Владислав СОСНОВСКИЙ. РАССКАЗЫ ("Такие дела", "Кошки-мышки", "Страсть", Железа жизни")

Автор: Владислав СОСНОВСКИЙ | Рубрика: ПРОЗА | Просмотров: 120 | Дата: 2017-04-26 | Комментариев: 0

                                

Владислав СОСНОВСКИЙ

РАССКАЗЫ

 

Такие дела

 

14 апреля 2014 года на сайте президента Украины был размещен текст указа №405/2014 о начале антитеррористической операции на востоке Украины. «Ввести в действие решение национального Совета безопасности и обороны Украины от 13 апреля 2014 года. «…О неотложных мерах по преодолению террористической угрозы и сохранению территориальной целостности Украины».

С этого момента началась активная фаза карательной операции против населения Донбасса.

На брифинге 15 марта 2017г. глава мониторинговой миссии ООН по правам человека на Украине Фиона Фрейзер заявила, что за период с середины апреля 2014г. до 12 марта 2017г. погибли по меньшей мере 9940 человек и еще 23455 получили ранения.

Однако есть основания полагать, что эти данные весьма условны.

Военные же эксперты фиксируют: за три года войны в Донбассе погибли десятки тысяч. Еще в феврале 2015г. газета «Franrfurter Augemeine» со ссылкой на источники в военных кругах сообщила, что общие потери в ходе конфликта могут достигать 50 000 тысяч человек. Но когда будет сказана истинная правда об этой братоубийственной, бесчеловечной войне, неизвестно.

 

Летом 2014 года солнце трудилось на славу. Ни тучки, ни облачка. Юг погибал в обмороке жары, север трещал от пожаров, а весь юго-восток Украины был окутан густым, синим маревом гари и смога. Вернее, чада от разрушенных домов, больниц, школ и прочих строений Луганска, Донецка. И других городов, деревень Донбасса. Артиллерия украинской армии работала добросовестно. Без прогулов и сбоев. Отдаленные поля уже не пахли свежей порослью растений. Организованное новым правительством «миролюбивого» президента Порошенко АТО (антитеррористическая операция) бомбило, стреляло, рвало и сжигало всё, что ни попадя. Из пушек, танков, минометов, гаубиц. Круглые сутки. В три смены. Стреляли часто. Даже не зная, куда. По блокпостам ополченцев, по жилым домам, по деревенским хатам, в которых жили мирные люди. Старики, женщины, дети. По школам, больницам, шахтам и стройкам. В ещё большее назидание пользовали запрещенные кассетные бомбы, фосфорные снаряды и прочие, вполне «гуманные» средства. Надо же было наказать обнаглевших сепаратистов. Они, видите ли, потребовали свободы и отделения. Ну, и кроме того, нужно было заработать на войне. На этом зарабатывают все передовые страны Европы, Америки. А Украина, почти Европейская страна, что, хуже?

Тем более, сепаратисты Донбасса зарвались. Какая наглость и своеволие – требовать свобод, отделения. В рамках единого государства. Этого допустить нельзя. Так посчитал захваченный новой, олигархической властью Киев. После легендарного Майдана, организованного и спланированного за океаном.

«Вы будете жить по нашим законам и правилам», – приказали новые правители жителям юго-востока. Так посчитал мудрый и справедливый президент, Петр Порошенко. Миротворец. Так посчитало всё его окружение.

Но шахтеры Донбасса стукнули кулаком по столу и сказали: «Нет! По вашим правилам мы жить не будем. Это наша земля. Мы тут родились. Это родина наших отцов и дедов, которые в борьбе с фашизмом сложили головы за эту территорию. Мы её никому не отдадим. Это Русь. Или вы забыли? Тут могилы наших предков. Тем более, половина жителей – русские. Мы с детства говорили на русском языке. А теперь вы его, наш привычный язык, русский, запрещаете. И вообще, мы довольно натерпелись от Киева за двадцать лет правления богачей. Бездарного правления. Кстати, Киев – мать городов русских. Не помните?! Не помните, что по велению Христа Андрей Первозванный указал на это место, где должно быть славянскому государству РУСИЧЕЙ. Вы кормили нас сладкими обещаниями. И ничего во исполнение не делали. Только лгали все двадцать лет подряд. И набивали собственные карманы миллионами за счет украинцев и русских. А теперь по нашей земле ходят фашисты и нацисты, из которых состоит половина украинской армии. И частных армий «Азов», «Айдар». «Днепр». И прочих».

Киев захлебнулся от гнева. Опять русские! Они только что нагло отобрали Крым. Очередь Донбасса? Кто они здесь такие, эти русские на исконно украинской земле. Или вы не читали Грушевского? Единственно объективного историка Украины.

Нет. Это больше, чем наглость.

У премьера Яценюка на губах выступала пена. Война! И только война! Разбомбить! Расстрелять изменников-террористов в прах. Тем более, и Европа, и братья-американцы поддержат. Они, за океаном, сказали: ребята, вы посмотрите на себя. Посмотрите, посмотрите. Вы же «Укры!» Древняя, благородная раса. Ваши племена существовали задолго до появления скифов, руссов, россов. Подумайте: не вы ли были ещё до Адама и Евы?

Вы единственные хозяева Украины. И вы должны стоять на коленях перед быдлом? Перед чумазыми шахтерами, «ватниками»? Колорадами? Плюс вездесущие русские. Они не дадут вам нормально жить. Так что – вперед! Начинайте войну, а мы поможем. Иначе Россия отберет всё, что вы имеете.

Если женщине сказать: ты очаровательная, прекрасная, ты единственная в мире – женщина будет таять, как мороженое на солнце.

Если сказать мужчине: ты самый справедливый, сильный, единственно достойный управлять людьми. Ты и твои люди – высшая раса. Остальные – ничто. И никто. Стадо. У этого мужчины начнут плавиться мозги.

История повторялась. Так уже было с Гитлером и его солдатами перед Великой Отечественной. Немцы – высшая раса. Вы принесете миру очищение и свободу. Свастика – древний знак солнца. Вы будете властвовать! Кто же ещё как не вы!

Завороженные немцы в это поверили. Они были на черте. Господь предоставил им выбор. И они его сделали. На свою беду. Немцы, опьяненные философией власти и вседозволенности, пошли за больным ефрейтором – Гитлером, который не знал ни мировой истории, ни высшей человеческой морали, ни заповедей Бога.

 

Бывший премьер, Юлия Тимошенко, негодуя, срывалась в крик: «Президента России надо расстрелять из атомного оружия!». А мы будем праздновать нашу победу на Красной Площади.

Губернатор Днепропетровской области, господин Коломойский, кусал от досады и злости губы. Москва отобрала у него награбленные миллионы. Отобрала заработанные «честным» трудом дворцы и гостиницы на самом берегу Черного моря. Отняла милую цитадель. Это – русские. Это всё их президент Путин. «Я сожгу Донбасс!» – сказал губернатор, уже набравший к тому времени за свои награбленные деньги армию «Айдар». Армию добровольцев-уголовников. Армию, которая, как и армия «Азов», не подчинялась Киеву. Эти частные армии впоследствии действительно расстреливали, насиловали, пытали. Вырезали и выжигали на телах живых людей звезды и свастику. Так не воевали даже немцы.

Жарко пылало лето 2014 года.

Однако в конце августа случилась Иловайская трагедия, которая стала одной из самых кровавых страниц в истории новейшей Украины. Там полегло более 3,5 тысяч украинских солдат. Несмотря на то, что после Майдана прошло уже два года, виновные так и не понесли наказание, а многие до сих пор занимают руководящие посты. Не названы и официальные причины, приведшие к настоящей катастрофе. Считалось, виновато военное руководство. Глава комиссии Андрей Сенченко признал, что причины Иловайской трагедии заключались в фундаментальных проблемах организации обороны страны. Его аргументы. 1) Невведение военного положения привело к дезорганизации боевых действий. 2) Ошибочные кадровые решения существенно усложнили обстановку, а неадекватные действия министра обороны Гелетея В.В. и начальника Генерального штаба, главнокомандующего вооруженными силами Украины Мужечко В.М. привели к Иловайскому исходу. Нефракционный депутат Андрей Артеменко, «миротворец», признался, что вообще является гражданином Канады и открестился от всего происшедшего, «разумно» предложив сдачу Крыма в аренду России на 50-100 лет. Он же, «миротворец», хладнокровно заявил: «У нас есть два пути – война с Россией или введение в Донбассе администрации под эгидой ООН. И это, заметим, после утонувшего в украинской крови Иловайска.

