Светлана ЛЕОНТЬЕВА. Я СЛИШКОМ МНОГО ПРИГУБИЛА ВЫСИ… Стихи

Автор: Светлана ЛЕОНТЬЕВА | Рубрика: ПОЭЗИЯ | Просмотров: 496 | Дата: 2017-05-05 | Комментариев: 5

 

Светлана ЛЕОНТЬЕВА

Я СЛИШКОМ МНОГО ПРИГУБИЛА ВЫСИ…

 

* * *

Что может быть лучше, томительней может быть, краше,

так долго идти, запыхавшись, колючей тропою,

лишь только затем, чтоб увидеть: ладошками машут

мне люди вослед, отплывая в пространство морское.

 

А после исчезнут, как не было, за горизонтом

о, тавры мои – земледельцы в пастушьей долине!

За теми ли башнями, древним хранилищем – Понтом

отыщется место под небом, под солнцем отныне.

 

Чего я боялась, то, видно, случилось, бесспорно

пустые слова, пресноводные слёзы да скифы,

по той саранчовой, по козьей дороге топорной

мне вновь возвращаться, а вам приближаться к Коринфу.

 

О, кто б меня понял! Мои мега и килогерцы!

Ракушки, моллюски с алмазными звёздами в теле!

Как будто кувшин, моё треснуло доброе сердце

на этой прощальной, как древнее море, неделе!

 

О, кто бы проникся! В стрекозьей летает рубахе

зелёное лето, и в бархате жёлтое брюхо.

Вот капли с весла опадают на взлёте и взмахе,

вот я становлюсь: зреньем, памятью, слухом!

 

И в этой кофейне, куда прихожу я под вечер,

рыдают литавры так преданно и так влюблено,

и даже бораго, а проще трава-огуречник

мне кажется выше, чем елей ершистые кроны!

 

* * *

Звезда сияла прямо им в лицо,

покуда шли волхвы дорогой трудной,

поверх попоны ворох бубенцов

звенел и наливался песней чудной.

Звенел и наливался песней сад,

и яблоки среди зимы аллели бойко,

и целовали спелый виноград

стальными клювами осанистые сойки.

Земля плыла под шалью стратосфер

открытая – надежде, вере, свету.

Покуда шли волхвы повдоль пещер,

шли издалёка сотни километров.

…Я даже мужу выбрать не решусь

на двадцать третье запонки, рубаху.

А тут – подарок Богу! Тонкий вкус

для дара нужен – без тоски, без страху.

О, как же изумился город весь,

когда в сиянье и накидках ярких

вошли волхвы.

           – И где же царь ваш?

                                              – Здесь!

– Мы новорожденному привезли подарки…

И знал ли Ирод – Иудейский царь,

что мать-Мария, сына спрятав в яслях,

молилась долго: «О, мой государь,

спаси сыночка в сумерках атласных!».

…Повсюду ветер. И земля тверда,

как тот свинец. И путь безмерно длинный.

По-прежнему в лицо глядит звезда,

и длится век тот самый,

                                        именинный!

 

* * *

Только весной понимаешь: дожили, не надо о грустном,

только весною косынку сдувает от ветра,

то, что жуки-скарабеи семейства пластинчатоусых

и достигают в длине до трёхсот миллиметров.

Даже у них есть семейство. И вид. И подвиды.

В жарком Египте они повторяют путь солнца.

Оттиски лапок на жёлтых камнях пирамиды,

в полураспаде они не вредны, словно стронций.

Здравствуй, жучара! Твой Хепри воссел нынче править,

машет рогатой твоей головой на закате.

Зимнее сердце моё, что потрескалось, словно бы гравий,

прямо по кругу вращения преданно катит.

Ужас священный во мне отчего, я спрошу, и за что мне

лёгкие платья по цвету плаща скарабея?

Алиби нет! Мы в шары все закатаны, в комья

этой земли прорастающей, что нет храбрее!

