поворачивала. За поворотом была яма, где в невиданном изобилии водились раки: бурые командоры величиной с ладонь — как мы называли крупных старых раков — и кусачая мелочь.

На яме плавал Деня. Он ловил раков голыми руками. Деня нырял прямо под себя — загорелые ноги молотили изо всех сил по воде. Иногда его ноги замирали и криво торчали из воды — в эту минуту Деня хватался за коряги и лез рукой в рачью нору. После он появлялся из воды, отфыркивался, поднимал в руке, вымазанной клейкой глиной по локоть, рака и швырял улов на берег. На берегу сидел его брат Виталя. Он ловил летающих раков и кидал их в ржавое ведро. Виталя лежал на спине, но пока рак летел по широкой дуге, он успевал вскочить и иногда даже ухитрялся схватить ведро и поймать рака прямо в него.

— Хорош с икрой кидать! — возмущался Виталя и бросал рака обратно, и тот, попав в родную стихию, загребал хвостом и вмиг исчезал в темной воде.

Братья были загорелые дочерна, белозубые и улыбчивые. Только Деня был высокий и худощавый, а Виталя — коренастый крепыш.

— Здорово, Юрок! Как рыбка? — крикнул мне Виталя.

— Нету ничего, — ответил я.

— На водянчика пробовал? — спросил Деня из воды.

— Нет ещё, — ответил я.

— Попробуй, на водянчиков сегодня дядь Гена на Чертовой Яме десяток окуней вытащил, — посоветовал Деня.

— Попробую, — говорю я.

Я вошел по колено в воду, набрал ручейников, засунул их в пустой спичечный коробок и пошагал дальше по высокой траве.

На том берегу я увидел старика. Он всегда сидел на одном и том же месте. Старик состоял, казалось, большей частью из косматой седой бороды, которая закрывала его до колен. Из-под бороды торчали ноги в кирзовых сапогах, на бороде сидела мятая кепка. Одно удилище старик держал в руках, а другое втыкал в берег. Ни разу я не видел, чтоб у него клевало, и сей величавый старец восседал неподвижно, подставив лицо солнцу, — словно памятник рыбаку.

Я вышел к мелководью. Река бурлила на каменистом дне, сквозь чистую воду были видны водоросли и бурые валуны. Здесь на одного червяка я вытащил с десяток пескарей, потому что знал, что ничего серьезного сегодня не поймаю.

Я прошлепал по мелкому затону и вышел прямиком к Чертовой яме. В это время там всегда собиралась компания, почти каждый раз одна и та же.

Здесь река поворачивала, и обрывистый противоположный берег высился над водой. Берег осыпался. На песчаном срезе краснели пятна глины. На том берегу росли сосны. Их корни торчали из песка крепкими узлами. Рядом с обрывом в воде плавали деревянные мостки. Из лугов к ним вела тропа. Под обрывом солнце просвечивало воду насквозь, и на фоне желтого песчаного дна была видна стайка мелких рыб. Там изредка сверкали искры, когда та или другая рыбешка внезапно металась в сторону.

Парни сидели на белом песке напротив обрыва. Молчаливый парень с вечно огорченным лицом, по кличке Кот, не моргая пялился на поплавок и сжимал удилище двумя руками. Сергуня, мой сосед, смешливый, загорелый и беловолосый, развалился на берегу. Он поставил на рогатки сразу два удилища. Они далеко нависали над рекой и чуть покачивались, когда Сергуне казалось, что у него клюет, и он притрагивался к удочкам. В стороне от Кота и Сергуни, на травяном холмике, сидел с удочкой мой приятель Дима, известный всем как неисправимый бандит.

Я поздоровался со всеми и закинул крючок. Воткнул удилище в белый песок и стал слушать приятелей. Они рассуждали о рыбе. Вытягивая руку и рубая по ней ладонью, они показывали величину пойманных рыб и хвастались. Их разговор, истории приключений и неудач, навели меня на мысли о настоящих рыбаках. Эти люди приходили на нашу улицу поздно вечером или, наоборот, рано утром и напористо барабанили в высокие окна. У рыбаков в руках были тазы, полные рыбы. Женщины выходили и выбирали товар: в одном тазу — щурёнки и язи, в другом — сорога и мелкие ерши. На дороге стоял рыбацкий мотоцикл с коляской. На нём, устроенный кое-как, торчал поперек сырой бредень.