Обвиняли (через год) дезертиров и невыполнение бойцами поставленных задач, психологическую неготовность личного состава.

В дезертирстве был обвинен также пятый батальон обороны Ивано-Франковской области. Добровольческие батальоны нередко ставили Вооруженным Силам свои ультиматумы. Многие генералы просто бежали с поля боя. И такой Иловайск был не один. Их было гораздо больше.

Словом, весь израненный и перебинтованный плелся по книге времени 2014 год.

Кто работал, проклинал работу, кто отдыхал, клял такой отдых, кто воевал, костерил на чем свет войну, проснувшихся фашистов, бандеровцев, наци и прочих бандитов, как называли их жители городов и сел Донбасса.

По ночам люди просыпались мокрыми от жаркого пота и остервенело били на мокрых лбах комаров. Что и говорить – дрянь, а не лето. Впрочем, какой сон, когда сидишь в сыром подвале, а над твоей головой рвутся снаряды.

Кое-кто злорадно потирал ладони, мол, допрыгались. Вот он, начинается, конец света. То ли ещё будет!

Но предреченный конец так и не обрушился. К сентябрю, повитое жухлой травой, лето тихо спеклось в жаркой духовке зноя, подрумянилось и застыло в нежной бабьей поре. Правда, почва от лихорадочной людской деятельности лопалась то тут, то там. Трескалась, вздрагивала и осыпала на свои плечи прах обжитых домов. Однако щедро обещанный прорицателями финал жизни так и произошел. Гиены лишь оскалили желтые зубы, но проглотить живую обитель не решились. Видно, у Господа были свои резоны.

Президент Украины неожиданно объявил перемирие. Всё дело было в том, что ополченцы, коренные, несгибаемые ополченцы, шахтеры, очень быстро научились воевать и в последнее время загоняли бойцов нацгвардии в «котлы», где солдаты, брошенные и преданные своими генералами, превращались в пушечное мясо и просто умирали за Батькивщину. А точнее, неизвестно, за что.

Правители-олигархи в Киеве задумались. Экономика в упадке. Деньги на исходе. Производство стоит. Страна по уши в долгах. Армии нет. Дезертиров некуда сажать. Украинцы, поняв, наконец, с кем они воюют, ротами, батальонами переходили на сторону ополчения. Нужно было что-то делать. Президент полетел к братьям-американцам. Обещали помочь.

Но Америка сказала: «Нет, дорогой президент. Мы дали тебе денег, кое-что для твоих доблестных солдат. Но ты не оправдал. Воевать не умеешь. Страну разорил. Чего ты теперь от нас хочешь? У нас и без тебя проблем выше головы. Один Ирак чего стоит. А Сирия? Игил? Так что ступай в свой Киев и думай. Думай, как тебе жить».

Наступило шаткое перемирие.

«Ну, что, сынку, помогли тебе твои ляхи?» – сказал когда-то Тарас Бульба сыну, Андрию.

Президент решил укрепить армию, подлатать штаны. Перезимовать. Воевать зимой при нынешнем состоянии страны – было, по меньшей мере, глупостью.

Россия поддержала мир.

Измученные обстрелами люди мечтали о тишине. Беженцы стали возвращаться в свои разбитые дома.

Наступил хрупкий, долгожданный мир. Все понимали, что он хрупкий. Но человеку свойственно жить в мире, а не в холодных объятьях смерти. Хотя «айдаровцы» неустанно постреливали. Постреливали англичане, поляки, какие-то наемные негры. Откуда они взялись? Кто их звал?

Но наступило перемирие. Со взрывами исподтишка. Сам себе фельдмаршал Коломойский, имея собственную армию на юго-востоке Украины, в Днепропетровске, мира не признавал. И власти президента не чтил. Его солдаты воевали во всей своей разнузданной широте. Грабили, убивали пленных и мирных людей. Убивали журналистов. Глумились, насиловали женщин. Расстреливали жителей, сочувствующих ополченцам.

К сентябрю наступило условное затишье. Солдаты поминали товарищей, а украинский народ вытирал слёзы, лечил раны и скрипел зубами, преодолевая очередные препятствия. Надеялись, что глава государства со своей свитой олигархов одумается. Президент изображал из себя миротворца, называл себя президентом мира, улыбался улыбкой пастыря. Но в его улыбке был оскал смерти.

Всё шло своим чередом. Согласно выбору. И не было, казалось, ничего нового под луной. Кроме любви. Лишь она-то, пожалуй, всегда была чарующа, свежа и нова. Хотя те, кто по-настоящему любил, вряд ли размышляли об этом. Они просто любили и все.

 

По пятницам Вадим брился тщательнее обычного. Вере нравилось, чтобы лицо его в день их встреч было идеально выбрито, пахло французским одеколоном и душистым кремом. А раз так – Вадим мысленно готовился к этой процедуре чуть ли не за несколько дней. Но, честно говоря, она, эта процедура, особой радости ему не доставляла, как бывает у нормальных, целых парней.

Тогда, перед своим последним боем, Вадим тоже хорошо вымылся, чисто, будто на праздник, побрился и надушился ходовым армейским одеколоном «Саша». Это было вечером. После того, как они полдня бились за ту проклятую, небольшую деревню недалеко от города с ироничным и горьким названием Счастье. А Костю Будько после ожесточенных перестрелок никак не могли вытащить из-под чадящего сажей БТРа. Наконец, извлекли, и Костя спекшимися от крови губами спросил: «Хлопцы, где моя рука?». И потерял сознание. Навеки. Рядом с солнечным городом Счастье!

Костю положили вместе с семью ребятами, найденными на окраине того красивого села возле стройных тополей, упиравшихся в линялое, бесцветное небо.

Солдаты равнодушно лежали под чуждыми, прозрачными облаками, имея черные от военной работы ногти. Гимнастерки их были в темных, запекшихся пятнах крови. Бойцы все ещё оставались молодыми, крепкими парнями, только с одеревеневшими в смерти, пустыми лицами, по которым жадно сновали и заползали в приоткрытые рты вездесущие зеленые мухи. Но всё это было ещё перед Иловайском.

К потерям близких людей, а близкими Вадим считал всех бойцов, с которыми воевал более трех дней, он так и не мог привыкнуть.

Всякий раз, когда Вадим Чунихин (среди бывших друзей-курсантов – просто Чуня), когда капитан Чунихин вглядывался в лица только что погибших солдат, он поражался непостижимости того, что свершалось по воле рока. Одни выходили из кромешного ада целыми, накопившими лишь какую-то вселенскую усталость в глазах. Другие гибли, не успев открыть рот от удивления недалеким, пушистым взрывом. Но все они, бывшие украинские воины, с одинаковым, жутким спокойствием смотрели уже мимо жизни. Мимо тех, кого любили, и кто остался за далеким порогом, мимо командиров, друзей и просто знакомых. И валялись то тут, то там пакетики с зелеными таблетками зарубежной, подарочной наркоты. На это командиры закрывали глаза. Ничего ужасного. Наркотики подавляют страх. Чунихин подарков Запада не одобрял, хотя и смотрел на них по инерции сквозь пальцы.

Что и говорить, по большому счету многим из приговоренных лежать трупами на этой земле, она и была чем-то вроде бузины в огороде. Своя же земля. За что и с кем воевать?! Но эта земля по злой воле правителей и бездарных генералов родила чертополох ненависти к русским в Донбассе и, в целом, к России. И потому капитан Чунихин и его товарищи были здесь, а война стала их тяжелой работой. Америка со своей лживой информационной войной всё рассчитала правильно. Исключительно в своих имперских интересах. Каждодневная ложь сделала свое дело. Армия и население Украины были отравлены шовинизмом. Истеричной ненавистью к России. Что сделала им Россия, толком ответить не мог никто. Но в больном, уже отравленном сознании большинства украинцев жил реальный враг – Россия и её президент Путин. Агрессоры и оккупанты. Те, которые ещё совсем недавно были и родными, и близкими. Братьями и сестрами.

Чунихин (отец – русский, мать – украинка) окончил Киевское военное училище и служил под Харьковом, в Изюме, Днепропетровске. Когда началась война, он как офицер, как солдат своей страны, пошел воевать. Воевать с террористами. Так объяснили ему и всей армии оранжевые генералы.

И вот к вечеру, перед своим последним боем, Вадим хорошо вымылся, лично расставил посты, хотел написать письмо Марте, зная, как ждет она от него каждой весточки, но сил уже не было, и ум спекся от жары и горя войны.

Чунихин едва добрался до лежанки – обыкновенного, одетого в грубую дерюгу, матраца. А ночью Вадима вынесло на улицу от звука осыпавшихся стекол.