Мрамор, фаянс, известняк, глина, смальта и пурпур –

всё, из чего создаются фигурки на память.

За полчаса до меня

                               неба выгнутый купол

также сиял над твоими тугими веками!

О, скарабей, тебя приняли карфагеняне

в знак обороны и что Карфаген не разрушен.

Был ты, как сфера, огромен ты был постоянен,

после разбили твою на осколочки душу…

Город мой волжский и тот сопричастен Египту!

Жёстко-крылаты его пароходы, ракеты.

Если глядеть с высоты, различишь манускрипты,

а фонари, как жуки-скарабеи, воздеты!

 

* * *

Вновь из памяти жаркой судьба достаёт мне холсты,

вот любовь моя первая, жаркая, как благодарность,

не нагляжусь я никак, сколько же там чистоты,

до хрипоты звук ищу, чтоб сфокусировать ясность!

 

Жёлтые розы в чаду, красные в сахаре сливы,

вместо закладки цветок, старый, потёртый конверт.

…Думаю, может, была б я безнадёжно счастливой,

если бы не пошла в кассу, купить билет?

 

Было колечко. Подарок, что я заложила в ломбарде,

как в девяностые все люди: купить, чтоб еду.

Детский рисунок был, словно бы вылитый ангел,

но потерялся и он, бедный мой, не найду!

 

Даже фамилию я девичью поменяла.

Замужем побывала – ссоры, разлад, развод.

Вырванное, моё сердце из материала

красного на золотом – птиц, что разбились о лёд!

 

Едет троллейбус вперёд, искры в его поводьях.

А чемодан мой тяжёл. Но так воздушны они –

прошлых времён холсты! Как поцелуй новогодний,

пойманные в проводах маленькие огни.

 

Сдерживаюсь. Креплюсь. Так безнадёжен поиск!

Старый, бесцельный двор. Срубленный остов дня.

И невдомёк никому: в глине, в грязи мой голос,

втоптанный в луже лежит, не узнаёт меня…

 

Только одно твердит на огрубевшей латыни:

«Fors omnia versas»*, что-то про случай слепой!

А на вокзале старик сбацает мне Паганини

на уничтоженных клавишах песни, как жизнь, простой!

____________________________________________________

*Fors omnia versas (лат) – слепой случай меняет всё

 

* * *

Пятьсот вам тридцать два, вы, Гендель, не стары,

мир полон глухоты, вам каждой нотой больно

нести скрипичный крест  на гору ли, с горы

мессийно, во всю грудь, то вольно, то невольно.

Другим земля, а вам – всё сцена, всё спектакль,

другим покой, а вам – любовь до исступленья.

Вам выстоять,  а им хотя бы не предать,

подкладывать в очаг бессмертные виденья!

Вся музыка – ковчег. Отгадывай пароль,

закачивай в айфон, гуляя возле сквера,

где нищие, бомжи, вся лондонская голь,

разграбленный Дамаск – последняя премьера.

Иди по этой стрит на хлебе и воде

(без Хлебникова я, как будто бы немая!)

Но с днём рожденья вас повсюду и везде.

Вот так, наверно, ждут последнего трамвая.

Вот так, наверно, ждут в колючем феврале,

когда ветра звенят на ниточках метели,

на клавишах широт сияет параллель,

простужена гортань у тоненькой свирели.

Живые, как хрусталь, посланцы стратосфер,

им невдомёк совсем, переходящим в плачи,

что Лондон ранен в грудь, скулящий словно зверь,

зализывает кровь, свернувшийся в калачик.

Он отлежится здесь. Он встанет и пойдёт,

его ещё никто не возрождал так – насмерть!

И музыка за ним, переправляясь вброд

по Темзе, вдоль волны, что неба – не опасней…

 

* * *

Какая разница кто первый, кто последний...

Пал Карфаген. Он не хотел, чтоб пасть.