Я решил рассказать парням, как ходил на серьезную рыбалку с дедом и дядькой Егором. У Егора был громадный бредень. Мы втроем тащились с этой снастью по узкой, но глубокой речке. Над нами тучей вились пауты и мошки. Меня поставили в середину, где я должен был, по выражению Егора, «держать мотню» — поднимать кверху среднюю жердину бредня, когда мужики сводили «крылья» — длинные жерди с сетью, — так получался мешок, в котором сверкала и плескалась рыба.

Я раздал излишки восторга парням: рассказал им про полчища раков, что вцеплялись в нашу сеть, про опытного Егора-рыболова, про то, как я оступился в яму, бросил бредень и поплыл в тяжелой одежде и сапогах к берегу. Сергуня в ответ хмыкнул и рассказал историю, в которой язи и щуки оказались так огромны, что поминутно рвали сеть, мужики тонули, всплывали, спасали друг друга и рассказчика, а в финале этой повести улов превысил мой раз в двадцать.

— Дрочит! Подсекай! — прервав рассказ, крикнул Сергуня.

Кот подскочил и с силой дернул удилище. Оно согнулось дугой, после резко распрямилось и выдернуло крупную рыбину из воды. Кот взмахнул удочкой, и рыбу подбросило вверх. Она сверкнула над нами и улетела в траву, где бродила белая коза. Я перевернулся на живот, чтоб проследить этот рыбий полет и увидел: вдалеке, на заливном лугу, бродили, склонив головы, две лошади — чёрная и белая.

Кот убежал за добычей. Вскоре он вернулся и сунул рыбину в пакет.

— Нормальный елец! — с завистью воскликнул Сергуня.

Мы видели, как вдалеке пришли на мелководье два мелких парня. Они закатали штаны и вошли в реку, держа в руках растянутый, сложенный в несколько слоев кусок марли. Парни подвели снасть под берег и один из них скомандовал:

— Ботай!

Его товарищ, стоя на одной ноге и пошатываясь от сильного течения, принялся молотить другой ногой по воде у заросшего берега. Так они выгоняли и пугали рыбу. Мы видели издалека, как взлетали фонтаны брызг. Парни вытащили снасть на берег. Потемневшая от песка марля провисла до земли, через неё лилась вода. Положив снасть на берег, рыбаки разбирали улов.

Мне совсем не хотелось рыбачить. Я лежал на песке и в полудреме слушал, как журчит вода через упавшее бревно. Слушал гнусавое блеяние козы с луга. Затем долго стояла тишина. Вдруг прилетали и кружили над нами жирные пауты, но они быстро исчезали, почуяв лошадей.

— Чего, Сергуня, на скока сдал? — спросил серьезный Кот.

— На десять тыщ, понял! — похвастался белобрысый Сергуня и звонко захохотал. Он лежал на берегу и пересыпал песок из ладони в ладонь. Вдруг он вскочил на ноги и дернул за удилище — на крючке у него трепалась и сверкала крупная сорожина.

Парни говорили о сдаче металла. Его принимали на соседней улице, в последнем доме на окраине села. Под окнами этого дома стояли весы. Бойкий мужик швырял на них мотки алюминиевой проволоки, блестящие дюралевые запчасти, медные обмотки от моторов и мгновенно определял их вес. Пьяницы притаскивали иногда старинные самовары. Мужик двигал бегунок, записывал вес в тонкую тетрадь, отсчитывал из кармана брюк затертые бумажки. Он не спрашивал, откуда появился товар, и парни не упускали случая, и если находили что-нибудь тяжелое и металлическое, то обязательно тащили к мужику на весы.

Дима не болтал с нами о рыбе и сейчас не рассуждал о сдаче металла. Он даже не обращал внимания на свой поплавок, который унесло в тень к дальнему берегу.