Он бежал среди мятущихся теней, пытаясь сообразить, где идет основное сражение, на каком краю села.

Глухо шлепали по бархатной пыли сапоги и на мучнисто-белые, выхваченные из мрака лица бойцов брызгало светом вспышек.

Ночь рассекали пунктиры автоматных очередей.

Впереди бил пулемет Димы Марчука, и Вадим бросился туда. Там же должен был быть полковник Мутейко. Но потом оказалось, что полковника вообще никто не видел. Нигде. Он просто бежал, предвидя скорбное будущее Иловайска. Однако солдаты знали свои места по боевому расчету. Чунихин на всякий случай криком напомнил своей роте об этом. Но приказное напоминание оборвалось на полуслове оттого, что Вадима резко и сильно, будто палкой, ударило осколками ниже колена и одновременно в центр груди, где жила его военная душа, всегда искавшая согласия долга, чести и совести.

Очнулся Чунихин в окопе, на краю села. Как он там очутился – не помнил. Видно, кто-то из солдат стащил его сюда от беды.

Солнце забралось уже высоко и мутным пятном било в глаза. Из-за края окопа тянуло чадом горевшей резины. Выстрелы стихли. Где находилось войско – было неведомо.

Вадим попытался подняться, но острая боль обожгла грудь и правую ногу. Кое-как всё же лейтенант Чунихин вскарабкался на бруствер, ощутив, что весь живот и голень залиты кровью.

Вот тогда он и увидел тех двоих с автоматами. Они тоже приметили капитана. И пошли прямо к нему, поняв, скорее всего, что он не может больше воевать.

Один был в куртке на голое тело и защитных штанах. Второй, с перебинтованной грязным бинтом головой, лишь подался в сторону Вадима, но остался стоять, сказав устало: «Посмотри, кто там. Только осторожно. Они с нами не церемонятся».

Чунихин судорожно бросил руку в кобуру, но та оказалась пустой. Видно, Вадим выронил пистолет ночью, в момент взрыва. Другого оружия поблизости не было.

Вадим вдруг ясно осознал: это его последние минуты. Осознал не умом, а чем-то горячим и тяжелым внутри. Ему страшно захотелось помочиться. Он отвел взгляд от идущего к нему человека, и перед его глазами возникла тонкая травинка, по которой мирно ползла божья коровка. Красная, с черными точками.

Тем же горячим и тяжелым внутри себя капитан дополнительно понял, что вот сейчас его – Вадима Викторовича Чунихина – не станет. И уже никогда больше не будет. А будет только беспечная божья коровка на тонкой зыбкой травинке. Красная, с черными точками. И будет много другого. Весь мир. Но уже без него, без солдата украинской армии, капитана Чунихина.

Вадим не искал возможности защититься или как-то спастись: на это не было сил. Да и тот, кто шел к нему, был уже в десяти шагах.

От слабости раненого тела капитан сполз на дно окопа и поднял глаза к создавшему его по образу и подобию Своему. Не для того, чтобы о чем-то просить – поздно, но для того, чтобы задать  последний  немой вопрос: «Зачем, Господи? Зачем все это?».

Тот, подошедший к Вадиму человек, остановился на бруствере с опущенным автоматом. На самом краю окопа. Лицо его было черным от щетины и грязи боя. Волосы курчаво росли на груди воина. В глазах его не было ненависти. Были обида, усталость, отчуждение, брезгливость… Но ненависти не было. Возможно, в другое время они могли быть друзьями, сидеть за одним столом. Или вместе рыть колодец. Или строить дом. Дорогу. Мало ли что?.. Но жизнь распорядилась иначе. Теперь тот, подошедший, стоял напротив Вадима, опустив палец на курок автомата.

Они оказались врагами на своей же земле. Вернее, врагами их сделали политики и «друзья» из-за океана. Но бойцы об этом ещё не знали. Один не мог простить другому его незваный приход, его своеволие и глупость. Другой – потому что перед ним был террорист, убийца, сепаратист, «колорадо». Так внушили лейтенанту правители из Киева. Но главное, человек, стоявший сейчас на краю окопа, был разрушитель Батькивщины. Разрушитель единой нэньки Украины, которую требовалось беречь и защищать всегда, как встарь, так и теперь. Каждый имел свою правду.

– Стреляй, – сказал лейтенант. – Чего смотреть? Не в музее. Стреляй! – повторил Чунихин, скривившись от внезапной острой боли.

– Мне твоя жизнь не нужна, – хрипло молвил ополченец. – Скажи мне только, зачем ты сюда пришел? Кого ты собрался здесь убивать? Мирных людей? Вы каждый день рушите хаты, школы, больницы. Гибнут старики, женщины, дети. Разве не видишь? Ты – украинец. Вернее, считаешь себя таковым. Но ведь ты русич. Такой же, как и я. Выживешь – загляни в историю. В правильную историю.

Боец ополчения хотел ещё что-то сказать, но в эту секунду раздался взрыв.

В следующее мгновение сгусток света ударил капитану Чунихину в глаза, а лицо его с гимнастеркой рассыпчато забрызгало кровью и мелким костным крошевом размозженных ног. В одной из них осколок снаряда разворотил бедренный сустав, второй, серьезно задев кость, вспорол мышцу второй ноги.

Вадим очнулся уже в госпитале. Уже после операции. Украинские врачи заменили ему вдребезги разбитый сустав на железный. Титановый, голландский, стоил больших денег. Да о нем и речи не шло. Так, может быть, вскользь. Вторая нога была раздроблена в разных местах. Её кое-как залатали, и, как тут говорили, будьте себе довольны. Выписавшись, Вадим кое-как добрался домой. В родной Днепропетровск. И там, на берегу Днепра, вдруг понял, что он, солдат украинской армии, участвовал в безумии. Что он, воспитанный на великой русской и украинской культуре, литературе, музыке, отдавал приказы убивать украинцев, русских. Убивать безжалостно и беспощадно. Он в свои двадцать пять лет видел разрушенные дома, видел трупы мирных людей, оторванные руки, ноги, головы. И эта память жила в нем теперь, как приговор. Более того, он вдруг понял, что после всего пережитого никому не нужен. Что он отработанный материал. Что больше до него никому нет дела. Никому! Ему вдруг пришла в голову мысль, что история Украины – это сплошная «Свадьба в Малиновке». Белые, красные, синие, зеленые. Деникин, Петлюра, Махно, атаман Григорьев, Лева Задов… Теперь новый президент со своей свитой. Песни, пляски, самогон, стрельба, трупы и – опустошение. Полная потеря смысла жизни.

 

…Сейчас, сидя в кресле с колесами, Вадим бережно взял со столика перед собой купленный матерью французский одеколон и надушил чисто выбритое лицо зарубежным ароматом… Он был готов для свидания. Через час, как всегда в последнее время, должна была прийти Марта.

Странной теперь стала их любовь. Она обрела какое-то новое, необычное и незнакомое ранее качество некоей больной обязанности, некоего со стороны Марты долга, что ли, чего прежде Вадим никогда не ощущал.

В прошлом, куда с некоторых пор Чунихин проникал лишь памятью, они любили друг друга так искренне, так самозабвенно, что, похоже, не было ни у одного из них и тени напряженности, скрытности или отчуждения. Нынче Вадим догадывался и даже, скорее, знал, что Марта приходит к нему раз в неделю, по пятницам, словно на работу любви. Так… по старой памяти. И, вернее, просто из жалости. Но Вадим любил Марту как прежде, и отказаться от встреч с нею не мог, хоть и пытался сжечь их прошлое.

Она уже не бросалась, как некогда, захлебываясь от счастья к Вадиму на шею, не обмирала от его поцелуев, не срывала нетерпеливыми руками с него одежду и не шептала горячо: «Ты мой! Мой! Единственный! Любимый!». Всё это осталось где-то далеко. За стеной войны, ранений и горя. Всё это провисло в сиреневых аллеях чудесного парка Тараса Шевченко и в чертогах небогатой, но уютной комнаты Марты на улице Баррикадной. Туда уже не было входа, как не было входа во многое, чего лишаются увечные люди.