Сливался с морем. Он был птицей медной,

подкладывал он мясо львёнку в пасть.

Не верится! Я и сама устала

быть поцелуем пушек смоляных,

отверзшей раной быть, где ядом жало

впивается, цветастое, в под дых.

Соперничать. Соревноваться в красках,

в знамёнах, величальных именах.

Ждать нападенье римлян ежечасно,

что притаились далеко в горах.

И глубоко во снах, дремучих рощах,

плющом увитых поперёк груди.

Где вечное испепеляют проще,

а бренное вовек не истребить.

О, павший, но несломленный! Меня ли

ты не поймёшь? Мы медной птицы прах

внутри сердец не бившихся искали,

в песках и травах, в глинах и снегах.

Волы в затылок дышат, в бычьей шкуре

всегда тепло! Незримые парят

стрекозы по щерблённой арматуре,

что человечны также, как и я!

 

* * *

И где твой Рим, и где твой Авентин?

Сад апельсиновый, что в белых, мятных складках.

На стороне истоптанных руин

в твоих кострах гореть, поверь мне, сладко!

Распни меня! Повинна я во всём,

повинна в том, в чём даже не повинна!

Давай обнимемся и в пламени уснём,

но роща будет также – апельсинна!

О, если б знала, сквозь столетий гам,

что будет сад весь в лепестках дрожащих,

я всё равно бы рухнула к ногам,

к твоим стопам, такой же, настоящей!

О, если б знала, плёнку отмотав

того кино, где на костре сжигают,

я всё равно бы в твердь, во ферросплав

вошла, сорвав одежды все, нагая.

И что мне инквизиции суды,

коль Страшный суд мной выигран до встречи!

В лицо гляжу растаявшей беды,

что выплеснута мне на грудь и плечи.

Прощение просить? Иль укорить?

Я слишком много пригубила выси,

что выгорела словно изнутри.

Напрасно ты так по уши влюбился!

 

* * *

Над земляничным деревом без ягод

и без цветков тяжёлых, смоляных

роятся пчёлы в желтоватых, ватных

своих нарядах с виду костяных!

Им нечего терять. Нас в этом мире

давно прослушали вдоль Альп в сырой воде,

и наши мысли бренные, простые,

как эти горы – всюду и везде!

Да пусть насытятся единожды ли, дважды,

есть в Риме всё от зрелищ до хлебов,

пусть пересохший рот от бренной жажды

не скажет «нет», склоняясь у берегов.

Быть в двух шагах от Чезара Борджиа,

быть от Тосканы в пяди от тоски.

Но из веков мне раны гвоздяные

впиваются в надлобье и виски!

Нет, ты послушай! Знаю, не услышишь.

Нет, ты откликнись! Хоть навек ушёл.

Ты в дождь не верь, он раздробил нам крыши,

не мой тарелку – оброни на пол!

На счастье, на удачу, на что хочешь.

Пойми, что Рим, уже давно не Рим!

Он белый и пушистый, без пророчеств,

он, как и я, почти неуязвим!

 

* * *

Есть в безысходности помесь константы,

это, как море, что вытолкнет вдруг

жёлтый пятак, а на нём профиль Данте,

медной поэмы чистилища круг.

«Я в Риме жил…» – вера, словно Верона.

Парк апельсиновый полон плодов…

Сердце! Уймись, напугаешь ворону –

гостью нездешних, пустых городов.

Тёплое утро! Как будто достали

прямо из книги его, из строки.

Данте, не тесно ль вам на пьедестале,

так ли забывчивы ваши враги?

Так ли приятна безвыходность этих

жёстких кругов? Оборотов, витков?

Под ноги брошен вам сочный букетик.

Бросьте, не надо вам этих цветков!

Мрамор каррарский и тутовый кокон,

шёлк маргиланский и войлок овец:

всё в вашей власти! Где геймеров слоган:

«Неро – сын Старды, а Данте – отец!».