У Димы недавно умер брат.

Его брат вернулся из тюрьмы. Сидел за какую-то дрянь: то ли склад ограбил, где хранились только овощи, то ли сотворил другую пьяную глупость.

Брат был долговязый и широкоплечий, длиннорукий, с бритой круглой башкой с белых шрамах. Выйдя из тюрьмы, он устроился в бригаду валить лес. Но вскоре поссорился там с кем-то и швырнул в обидчика тяжелым топором. Промазал, но из бригады вылетел.

После пошел на деревообрабатывающий завод — сарай, скрытый горами опилок и штабелями досок, где целый день визжали циркулярные пилы. Брат вскоре увел оттуда целый прицеп досок. Дело замяли, но с работы его снова выкинули.

Тогда брат стал гонять по вечерам на тарахтящем зеленом Урале, рассадив на нем каким-то чудесным образом семерых дружков. За одно лишь лето он улетел вместе со всей компанией с моста в реку и чуть не утонул, кувыркнулся в овраг, не вписался в поворот и въехал в дерево. В последнем происшествии, он, прокатившись по земле с десяток метров, расцарапал себе всё лицо и сломал руку. После этого он не бросил свои бешеные поездки: он посадил одного из своих дружков за руль, а сам, довольный, с загипсованной рукой, пересел в люльку.

Однажды вечером он здорово разодрался с кем-то. Его жестоко избили, и он попал в больницу. Там он отлежался, очухался. Через неделю вернулся домой и повесился.

Дима с того дня перестал болтать с нами, как раньше. Он здоровался и проходил мимо. Я скучал по его разговорам и шуткам и, встретив его на улице, пытался завести с ним беседу, но безуспешно.

— Ну ты и чучело, Котяра! — засмеялся беловолосый Сергуня.

— Чего такое? — бурчал и хмурился Кот.

— Женя поставил ещё кольца на поршень — вот почему он так разгоняется. А не потому, что у него мотоцикл новый, — подвел Сергуня итог спору о мотоциклах, который я пропустил, думая о Диме и его брате.

Сергуня и Кот ещё поспорили, ссылаясь на слова старших парней — их знания были непререкаемы для нас.

Мы подражали привычкам наших старших друзей и братьев. Ссылались на их слова, как на самое твердое доказательство. Толкались рядом с ними по вечерам, слушали их разговоры, наблюдали их возню с техникой, когда они расстилали на земле пропитанную малом ветошь, раскладывали инструменты и выводили из гаража полуразобранный мотоцикл. Нам казалось, они умели всё: они ходили с отцами на охоту, были удачливы в рыбалке, работали за троих. Дрались с наглой шпаной, что приезжала из соседних деревень. И тут одного из них, самого старшего, забрали в армию, и началась бойня далеко на юге.

— Лёха, пришел с армейки, видали? — произнес шепотом, с замиранием в голосе, Кот.

Помню, дней пять тому назад, вечером, я болтал с нашими старшими приятелями и ждал, когда подъедет Лёха. Я думал с холодом в груди: вот он появится — и мир сдвинется, мир не будет прежним. Лёха же снайпер, он воюет. Всё: как он изменился, его каждое слово, — всё должно быть совершенно невыносимо и ново.

Но Лёха выехал из-за поворота на том же старом велосипеде. Он остановился, такой же полный достоинства и неторопливости в движениях. Он был сухощавый, бритый наголо, с надменным взглядом, — всё в нём осталось тем же. Только кожу пропитал тёмный загар.

По взглядам парней, по их словам и течению разговора, по долгим перерывам в беседе было ясно, как они жаждут услышать что-то страшное и непереносимое. Но Лёха ответил на все их вопросы просто и буднично. Ещё он сказал, что хотел отловить в горах местные виды бабочек. Он сокрушался, что служба его пришлась на холодное время года.

Дело в том, что со службой по контракту этот парень сочетал невозможное: он коллекционировал бабочек. Он увлекался этим страстно. Он читал определители и научно-популярные книги. Подписывал экземпляры латинскими именами, отмечал в дневнике места и время отлова.