Теперь Марта приходила к Чунихину каждую пятницу пунктуально в шесть вечера, одаривала легким дружеским поцелуем и усаживалась напротив, чтобы поведать Вадиму о своей суетной жизни агента недвижимости. Говорила о жутких ценах, об алчности директоров фирм, плодящих бомжей, бродяг и пьяниц; зачем-то врала о том, как много ей приходится, не жалея себя, трудиться с утра до вечера, дабы заработать приличные деньги, чтобы можно было что-то отложить Вадиму на хороший протез. Говорила, что жизнь стала не жизнью, а выживанием, что народ сделался лют до остервенения и готов разорвать каждого, кто нечаянно наступит на ногу. И что всякий норовит объегорить, обокрасть, а по вечерам страшно ходить по улицам. Что муж толстеет. Что порвались колготы и хорошо бы сделать модную прическу, что она устала и, по сути, совсем одна. Марта говорила много в жарком запале негодования от тусклой жизни и собственных проблем. А душа Вадима наливалась тугой болью оттого, что он – калека, получает жалкую пенсию, не в состоянии встать и вырвать любимую женщину из лап сытого мужа, который где-то что-то ворует и на том наживается. За это ли Чунихин воевал? Оттого ещё стонала душа, что у него вообще нет каких-либо видимых перспектив и лучше, может быть, им расстаться вовсе.

Переехать к Вадиму и стать его женой Марта отказалась. Больше к этой теме они не возвращались. Однако и порвать с Мартой совсем Вадим не мог. Она была его любовью, единственным, пожалуй, человеком, ради которого он жил, хотя и рассчитывать особо, выходило, не на что. Не мог Чунихин в одночасье расстаться с тем, что составляло его прошлое, настоящее и будущее.

Навещали, конечно, друзья, и делали все, чтобы Вадим не чувствовал себя одиноко. Чунихин раскрепощался, шутил, напускал на себя благодушный вид, но всё это, понятно, была лишь маска.

Итак, Вера приходила по пятницам.

Ирина Сергеевна, мать Вадима, деликатно вручала их друг другу, осторожно прикрывала за собой дверь и тихонько уходила в свою комнату, в обитель собственной тоски и печали.

В своей новой жизни после ранения, во мгле окружающего мира и собственной неподвижности Вадим учился заново относиться ко всему, что происходило и происходит. Теперь он словно не был самим собой, будто бы не имел на это права, а поднимался над тем изуродованным человеком в коляске, чтобы спокойно, запретив себе эмоции, внимать звукам, словам и мыслям. То была непростая наука новой выдержки и воли, ниспосланная ему взамен былой горячности, суетной торопливости и мгновенных решений.

Капитан, обладавший молодым, с правильными чертами, мужественным лицом, имел теперь на своем челе печать пожилой мудрости, ибо смерть вплотную прижалась к нему, сдавила горло ледяными лапами, но оставила жить. Жить в тягучем размышлении об устройстве мира. О самом себе. О содеянном. О Боге. Об уготованной ему доле. Об их с Мартой былой любви и ещё о многом, из чего в настоящее время слагалось существование бывшего украинского воина.

А Марта, ведя, в общем-то, беззаботную, легкую жизнь, утешала себя тем, что выполняет некую высокую миссию перед Богом, жалея пострадавшего солдата. Она успела в новом времени растерять любовь и истинное сострадание, чем, впрочем, не по своей воле захворали многие жители украинских городов.

Вадим смотрел на Марту сквозь толщу обретенной на войне пустоты, видел любимый образ в оправе золотых волос, видел её всю: яблочно-шелковое тело с двумя большими знакомыми родинками – одна на шее, другая на левой груди, повыше соска – и думал, что Господь всё-таки милостив, подарив ему хоть это.

Но всякий раз в глубине очертаний Марты, так или иначе, вспыхивала та проклятая украинская деревня недалеко от города с обжигающим память, горьким названием Счастье. Всплывал Костя Дудко под чадящим БТРом. И другие ребята, уложенные на землю смотреть, не мигая, на ослепительное чуждое солнце. Смотреть в глубину вечности. В памяти капитана Чунихина возникал госпиталь. Жара, мухи, окровавленные бинты, тени медсестер. Мальчишки без рук, без ног. Ещё ни разу не брившиеся мальчишки. Стоны, стенания… И проклятия президенту, премьеру, командирам, всем, кто имел хоть малейшее отношение к этой бессмысленной, глупой и жестокой войне. В прозревшем сознании покалеченных ребят эти люди были уродами, преступниками, психически больными. Мальчики-инвалиды были теперь обречены на пустую, тусклую, бездарную жизнь. До конца своих дней. И помнился один солдат, подошедший к Вадиму на костылях. Он был без ноги, с забинтованной головой. Солдат постоял возле Вадима и спросил: «Капитан, зачем ты все это делал?». Вадим сказал: «Я офицер, выполнял приказы и свой долг». «Долг? – переспросил солдат с искаженным лицом. – Вы загоняли нас в «котлы» и потом бросали на смерть». «Я не бросал», – сказал капитан и опустил глаза. «А кто бросал?! – закричал солдат и плюнул Вадиму в лицо. – Будьте вы все прокляты! Все вместе! Твари!».

Вспоминая все это, Вадим переставал слышать, о чем повествовала Марта, ерзал в кресле и морщился от беспощадного зрения, от которого в последнее время тупо щемило сердце. Наверное, и, скорее всего, Чунихин тоже был в списке тех, кого проклинали мальчишки-калеки. В их глазах ещё теплились младенческие сны. А им было уже словно по семьдесят. Это он, капитан Чунихин, гнал несчастных солдат в бой. Гнал на явную смерть. Лучше бы он погиб под тем тяжелым снарядом. Рядом с замечательным городом Счастье. За что они, безусые мальчишки, воевали? И с кем?

Наговорившись, Марта помогала Вадиму взобраться на подушки рядом стоявшей кровати и, зная наперед продолжение их свидания, сначала с ловкостью медсестры раздевала его, а затем раздевалась сама. Далее все совершалось теперь в безмолвии, без сладко обжигающих, жарких слов, признаний в любви. Со стороны Вадима они не имели смысла, так как провисали без ответа, и Чунихин ущемленно перестал тратить на них голос и чувства. Марта же боялась пролить на Вадима жалость и фальшь. К тому же, понятно, у неё был другой мужчина, муж, и эта двойственность, о которой знал и Вадим, рвала её на части. Нужно было, конечно, поставить в их с Вадимом отношениях точку. Но как? Совесть, эта треклятая баба-совесть всё-таки жила внутри Марты и действовала, как некий строгий судия, и что делать с нею, с совестью, было неведомо. Оставались лишь безутешные ночные рыдания, да несколько их общих с Вадимом счастливых фотографий. Но лучше бы их не было вовсе.

В тот вечер Марте было с Вадимом как-то особенно хорошо. Впрочем, хорошо было всегда. Но тот вечер стал необыкновенно упоительным. Вадим, словно прощался навеки, и отдавался Марте с такой страстью, с такой нежностью, что она неожиданно поняла: с тем, другим, несмотря на все его превосходящие плюсы целого, здорового, благополучного мужчины, счастья не произойдет, а она, Марта, станет лишь томиться и мучиться горькими угрызениями. Память всегда и везде будет гоняться за нею с острою секирой. К тому же у того, другого, привлекательного красавца, в глазах были только строительные площадки. Механизмы, компьютеры, дорогие машины, и больше, казалось Марте, ничего. Ничего!

– Я люблю тебя. И никогда не брошу, – тепло сказала Марта и вдруг сама поверила в это.

Вадим вздрогнул от неожиданных и уже позабытых слов. Вздрогнул от мягких искренних интонаций голоса, от прикосновения пальцев, сквозь которые протекла в него прежняя женская ласка Марты. Сердце обжигающе вспыхнуло внутри, где-то у горла, и затолкалось, задышало часто, безудержно. Но это радостное, юное ощущение от услышанного им вскоре же и погасло. Лучше бы Марта не говорила то, что сказала. Вадим давно решил, что не станет собой отягощать любимую женщину. Пусть всё идет, как идет, но в тот день, когда она оставит его (это лейтенант не подвергал сомнению), он тоже уйдет своей дорогой, несмотря даже на то, что Закон Божий запрещал этот уход таким образом.

И вот сейчас Марта выразила готовность быть с Вадимом всегда, скорее всего, как снова ему показалось, из элементарной жалости.

Ах, Марта!.. Нужен ли он ей такой?! Разве к этому готовит себя любая женщина?

Вадим горько усмехнулся.

– Что ты? – обрадовалась Марта улыбке близкого человека. – Хорошо тебе?

– Да, – сказал Чунихин. – Ещё не слишком поздно? Что если ты прогуляешь меня на коляске в парк Шевченко? Благо – мы живем недалеко.

– Ладно, – согласилась Марта. – Сегодня тепло, поэтому я просто накрою тебя пледом.