Проще жениться вам, чем застрелиться!

О, наш безумный, о, наш неземной,

нежели чтобы разыгрывать в лицах

выдранный грех! Словно зуб коренной.

Вместе идти в бой последний и первый…

Нет, не архангелы бьются за нас,

ибо устали, у них сдали нервы.

Бьются поэты эпох всех и рас!

 

* * *

Флоренция! Ты вовсе не права.

Твой Данте не вернулся. Но остался.

Сквозь камни, разгрызая их, трава

проклюнулась совсем по-азиатски.

А не по-европейски. Выйти вон

не так-то просто. Хоть открыты двери.

Вы изгнаны – поэты всех времён

Иосиф Бродский, Данте Алигьери…

Один из града на Неве. О, ваша власть.

Другой из города цветов, кремов, салата.

Я в ту Флоренцию хочу попасть

хотя бы завтра или послезавтра

дождинкой, ветром. Беличья чтоб кисть

могла озеленить луга, долину.

«Родись, – ору сама себе, – родись

не в этом веке! Вырви пуповину!»

Неизданной, непроклятой, в простом

венчальном платье, веточкой на фреске,

и чтоб герани – на окне твоём,

и чтоб узор пестрел на занавеске.

И чтоб кругом черёмуховый дождь,

снег яблоневый, грушевый, лимонный!

Я столько знаю величавых толщ,

пронзивших тьму и свет её трёхтомный!

В изгнании труднее всех слагать,

на родине ты пишешь, словно дышишь.

И треугольные глаза врага

скребут по темечку, что подпол мыши…

Нет! Я сгорю сегодня вся, дотла,

до умопомрачения, до «Скорой»,

как будто из Флоренции была,

и Ленинграда изгнана с позором!

 

* * *

Соединяющий заливы,

канал Коринфский, как ты мог

так сжать объятия стыдливо

и не разжать их в нужный срок?

Здесь высшей мерой служит память,

керамика, металл, гранит.

В Коринф пришёл апостол Павел,

об этом вся земля вопит.

И я, свои сочтя столетья,

взываю: «Пашенька, сынок!».

Мы – предисловье к высям этим,

мы предисловия дорог!

Склонилась жёлтая фиалка,

как будто кислый виноград,

когда мне умереть не жалко,

но втрое лучше не солгать!

Число священное двенадцать

с вишнёвой веточкой во рту.

Иду по тропке пыльной. Сланцы

сдирают кожу, лоб в поту.

Вокруг рассыпанные камни,

прошедших россыпей дары.

Дельфиньи взгляды над веками

парящих ангелов мудры.

Доспехи воинов  в музее,

доспехи мира красота.

И постепенно бронзовеет

озвученная пустота.

И коль вначале было слово

(его замес молочный густ),

оно вспорхнуло  – нежно, сонно –

с апостольских сыновних уст!

 

* * *

Что знаю о тебе я, клевер луговой?

Так лопушино, юно, диковато

ты возлежишь у ног моих травой,

ты пахнешь так, как плитка шоколада!

С тобою точно смерть не разлучит!

Июль блаженный перекатной голи!

Нас не щадит духмяный шёпот плит,

как тишина совиная, соколья.

Из Средней Азии ты – выходец, культур

ты европейских, праздничных, весенних,

ты сам себе и чтец, и трубадур,

хотя вполне обычное растенье!

С английской розой наравне ты флаг

наивно украшаешь, твой трилистник

немного ангел и немного маг,

ты – эсэмески прошлого, ты – письма!

Твоё молчанье – золото! Молчи!

Но если слово приравнять к валюте,

я – олигарх! И время по минуте

стекает вниз, что кисти из парчи.

Скрипач зелёный вскинет скрипку! И

хорал кузнечиков подхватит, юг ли, север,

так вот твои откуда ковыли,

так вот о чём грустишь ты нынче, клевер!