Однажды я увязался за Лёхой, когда он шёл на охоту. Меня отправили в магазин. Купив всё нужное, я повесил пакет на руль велосипеда и покатил домой по пыльной и разбитой, залитой солнцем дороге. По пути я увидел Лёху. Он широко шагал по обочине, по пояс голый, в шортах и кедах. Квадратная сумка-планшет висела у него на плече. В руках у него был сачок на длинной, метра два, тонкой и легкой палке.

Я догнал Лёху и поехал рядом.

— Куда идешь? — пристал я к нему, налегая на тяжелые педали.

— За кладбище на луг, — ответил он.

— Я с тобой! — сказал я и стал наворачивать вокруг него по дороге широкие круги.

Оказалось, он ловил там махаонов. Редкие бабочки водились на этом месте в неисчислимом изобилии.

Кладбище огораживал падающий низенький заборчик в облупившейся синей краске. Мы вошли через калитку и прошли через погост. В тени старых берез и лип поднимались из травы памятники с овальными выцветшими фотографиями. Торчали высокие деревянные кресты. На узких тропинках лежали солнечные пятна. За рощей кладбище пропадало: могилы превращались в низкие холмики, после совсем исчезали.

Я ходил за Лёхой по пятам и пристально наблюдал за ловлей.

Лёха уверенно орудовал сачком: он перехватывал на лету жёлтых крупных бабочек — слово «насекомые» как-то не вяжется с этими созданиями.

Бабочка с легким шелестом трепетала и подпрыгивала в марлевом мешке. Лёха бережно и уверенно доставал её из сачка и разглядывал.

— Нет, не пойдёт, — и отпускал.

Он искал экземпляр с чётким, неиспорченным рисунком на крыльях.

Вернувшись домой, я тоже решил ловить бабочек. На следующий день я смастерил сачок из марли, железной проволоки и кривой палки, захватил с собой пустую стеклянную банку с крышкой и помчался за кладбище.

Я полдня бродил по лугам один, пока в голове не зазвенело от жары. Ни одного махаона, конечно, не поймал. Я выбросил сачок и банку в глубокую, заросшую крапивой канаву за забором кладбища. Надоело. Сел на велосипед и поехал домой. На обратном пути я зашел к Лёхе и попросил его показать коллекцию. Я долго разглядывал бабочек и слушал, как мой старший друг в подробностях рассказывал, какой экземпляр и где он поймал — из этих рассказов можно было бы составить настоящую повесть о приключениях, удаче и превратностях судьбы.

— Юрок! Ты чего? Дрыхнешь, что ль! — хохотал Сергуня.

Я сквозь дрему услышал плеск: что-то упало в воду.

Вскочив на ноги, я забежал по колено в воду, потому что моё удилище медленно уносило течением.

— Всю рыбу распугал, — забубнил Кот.

Было поздно. Парни собирались. Сосны с того берега укрыли нас тенью. Клевать перестало. Издали мы слышали глухой и редкий, словно бы усталый, перезвон коровьих колокольцев — стадо возвращалось из лугов.

Я провозился с удочкой, распутывая леску, и отстал от остальных. Кот и Сергуня, по пояс скрытые густой травой, шагали по лугам к мосту.

Я поспешил за Димой, потому что мы жили на одной улице. Недалеко от рачьей ямы я перебежал на другой берег по мостку, сложенному из двух толстых березовых бревен, схваченных ржавыми скобами.

Братья наловили раков и возвращались домой. Издалека они крикнули мне хором:

— Много поймал?!

— Не-а!

— На мотыля попробуй завтра!

— Попробую! — кричу я в ответ.

Положив удочку на плечо, впереди по тропе шел Дима. Я догнал его. Мне хотелось сказать ему что-нибудь. Я перебрал в голове свои скудные слова и не нашел среди них ничего стоящего. Я только спросил:

— Чего, Дим, кулак-то зажил?

Он без слов поднял забинтованную руку, пару раз сжал пальцы и кивнул.

Мы выбрались на дорогу и пошли по обочине.

Вдалеке за излучиной реки, в лугах, паслись две лошади — черная и белая.