Они спустились в мягкий, ласковый вечер. Днепр был рядом, и Вадим хорошо помнил, как бегал сюда ещё мальчишкой. Рвал цветы. А однажды, перед днем рождения мамы, оторвал огромную ветку персидской белой сирени и тащил её потом ночью по улице, словно большую метлу.  Сейчас солнце сидело на макушках деревьев. Было тихо. Вдали, на синей, спокойной глади Днепра, как чайки, застыли яхты. Вадим вспомнил, как сам занимался парусным спортом. Вон там, за далеким островом, летал по гребням волн, распахивал душу голубым днепровским просторам. А возле моста ловил в детстве водившихся когда-то в Днепре колючих ершей.

– Спой мне, – попросил Марту капитан, когда они остановились под раскидистой ивой на берегу.

Марта негромко запела их старенькую школьно-походную песню о том, как пять ребят о любви поют чуть охрипшими голосами.

У неё был приятный чистый тембр, отточенный ещё в музыкальном училище. Но музыка так и не стала профессией Марты: зарплата учительницы была оскорбительно мала, поэтому пришлось искать другую работу.

Вскоре солнце наполовину погрузилось в горизонт, и сразу стало прохладно. Песня кончилась. Вадиму сделалось грустно, потому что он вдыхал свежий речной воздух, видел зеленые очертания островов, новые, позолоченные заходящим светилом, дома левого берега. Но не мог встать, пойти, как ему хотелось в последнее время, под своды Храма, поклониться иконам и сотворить священную молитву за всех близких, живых и погибших.

Теперь постоянно над памятью гроздьями висели прочитанные недавно строки.

«…старайтесь походить на Бога, ведь вы Его любимые дети. Живите в любви – точно так, как Христос полюбил нас и отдал за нас Свою жизнь как жертвенное приношении Богу, благоуханное и приятное.

Что же касается таких вещей, как разврат, похабство, жадность, то среди вас даже разговоров о них не должно быть. Не подобает это Божьему народу, так же, как всякая грязная, глупая, двусмысленная болтовня!».

Вадим хотел покаяться в Храме перед Богом в сотворенном не по своей воле большом грехе. Покаяться в том, что он стал Каином. Что убивал братьев. Жил не своим умом. И не питался пищей Неба. Хотел прочесть свою Исповедь. Но ничего уже из той прежней, пронзительно счастливой жизни ему не предвещалось. Более того, он вдруг ощутил, что для него нет больше Украины. Той светлой, ласковой, родной, как мать, Украины, которую он любил с детства. Нет, и никогда больше не будет. Вадим видел её теперь в образе большой черной вороны, которая питается мертвечиной. На пепелище.

– Я завтра перееду к тебе, – сказала Марта, охваченная мечтательной эйфорией. – И буду твоей женой. Ты рад?

– Поцелуй меня, – попросил Вадим, и когда Марта нежно выполнила его просьбу, он прощально вздохнул. – Поехали. У меня зябнет нога, которой нет.

И вот этот их прощальный поцелуй – так уж угодно было судьбе – видел человек, который по странной случайности оказался в ту минуту неподалеку. Этот человек, Сергей, был мужем Марты. По свойству поцелуя он понял, что связывает его жену и увечного инвалида.

Сергей не был, как полагал от ревности Чунихин, ни бандитом, ни мошенником, ни вором. Он был хорошо образован, талантлив и мог делать то, чего не могли другие. Потому был ценим и получал приличные деньги.

В тот вечер Сергей встретился с коллегой, чтобы обсудить некоторые технические предложения. Для деловой встречи лучшего места, чем тихий парк на берегу Днепра, трудно было и придумать. Сергей с товарищем неспешно шел по набережной, украшенной цветочными клумбами, и вдруг…

Он сразу как-то подсознательно вспомнил, что Марта часто погружается в долгую задумчивость, что она, бывает, рассеянна до абсурда: может мыло положить в холодильник, а в сахарницу насыпать соль. Теперь ему всё стало ясно. Но он понял, что стал свидетелем не банальной измены. Что тут всё гораздо сильнее и глубже, и это осознание ударило ещё больнее, потому что оно пахло неотвратимостью финала его любви. Гибелью всей его семейной жизни.

Они, Сергей и Марта, ужинали, молча, стараясь не смотреть друг другу в глаза. Лишь за кофе Сергей закурил и чужим, глухим голосом спросил:

– Сколько могут стоить протезы?

Марта вскинула на него испуганные, удивленные глаза и тут же уронила в рыданиях голову на стол.

Сергей вынес из своего кабинета три пачки купюр и положил перед Мартой.

– Я думаю, – сказал он, – этого хватит.

В тот вечер Сергей впервые в жизни попал в полицию. Он был вдрызг пьян. Крутыми русскими словами он всю ночь клял войну с её смертями, стенаниями, кровью, в прах разбитыми судьбами и приказывал дежурному немедленно позвонить президенту Порошенко, потому что он, Сергей Крутилин, желает сделать заявление по поводу любых и всяческих военных действий. А полиция смеялась и, позевывая, ходила мимо камеры. Туда – сюда. Ходила и посмеивалась.

 

 

 

Кошки-мышки

 

                                          Светлой памяти Леонида Леонова

посвящается

Он пришёл к нам, студентам Литературного института морозным декабрьским вечером. В воздухе порхал тихий, искрящийся в свете фонарей снег. Великий звонарь, Александр Иванович Герцен, важно стоял в своем дворике, имея на голове державную белую папаху, а на плечах – снежные погоны. В таком виде писатель-революционер походил на генерала всей зимы.

Леонов бесцеремонно отряхнул от снега берет, бросил на стул старомодное, с каракулевым воротником, тяжёлое пальто и, усевшись за стол, принялся протирать толстые стёкла очков.

Зал выжидающе молчал.

Наконец, очки были посажены на место, и мастер взглянул на нас внимательным, отрешенным и проникающим сквозь предметы и расстояния взглядом. В этом взгляде были и едва уловимая улыбка гуру, и мудрость ползущей из глубины веков черепахи, и свет далёкой, нездешней звезды.

Молчание затягивалось.

Леонов погладил двумя пальцами короткие серебряные усы и, неожиданно оживившись, спросил:

– Друзья мои, кто может мне кратко и толково сказать: что есть искусство?

Повисла пауза раздумья, и № 1, студент, который везде и во всём стремился быть первым номером, поднял руку.

– Искусство – это художественное отражение социальных и общественных отношений.

Мастер чуть поморщился: от сентенции № 1 пахло припудренной эстетикой марксизма.

– Кто ещё?

– Вселенская жажда любви, – вытянулась, как кошка, тощая поэтесса с чёрными пещерами вместо глаз. – Жаркая, неутолимая жажда, которая и превращается в искусство.

– Это интересно, – отметил гуру, меряя глазами поэтессу.

– Умение выразить, сфотографировать удивительный сон жизни, – поразмыслил № 3.

– Детство! Способность сохранить в подсознании и вылить на бумагу детство! – пылко открыл № 4.

– Детство, – раздумчиво повторил мастер, за плечами которого мощными стволами стояли «Соть», «Вор», «Русский лес». – Детство – это уже теплее.

– Кошки-мышки, – молвил сонный голос с последней парты.

– Кто сказал: «Кошки-мышки»? – радостно воспрял старый писатель.

Угадавший нехотя поднялся.

– Петров, – сознался провидец.

– Что же вы имели в виду, когда сказали: «Кошки-мышки»? – допытывался корифей литературы, знавший Толстого, Бунина, Горького, Есенина, Маяковского и многих других, оставивших весомые скрижали в истории русской словесности.

– Да что же? – удивился Петров. – Понятно, что – игру.

– Молодец Петров, – одобрил Леонов. – Игра! Так, одним словом, древние греки определяли смысл и глубинную суть искусства. Конечно, игра! Искромётная, огнедышащая и воскресающая, повергающая в ужас и страдания, и текущая по щекам слезами любви. Всегда необыкновенно тонкая, продуманная до мельчайших подробностей. Это и есть настоящее искусство.

В этой связи хочу поделиться с вами одной историей, которую мне довелось услышать на Сахалине от непосредственной участницы событий, о коих сейчас пойдёт речь.

В своё время я очень плотно занимался творчеством Чехова и даже прокатился по всем местам, где бывал писатель. То есть, от Таганрога до Сахалина. И вот там, на Сахалине, я повстречался с дамой по прозвищу Сонька Золотая Ручка. Это была уже древняя старушка, сосланная на окраину России за многочисленные уголовные дела, связанные с мошенничеством. Золотая Сонька, вообще говоря, заслуживала по законам того времени смертной казни. Однако все её дела были так неординарны по режиссуре, так гениально продуманы и сыграны, что высшую меру ей заменили вечным поселением на отрезанном и заброшенным тогда острове. Вот оттуда я и вывез эту удивительную историю.