Твой крёстный путь – простор и естество!

До голоса своё я горло стёрла!

А тело износила до того,

что слышу душу пламенно и твёрдо!

Тебе об этом одному скажу.

А ты, душистый, нынче подыграй мне!

Бесплатно, просто так, для куражу,

футляр цветочный с медными рублями,

в руке у Гамлета, как череп, ты раскрыт!

И червь у корня вьётся. Птица плачет!

О, сколько мыслей, рифм, простых молитв

в сухом соцветье, розовом, как мячик!

 

* * *

Каялась я перед Вещим Олегом.

Кто мы такие, чтобы судить?

Каялась я талым дождиком, снегом,

мятлик сбирала да клевер и сныть.

Плакала… Вещий Олег вокняжённый

взяв с собой войско – варягов и чудь,

мерю и кривичей (маялись жёны,

не отпуская), отправился в путь.

Ветви тянули дубы пятипало,

в красных кофтёнках, что платья поверх,

вышли калины на берег усталый.

Конь спотыкнулся, как будто на грех!

Прянула птица, песок разметая.

Время усобицы, ссор, дележа!

…Там, где иду я, под этим сараем

кости былинные, может, лежат!

Да под вот этой высоткою модной

ранее крепость была и посад,

пьяное дерево почвой бесплодной

длилось, поверх разномастных оград.

Всё-то растаяло…Лишь горицветы

в сбруе жемчужной да рыжая грязь.

Зрячие лучики быстрого света

видят – ту самую – с предками связь!

Это когда по-младенчески в темя

прошлое дышит. Уймись, красота!

Рваное вяжется накрепко время,

чтоб спрессоваться в подобье пласта.

Вещий Олег. Знаний, мыслей столетья,

вещи Олега – конь, латы, змея.

Сколько еще буду прошлым болеть я?

Вот, я покаялась! Верьте в меня!

Далее быстро простить и  – свобода!

Тень не тревожить у старых могил.

…Если б не эта улыбка у входа,

солнце ты всё ею мне заслонил!

 

* * *

Покупаю китайский молочник на рынке –

молочная птица, есть хвостик, есть клюв –

о, скользкий бидон мой – горшочек ли, крынка,

игрушечный, солнечный ты стеклодув!

Ты долго спала. Зимовала. Летела

по мёртвой дороге с низовьев Оби,

Собским да Обдорским ты крашена мелом,

остаток архангельской, звучной трубы!

Под стоны рожка родилась да волынки,

под всхлипы Шопена, под пальцами нот,

ты – гостья на свадьбах, фуршетах, поминках,

фарфоровый ящик, малиновый свод.

Губами ласкаясь, мы пьём наше кофе

в сиреневых чашках. Ужели весна?

Наивное время чужих философий

до пенья, до мысли, до света, до дна.

Молочная птица, осёдлая, в белом,

нагружена, край перепончат; вот-вот

кораблик пустынный отчалит нетлелый

обратно в Китай мимо скифских болот!

Вот только туда – в хлябь и твердь смоляную,

вот только затем, чтоб насытиться впредь,

где словно не в силах ни ту, ни другую

понять, продвигаются нежность и смерть.

Где парус тяжёлый взмахнёт над Босфором,

где Шёлковый путь проторяют снега,

над жёлтою степью воспрянувший город

всё помнит от друга он и до врага…

Без веса почти и без времени тоже

наказанный словом в сиянье, красе,

вот здесь проходил только эрой моложе

в скитаньях ослепший, седой Одиссей!

Вот здесь вся судьба, в чьё лицо мне смотреться.

И не насмотреться мне! И не свернуть!

Молочная птица – моё ты наследство!

Китайская птица – последний наш путь!

А рынок кишит разношествием торга.

И я поняла – что к чему, что и как:

журавлик – так это же чайка над Волгой,

синица – молочник китайский в руках!

 

* * *

Все имена земли в названьях трав:

алтей, багульник, барвинок да пижма,

земля живёт, искусством смерть поправ,

земля живёт, чтоб вымолить и выжить!

О, мой земли кусок, благая весть,

темней, чем чёрно, и робей, чем робко,

всего в тебе, старинной, соток шесть,

крапива, зверобой да кровохлёбка!

Здесь гонят сок, здесь множат семена,

рожают в муках, по ночам летают,

здесь возрождаются, здесь прибывают в снах,

по осени сбиваются здесь в стаи.

За косогором – леса полоса.

О, маменька, поволжская равнина!

Для стариков ты – хлеб и небеса,

и песня ты – для дочери и сына!

Ты – детское для слов, что с языка,

и для веков ты – рвущееся в пропасть,

врезающаяся под облака

и направляющая осевую лопасть!

Узлами путь – нет крепче тех узлов –

тот самый путь, что из варяг да в греки

увязываешь – в амбру, в мех, в улов –

в одном соединяя человеке.

В котором всё – во имя, всё – в горсти!

Мы все родня с цветущею купавой!

В безудержном желании цвести

и множится по, этому же, праву!

Тропа ужом бросается – вползти

туда, во глубь, по грудь, по самы плечи,

изменнику-Купале по кости

давно истлевшей, но по человечьей.

И ночи ждёт! И воцарённых вех!

Сбивает с толку, где дыханье чаще.

И наша кровь, и наша плоть из тех,

что и земля – ни солоней, ни слаще!

 

* * *

О, как это просто унять мне слова все и мысли,

ни с кем не вести бесконечные мне диалоги,

увидеть листву, что натаял мне снег бескорыстный,

увидеть мне дерево – броситься дереву в ноги.

В разбухшие корни, точнее, что тянутся к югу,

в мозолях времён, в их узлах занебесные розы,

в натруженных, льдистых, что ищут земельную вьюгу,

так странно, так тихо, так искренне и несерьёзно!

Что хочется каяться. В чём? Да какое им дело,

что я не виновна, что слишком, до неба, открыта.

Намажьте закат им на булку, что я недоела,

вот этот крюшоновый, сливовый, сладкозабытый!

Не знаю я, в чём тут загадка, в ремесленных тайнах

и в их пресноводных безумствах, весенних и диких.

Но что за ярмо – оставаться пожизненно крайней?

Но что за порок – отвечать за пустых и безликих?

Спасибо Паскалю! Когда есть надежда измерить

весь круг в квадратуре, овал треугольника в тоннах!

А после тихонечко выдохнуть возле деревьев

бесслёзно, беззвучно, бессловно, безмерно, бесспорно!

Как будто мы были давно, породнились, сплотились

ни дней, а столетий, миров, незабвеннейших далей,

и мы пребывали в бесстрашии, в честности, в силе,

нас вместе ни страсть и ни дом многостройный связали.

Где пел пасторали пастух, что превыше союза,

и не отличишь обоюдное в предабсолютах!

И хлеб, что был сдобен, и воздух, что слаще арбуза,

земля, что держалась на паре китов и верблюдах…

 

* * *

Нет, не двужильно, без устали, но не надсадно

знать то, что лето глубинно, как память колодца,

как узловатые корни гудящего сада,

этого, что говорит, обсуждает, смеётся!

В каждой забытой дощечке, где ящерка грелась,

видеть угасшие символы, грезить нетленным

в этих нехитрых посадках, дремотных посевах,

в стрелах редиса стяжать неотмирные плены.

И необычного ждать! Распрекрасного  чуда!

Тыквы размером с аршин и укропные перья,

тайные посвисты яблонь, прозрачность посуды,

зрячесть слепых музыкантов, Бочелли Андреа.

Дом проживает своё. Окна смотрят на запад,

выйти из трети калиток и вниз – по тропинке!