Леонов поднялся и стал прохаживаться от двери к окну, мысленно унесясь к далёким берегам Тихого океана. Старенький паркет под его ногами тихонько поскрипывал. В аудитории провисла настороженная тишина. Кто-то чуть слышно поскрёб стриженый затылок.

Мэтр покашлял в кулак и начал свою повесть.

Представьте себе Петербург XIX века. Каменные львы, булыжные мостовые, мосты, вечный всадник, балы в золоте свечей и шпиль Петропавловской.

Утонувший в дубовой мебели кабинет одного из самых модных и почитаемых в столице психиатров. Открывается дверь и на пороге возникает чудесное видение – очаровательная незнакомка, словно сошедшая с картины Крамского.

Психиатр спешит к ней навстречу, провожает к столу, усаживает в кресло.

Незнакомка долго снимает длинные лайковые перчатки, обнажая тонкие окольцованные пальцы, приподнимает вуаль, закуривает дорогую папиросу, своими действиями придавая себе максимум шарма и значительности.

– Ну-с, – говорит доктор, похрустывая сцепленными пальцами рук. Он явно польщён визитом прекрасной дамы. – Чем обязан?

Ещё некоторое время незнакомка молча курит, словно бы обдумывая то трагическое, что необходимо сообщить доктору. Наконец, гасит окурок и жарко, сбивчиво начинает говорить.

– Доктор, милый, надежда только на вас. Что только я ни предпринимала, к кому ни обращалась – всё тщетно. Я в отчаянии. Не знаю, что делать. Жизнь летит под откос, доктор. Если вы не поможете… не знаю, что я с собой сделаю.

– Помилуйте, сударыня, – врач берет её руку в свою. – Успокойтесь и расскажите всё по порядку. Я обязательно помогу вам. Сделаю всё, что в моих силах. Говорите, любезная, говорите.

Дама промокает надушенным платком глаза и начинает более ровным голосом:

– Мой муж – известный банкир. Совсем недавно мы поженились и уехали в чудесное свадебное путешествие. Сначала – Париж, затем Италия, Венеция… Всё проплыло, как волшебный сон: гондолы, музыканты, цветы, теплое море. Обитель грёз и любви.

Но вот по возвращении случилась беда. Я стала замечать, что мой супруг страдает манией меркантильности. То есть, в последнее время он все наши разговоры непременно сводит к разговорам о деньгах. Деньги там, деньги сям. Сделки, купчие… И снова деньги, деньги, деньги. Поначалу это меня удивляло и даже забавляло. Но чем больше это проявлялось, тем тревожнее становилось у меня на душе и на сердце. Дело дошло до того, что состояние мужа начало вызывать реальную угрозу нашей семейной жизни. Это был уже не тот милый, галантный, красивый мужчина. Он превратился в ходячий мешок с деньгами. Господи! Я не знаю, что делать, доктор. Просто не знаю.

– Ну, полно, полно, голубушка, – говорит врач. – Приводите своего мужа. Мы с ним потолкуем, и, уверяю вас, исправим положение. Всё не так страшно. Хотя ситуация, прямо скажу, несколько запущена. Однако – Господь поможет! Везите своего благоверного.

Психиатр целует посетительнице ручки, и они расстаются.

Что делает эта женщина далее?

Она садится в кабриолет и едет в один из лучших по тем временам ювелирный магазин.

И вот, друзья мои, представим себе, как против дверей фешенебельного магазина останавливается роскошная карета, открывается дверь и при помощи наряженного лакея по ступенькам стекает некое облако, на которое вольно или невольно все обращают внимание.

Женщина плавно, с изысканным достоинством проплывает вовнутрь сверкающего салона и останавливается у одной из витрин с самыми дорогими украшениями.

Разумеется, тут же появляется хозяин заведения и интересуется, чем могла привлечь его скромная особа внимания столь красивой дамы.

Незнакомка, разглядывая драгоценности, снова долго снимает длинные лайковые перчатки, приподнимает вуаль и, наконец, указывает на шикарный гарнитур, горящий белым бриллиантовым огнём.

– О, мадам! – восклицает хозяин магазина, сглатывая нечаянную слюну. – У вас чудесный вкус! Но это очень дорогая вещь. Раритет. Единственный экземпляр. Через третьи руки. Прямо из Лувра.

Женщина не перестаёт восхищаться драгоценностями, словно видит их впервые.

– Чудесно, – тает она. – Восхитительно! Это шедевр! Произведение искусства.

– Да, да, мадам. Лувр. Ручная работа, – суетится хозяин, предвкушая выгодную сделку.

– А они натуральные? – вдруг хмурит красивые брови чудесная незнакомка.

– Помилуйте, госпожа! – съёживается владелец магазина. – Как можно? Да я… Хотите проверить?

– Ладно, ладно, – милует пришелица. – Верю. Только у меня к вам одна просьба, сударь. Лично меня цена не интересует. Все расчёты по единственному моему капризу совершает мой муж, известный банкир Д. Уверяю вас, названная вами сумма его не смутит. Поэтому, если вас не затруднит, я прошу проехать со мной к моему супругу, и он произведёт с вами полный расчет наличными. Плюс к этому вы получите хорошие комиссионные за хлопоты. Карета у подъезда. Надеюсь, вы не откажите? – заключает незнакомка, обворожительно улыбаясь.

– Разумеется, мадам, – заикается торговец и приказывает упаковать драгоценности в специальную шкатулку.

По дороге роскошная женщина снова отворяет коробочку и, блестя глазами, легонько касается бриллиантов пальцами.

– Вы не представляете, как хочется мне надеть их на себя, – доверительно шепчет она хозяину магазина. – Муж сойдёт с ума.

– Без сомненья, мадам. В этом ожерелье, серьгах, кольцах, браслете вы будете богиней. Уверяю вас. Богиней!

И вот, как вы уже, верно, догадались, через некоторое время карета снова останавливается у дома психиатра.

Они, покупательница с ювелиром, медленно, почти торжественно поднимаются по мраморной лестнице. Шкатулка с драгоценностями в руках у незнакомки. Длинный коридор. Множество дверей. И вот – кабинет врача. Женщина осматривает ювелира, поправляет ему галстук, волосы на голове. Входят.

И тут дама, прекрасная во всех отношениях, произносит одну единственную, гениальную фразу: «Знакомьтесь, господа. Это мой муж».

То есть, вы понимаете, психиатр думает, что муж очаровательной женщины – улыбчивый господин рядом с нею, страдающий недугом меркантильности. Ювелир же в свою очередь полагает, будто грузный человек купеческой внешности, идущий к нему навстречу с широкими объятиями, и есть выше обозначенный супруг прекрасной незнакомки.

– Что ж, господа, – произносит дама, когда оба заинтересованных лица, расшаркавшись, пожимают друг другу руки. – Полагаю, я вам больше не нужна. Вы прекрасно договоритесь без меня, – ослепительно улыбается она.

– Да, да, сударыня. Конечно.

Мужчины очарованно смотрят вслед женщине, пока та не скрывается за дверью. Конечно, вместе со шкатулкой.

Леонов остановился посреди аудитории под одинокой, холостой лампочкой и со свойственным ему прищуром внимательно посмотрел из-за толстых очков на слушателей, словно хотел проверить, какое действие произвела его повесть. Но студенты будто набрали в рот воды, ожидая, быть может, каких-либо резюме мастера. Хотя всё и так было предельно ясно.

Он постоял ещё какое-то время, нажимая носком на больную, вскрикивающую паркетину, потом подошел к чёрному зеркалу окна, за которым всё так же сверкал в свете желтого фонаря редкий золотой снег.

– Я передал вам этот рассказ, – проговорил Леонов, не оборачиваясь, – не для того, понятно, а вернее, меньше всего для того, чтобы вы восприняли его буквально. Хотя и фактическая сторона здесь замечательная. – Мастер повернулся и присел на подоконник. – Я ж рассказал эту историю исключительно затем, чтобы вы, возможно, сердцем, кожей поняли и ощутили, что такое настоящая, безукоризненная игра. Феерическая игра фантазии, замысла и искромётного исполнения. Однако, замечу, у этой игры, у этого священнодействия, есть свои строгие законы, которые не терпят ни фигляров, ни кривляк, ни этаких, знаете, напыщенных декадентов. Они все – наносная пыль, быстро сдуваемая временем.

Вот на таком уровне, друзья мои, должно рождаться и художественное произведение, то есть произведение искусства. Признаюсь, я всегда боялся чистого листа бумаги. Огромную ответственность берёшь на себя, вырисовывая первую строчку. Совпала ли она со словом Господа. Но вот замысел всё больше и больше обрастает плотью, вспыхивает, пылает, манит шелестом неожиданных решений, и ты начинаешь чувствовать себя Титаном, сильным, могучим Титаном, которому по плечу и первая страница, и последняя. Но не торопитесь делать первый шаг. Расставьте фигуры, как на шахматной доске, внимательно вглядитесь в них и найдите единственное, гениальное решение, как это делала Сонька Золотая Ручка.

Вот так-то, други мои. Трудитесь. Трудитесь день и ночь, потому что писательство – каторжная работа. Без выходных. Без границ ночи и дня.

Леонов подошёл к столу и стал складывать очки в футляр.

– Вопросы?

– Простите, пожалуйста. Какими чернилами лучше писать? Чёрными, синими, красными?

– Что? – не понимая вопроса, переспросил Леонов. – Чернилами? Какими чернилами? Писать, братец, нужно кровью. Ясно? Кровью и больше ничем.

 

 

Страсть

 

Румяное, щекастое солнце неспешно укладывалось за таёжной речкой на ночь в густую, синюю чащобу.

Пятеро косарей, прибывших вертолетом на сезонные покосы луговой травы, мирно сидели у костра и, икая после жирной ухи, вкусно дымили папиросами в прохладный лесной воздух.

– Ты-то, Михалыч, – спросил бригадир Санька Жбанов, – чего в тайгу, я извиняюсь, приперся в таком, прямо скажем, не юном возрасте? Поди, хорошо за семьдесят уже?

– Надоело, – ответил Михалыч, худой, но жилистый старик с острым, скуластым лицом, которое в ярких бликах огня казалось ещё острее.

– Чего тебе надоело? – поинтересовался тридцатилетний крепыш Санька.

– Деревенеть надоело в одном месте. Я текучую жизнь люблю.

– Жизнь? – засмеялся бригадир. – Тебе уж к Богу собираться пора.

– Зачем? – не обиделся Михалыч. – Я ещё погуляю. Которые есть – за сто лет бегают. А мне, гляди, всего-то семьдесят три. Рановато к Богу. Погуляю ещё.

– Ну, гуляй, – разрешил Жбанов. – Жизнь, оно, конечно… Кому чего.

– Я и говорю, – откликнулся Михалыч. – Жизня – штука сильно интересная.

– Чего ж тебе в ней такого сильно интересного при твоих летах? Сидел бы на печке да семечки грыз последним клыком.

– Зачем последним, – не согласился Михалыч. – У меня – на, гляди – весь зуб во рту целый. Потому я ни одной цигарки за всю свою жизнь не скурил. Ни одной рюмки водки не принял.

– Да ну?! – поразился Санька. – Старовер, что ли?

– Зачем? Весь я натуральный. Нынешний. Христианский.

– А чего ж тогда?

– Так. Сильно жизнь люблю.

– Что ж ты в ней такого любишь, что даже рюмки водки не выпил ни разу? Чудак ты. Извини, конечно, за грубое слово… Или больной какой от рождения?

– Дурак ты, Санька, – сообщил Михалыч. – Вон уже лысина на голове, а ум на одном ухе болтается. Что ж мне и любить больше в жизни нечего было, кроме как рюмки глотать.

Михалыч поворошил сучья в костре, вздохнул и продолжил.

– Страсть у меня была. Хоть и при царе Горохе всё случилось. Молодые мы тогда с Верунькой моей были. Но такая страсть у меня до неё зажглася в грудях, что просто жуть. Чего я только не вытворял. И на морозе под окном ночами торчал. Всю сирень для неё в деревне вывел. И по заборам скакал, как петух. Соловьем трещал на всю область. Одним словом, в мозгу сплошная пропасть висела. И надо ж было ей, дурочке, в те годы, прости Господи, утащить с поля кулек пшеницы. Времена-то какие были? Не приведи Спаситель. Голодные. Страшные. Опасные – жуть одна.

И вот бегит она с тем кульком, Веруня моя, да прямо на машину с райкома. Конечно, деревенский суд. Посрамления. Враг народа. Веруня-то. Представь. И всё такое. Времена-то какие были. В общем, кинули её в телегу, и покатилась она сюда – вот, в Сибирскую глушь. В лагерь. На поселение.

Михалыч помолчал. Отшвырнул в сердцах палочку вглубь леса.

– Ну, а мне чего делать? Страсть-то жгёт. Собрал я, как говорится, свои пожитки и потащился, откровенно говоря, в ту же степь. За Веруней.

С полгода блукал я по России. Наконец, дополз до того поселения, а Веруня моя к тому моменту взяла и вышла замуж за одного каторжанина. Ну, правильно. Думала, не вернется уже в родные края. Так и поселились мы, как говорится, поблизости. Мужик у неё не скажу, чтоб видный был. Обнаковенный мужик. Болел часто. Жалела она его. Веруня. Так и прожили всю жизнь отдельно.

– Ну, а ты что ж, семьи не завёл, что ль? – спросил бригадир.

– Нет, – ответил Михалыч. – Куды мне. Меня ж страсть губила. Трудился, где попало. На строительстве. Потом рыбу ловил. Охотничал. В общем, всякое. И вот год назад муж Веруни помер. Тут мы и возвернулись друг до друга. А ты говоришь, к Богу собирайся. Нет, Саша, жизнь интересная, сильно интересная вещь. Тут тебе и лес. И речка. И звери. А страсть? А?

И вот недавно сидим мы на лавочке возле дома. Как говорится, звезды считаем. И вдруг Веруня шепчет: вот бы, говорит, поглядеть во тьму телескопической трубой. Может, там какая тайна видна от Господа нашего Иисуса Христа. Тут меня аж током вдарило. Я в один минут и решился. Пошел на следующий день к Николаю Ивановичу, он же, ты знаешь, начальник теперь всего леса и, конечное дело, всего сена. А мы когда-то работали вместе. Ему известно, я мужик крепкий: и дом срубить, и дерево настругать, и сеять, и траву косить. Так и так, объясняю. Посылай, Николай Иванович, на сезон. На сено. Надо денег заработать. Зачем тебе, спрашивает. Хочу, говорю, телескопическую трубу купить. Тьму наблюдать. Вдруг тама чего увижу. Да и вообще сердцу мило. Он, понимаешь ли, посмеялся, но путевку дал. Так вот я к вам и приорганизовался. Уразумел ты, Саша, эту чушь? А всё, Саша, от страсти.

Рыжий, с густой шевелюрой сенокосчик сказал глубокомысленно: «Да. Колхида». И поскрёб под фуражкой затылок.

Жбанов хмыкнул, почесал шею и хмыкнул второй раз.

– Чудик ты, Семён Михайлович, – твердо определил он своего подчиненного. – Натуральный чудик. Ладно. Пойдем в теплушку ночевать. Завтра вставать ни свет, ни заря.

– Не-а, – ответил Михалыч. – Я тута под кустиком поваляюсь. Давно в тайге не отдыхал.

– Брось. Холодно же ночью при твоих, тем более, годах.

– Мне, Саша, нигде не холодно. Для меня всегда жизнь теплая. Потому, у меня страсть возле сердца.

– Чудик, – сказал Саша, и сенокосчики ушли.

Михалыч лёг возле костра на спину и стал шептать в небо слова.

Тихо журчала речка о чем-то своем, не слыша рядом с собой одинокого человека. И только яркая, голубая звезда в вышине внимательно наблюдала за стариком, пытаясь проникнуть в его бессмертную душу.    

 

Железа жизни

                         

Вечер стоял тихий, ясный, бирюзовый. Солнце, окруженное грядой ало-золотых гор, медленно клонилось к западу, словно в нем, в западе, был зашит громадный неумолимый магнит, и по мере того, как светило все ниже опускалось к горизонту, облачные гряды исподволь наливались лиловым цветом.

Анастасия Андреевна, сидя у окна, с грустью наблюдала красоту мира, как собственную уходящую жизнь. Где-то там, в глубине западной стороны, в Канаде, жила её дочь Зина Петухова, которую три года назад предприимчивый заграничный бизнесмен увез к себе на родину, в город Торонто. Оттуда, от Зины, пришла пара восторженных писем. Но затем молодожены переехали в Монреаль, не сообщив ни адреса, ни места пребывания. С тех пор связь оборвалась, и Анастасии Андреевне осталось лишь терзаться да размышлять о судьбе своего драгоценного чада. Сколько бессонных ночей, сколько вздохов и всхлипов пережила её одинокая комната – кто знает.