Воздух прозрачный, увидеть в сливовых накрапах

жидкую почву, сухую – пески да суглинки.

Мало родящую! Но всё равно откреститься

мне неохота. Да я – никакой не предатель!

Вот, нагулявшись, вернулись блудницы-синицы,

прячут глаза. Но сверчка подобрали в салате.

Что вы, глупышки! Такие, как я, не в обиде…

Пир на весь мир! Да пусть чаша вовек не остынет.

Главное, знаки чужих мне бессмертий увидеть

в клейких листочках, что в безднах таятся, в брюшине.

Вот в колыбели ростка жёлтый, сморщенный лютик.

В белой купели цветка созревает клубника.

Вскинули скрипки кузнечики, прянули лютни,

кто помнит вечность, тот знает сошествие мига!

Лёгкую участь не жди в откровеньях жилого!

Надо же, как мне понятно и в звуке, и в тоне,

если же в самом начале и впрямь было слово,

я у истоков – зерно разминаю в ладони!

 

* * *

И вот настаёт это время, когда

на улицу кинешься – ворот распахнут.

Осилили зиму, бессчётны года,

и ветер мне машет чужою рубахой.

Компьютер завис. Подрастают в тиши

петрушки листочки да катышки лука.

И тело сносилось до чистой души,

и голос сносился до чистого звука.

Вот так повзрослело и слово моё,

как будто бы юный солдатик в походе.

На кончике башни поёт остриё.

И дети большие. И дети уходят.

Но таволга, мятлик, чабрец, иван-чай

со мною остались, и дуб, и рябина.

Ветвями вцепились. Коснулись плеча.

И приняли форму, как луг и равнина.

Небесные жители! Нет, я и впрямь

назвать их растеньями ввек не отважусь!

Художники вечности, синяя грань,

Василий Кандинский – ручей и овражек.

И детская поступь во всём, детский смысл,

всё – скрипка, смычок под сурдинку, всё – гребень.

Ни хлебом живут и ни небом, где высь,

но всё-таки хлебом, но всё-таки небом!

Устали и в травы легли. Отрицать

нет смысла – открытая полынная дверца.

Земля так скруглилась моя у крыльца,

что прав Галилей: «Она всё-таки вертится!».

 

* * *

Вот говорят, везде рука Москвы,

весь интернет кишит отъявленно и смело.

Глаза прикрою, слышу: стонут львы,

и камень вижу, и нагое тело.

Москва моя, так вот какая ты!

Глаза! Слова! По пояс русы косы,

из той, медвяной смотришь темноты,

как та, что найдена на острове Милосе.

Ты изумительна – улыбка, стать, лицо!

Я не могу предать такую! Восхищаюсь!

Твоё счастливое Садовое кольцо,

твой поразительно неповторимый глянец!

О, кто ты, кто? Гнездишься в тополях,

восставших целой ястребиной рощей?

Дух богатырский, грозный, чей земля

хранит во чреве и святые мощи?

Так вот откуда это! Хоть кричи,

но не найдёшь прекраснее ответа,

а ты всё ищешь благостно ключи

к высокой тайне русского поэта…

Бетонная, кипящая Москва!

Здесь сучий сын, и царь, и похоть женщин,

и нищих одержимые права.

Но победит добро из зол, что меньших!

Всё отзывается в твоём спинном мозгу,

все наши вопли, песни и молчанье.

Свою тоску я всю перетолку,

когда Москвы увижу изваянье.

Да что там я? Кифара или нить

в руках Москвы, художника – треножник.

Не из копытца я хочу испить,

а из ладоней всей столицы Божьей!

Пройти хочу вдоль, поперёк Москвы,

вдоль, поперёк и радости, и муки.

…Как у Венеры, нет рук у Москвы.

Но вся планета про её судачит руки…

 

* * *

Наконечники стрел догнивают в янтарной пыли,

столько долгих времён от того родового порога!