И Анастасия Андреевна вдруг решилась. Она взяла ручку, тетрадь и, переборов измученное сердце, стала писать.

«Здравствуй, моя дорогая доченька! – старательно вывела она. – Не знаю, не ведаю, дойдет ли мое письмо до твоей далекой Канады, так как ни адреса нет, ни весточки от тебя. Знаю только, что город Монреаль, а большой он, этот город, или маленький, как наш Железнодорожный, кто ж мне подскажет. Может, каким случаем и долетит мой листочек до тебя. В таком разе, за неимением другого выхода, так и пропишу, мол, Канадский город Монреаль, Петуховой Зинаиде Васильевне. Авось добрые люди подскажут. Чай, Петуховых в Канаде, я думаю, не так уж много. Хотя, конечно, ты за эти три года могла стать какой-нибудь миссис Макензи, как правильно подсказал наш бухгалтер Николай Иванович, и забыть, что ты, на самом деле, чистокровная наша Железнодорожная Зинка Петухова, чем мы и гордились всей, если помнишь, бывшей семьей.

Черт меня, конечно, дернул отпустить тебя в такую тьму-таракань, откуда даже весточки твоей не дождешься, не говоря о чем другом. Но уж твой канадский бизнесмен такой настырный был, что даже я устоять не могла. Фотками закидал: вот мол, дом, вот машина, бассейн, вот, дескать, мы на прогулке, на лошадях. Подстриженные лужайки. Куда там! Вот я и подумала: может, тебе улыбнется чего. А то мы с папкой твоим всю жизнь на биофабрике прогорбатились. Ну и что? Два раза, правда, в санаторий съездили. А так… Все прокатилось как один день. И вот уже папки твоего нету, Зина. Родственники многие поумирали. Осталась я одна. Семьдесят пятый годок. Все-таки возраст. Но пока какие-никакие силы есть, подрабатываю в домоуправлении уборщицей. Всё ж таки добавка к пенсии. Особо-то я, Зинуля, не жалуюсь: на хлеб-кефир хватает. А больше радости, честно говоря, никакой. Всё так же грохочут электрички, как они грохотали и в твою бытность. Всё так же носятся за ними ошалелые, грязные псы. Одним словом, всё по-прежнему. Если не считать, что подремонтировали вокзал, да рядом с ним устроили громадный продуктовый рынок, ну и, конечно, тряпки при нем разные. Какие хочешь. Тут и платьица, и кофточки, и шубки кроличьи, и туфельки, во сне не снились. Думаю, даже в твоем Монреале столько добра нет. Только мне это барахло теперь, конечно, ни к чему. Всё об тебе мыслю. Приглядываю. Вот, думаю, Зинуле бы такую шубку кроличью, крашеную, красивую. Да сапожки на каблучке. А то, знаешь, бассейны бассейнами, а тулупчик не помешал бы. Как тебе это переправить – ума не приложу. Тем более, адреса нет.

Кстати говоря, Наташка, подружка твоя, четвёртый раз беременная. А чего бы и нет? У неё всё хорошо. Муж, Толик, не пьёт. Работает шофёром. Зарабатывает неплохо. Всё в доме есть. Чего не рожать? Люда, вторая подружка, тоже при семье. Правда, Колька у неё выпить любит. Но живут. Детишки подрастают. Да и то сказать, отец наш тоже любил пропустить рюмочку. Не без этого. Однако существовали. Тебя, Зина, подняли. Сколь беды-горя вынесли. Болела ты. Всё на наших с отцом руках. А теперь – вот выпорхнула. Ни ответа, ни привета.

Брат твой, Миша, в Чечне воюет. Думаю, не сладко ему там. Но и то когда-никогда спустит письмецо. Благодарность ему вышла от командиров. В газете пропечатали. Так я хожу, гордая, показую ту газету всем соседям. А ты, Зинуля, словно в воду канула. Я уже все ночи передумала – не случилось ли там чего? Хотя, сама посуди, что может случиться при газонах, лошадях да слугах. А вот у нас случилось. Крестный твой, дядя Федя, будучи сильно наклюкамшись, вышел на балкон прогуляться на пятом этаже, перехилился от любопытства через периллу и – бульк, представь себе, головой вниз прямо на клунбу с цветочками. И хоть бы, гад, ногу-руку сломал. Так нет же. Только плечо вывихнул. Сейчас лежит, лопатку водкой натирает. Вот тебе, Зина, чисто русский случай. Такие в Канаде, я думаю, вряд ли происходят.

И всё-таки, чует моё материнское сердце, скучаешь ты там, голубка моя, по детству своему босоногому, по солнышку красному на закате, по травам и цветам, мокрым от росы, по березам длиннокосым, по черёмухе и птичкам-соловьям, по городу Железнодорожному с его певучими гудками, перестуком колес и запахом дальних поездов. А то иногда дождь пойдет, и крыши вагонов так и дымятся, так и дышат паром. Играет над ними радуга – красиво!

В этот час я люблю выйти на балкон с самоваром. Варенья клубничного себе наложу. Патефон заведу (патефон ещё от деда Петухова остался). Пластинку поставлю. «Прощай, любимый город. Уходим завтра в море». Хорошо, Зина. Вот бы, думаю, ты сейчас вошла. Радости было бы! Что говорить, одиноко мне, старухе. Чужих внуков приглядываю, а разберут их по домам – зальюсь горючими слезами. Да и только.

А помнишь, Зин, мы с отцом тебе велосипед подарили. Трехколесный. Вася нес его тогда впереди себя, помню, как хрустальную вазу. А уж счастья-то, счастья-то у тебя было – полные штаны. А вспомни-ка, милая, в детском саду я тебе костюмчик сшила – снегурочкой ты была. Тоже сколько хлопот-радостей хлебнули. А потом, на следующий день Толик Попов тебе из рогатки в переносицу угодил. До сих пор, наверное, шрам носишь. Но детство, дочка, сама знаешь, без беды не бывает. Так что береги своих малышей, если они у тебя есть. Хоть бы фотки прислала. Но тебе, видать, не до мамы теперь: Канада, надо думать, страна сурьезная, забот хватает.

И как в школу тебя провожали, хорошо вижу. На тебе передничек белый, косички и букет, огромный букет цветов. Больше тебя с портфелем. Сама востроносенькая, юркая. А училась хорошо. Правда, и выучилась на мою седую голову. Мало тебе в городе Железнодорожном парней было? Да хоть и в Москве. Так нет же – Канада. Монреаль. Вон куда черти занесли. Ни слуху, ни духу. Словно и не было тебя вовсе. Одна память неизвестно от чего.

А уж на выпускном вечере какая же ты красавица была, прям дух захватывало.  Чистая лебедушка. Сердце стыло от восторга. Все мальчишки твои были. Сережа Телегин всю ночь у подъезда просидел с гитарой и охапкой роз. Где уж он те розы надрал – бог его ведает. Да, все было. И хорошее, и плохое. А теперь вот…

Здоровье мое, Зина, горлица моя, сильно пошатнулось последнее время. Ноги болят ходить. Сердце прихватывает. Спущуся во двор, сижу. Все думаю за тебя. Может, кумекаю, у меня уже свои внуки есть. Пора бы уж. Только где они, касатики? Небось, и не узнали бы бабушку. Горько мне все это, Зинаида Васильевна. Не для того я тебя растила, чтобы на старости годов одной куковать. Собачку себе завела. Все живая душа. Только что ж собачка, когда об тебе сердце болит, об тебе память трепещет.

Не знаю, дойдет ли мое письмо. Пишу, все равно, что Ванька Жуков на деревню дедушке. Вряд ли, Зинуля, еще когда обращуся до тебя: глаза слезятся. А кроме того, чувствую, Зина, недолго мне уже осталось.

Живи себе на свое здоровье. Если тебе хорошо да ладно, то и мне при моем сочувствии помирать легко будет. Соседи, даст бог, похоронят как-нибудь. Помни лишь, что корни – будь то Железнодорожный город или Серпухов какой – все равно потянут, позовут. И больно тогда тебе станет. Ох, больно, голубка моя. Это уж такая железа жизни. Никуда не денешься.

На этом заканчиваю.

Целую крепко – твоя мама, Анастасия Андреевна Петухова».

 

Солнце как раз уже село за горизонт, а в небе осталась лишь одна ало-сливовая, чистая полоса, как далекая и ясная, бездонная память.