Там, где скифский квадрат, где край Антов в песочной дали,

словно вечность была, словно миг это всё-таки много!

 

Словно город и сад – это рай и надстройка его,

моя Скуфь – это Русь, Богоматушка в жёлтой кофтёнке.

Всё ржавеет, меняется. Так ли? Но всё ничего.

Головой преклонюсь – выпадает по-скифски гребёнка…

 

Что ты можешь сказать из набора про наш белый свет?

Из набора про мрак? Если воздух и тот исцелован

кровью тел, потом тел тех, которых давно уже нет,

но любая щедрота гордится удачным уловом.

 

Про усталую ноту, пропетую в этом году,

про брелок от машины, надетом на шею, что крестик.

Где последние скифы коней запрягают в чаду,

отдаляясь от берега вместе с протяжною песней!

 

Вдруг поднявшийся ветер небесные гроздья сорвёт,

смысла нет говорить мне про парус под тенью окрестной.

Что платком я взмахнула, что в крике скривился мой рот,

да и кто это помнит? Дорога нависла над бездной!

 

Только козья тропа, что осталась от бывших дорог,

лишь один перевал, чтоб вглядеться в былую планету.

Если б можно поверить, покинув светлейший чертог,

ничего нет хорошего, но ничего лучше нету!

 

* * *

Женщина из ребра – песню тебе пою,

что же ты это ребро не поберёг в бою?

Киевской ли Руси, Скифии золотой,

где квадрат на оси мается красотой.

В ноги – подкошенной – пасть,

жёлтые бусы надеть,

если судьба сбылась, всё ли сбылось в судьбе?

Щедрым полям – поклон, соль звезды на губах.

Сквозь исторический шмон скифский проносится прах.

Ох, и крепко ребро, плоть горяча моя.

Прошлого – Геродот есть лишь один судья.

То, что увидел он в тяжести половин:

тьма нас! Нас – миллион! Мы из этих равнин!

…Ржавое, из-под земли выкатилось колесо,

между небес пролегли камни, простор, песок.

Верю я. Сделай вид, что мы ещё вдвоём,

что внутри не болит роща и водоём.

Это любовь… Обернись! Это навек… Постой!

Кубарем наша жизнь в Скифии золотой…

В Скифии для добра, радостей и тепла.

Женщина – из ребра.

В ребро попала стрела…

 

* * *

Я жаждала много! Вот море искрится.

Здесь жили ахейцы, здесь были дорийцы…

Их, словно большие небесные розы

срывали, срезали мелодии козьи.

И плавили сыр молодые крымчанки,

варили в чану кукурузы початки.

Карасубазар с перехваченным горлом,

обёрнутый в плющ – жёлтый, каменный, гордый.

Так долго я этого страстно хотела,

но небо внутри – горячо, пустотело,

и море с дельфиньей повадкой полёта,

прохлада пещер, золотые ворота.

Ужель это всё для меня, в самом деле?

Как лучики солнца на смятой постели,

целуйте меня в щёки, пальцы и в шею,

пока я здесь с вами быть рядом умею.

Пока не оторвана я, не отъята

от улицы, щебня, у моря плаката.

За что это мне? За какие мишени?

В плену возвращенья мне нет возвращенья!

Где вишни, где рощи, где голубь, как козырь,

глотаю слова и несолые слёзы.

Гляжу, исчезают вспотевшие спины,

пески, перевалы, названья из глины.

Я вся не вернусь, как и вся не исчезну,

я вся не останусь и вся не воскресну!

По птичьей тропинке, цепляясь за корни,

хватаясь руками, дорогой предгорней

в автобусном пекле, как в бочке селёдка,

по той же дороге, всё тем же потоком,

всё тем же уроком, такой же лавиной,

себя вспоминая травой и равниной,

историей всей, каждый вдох, каждый мускул.

Так много накоплено в памяти русской!