Юрий ПЕРЕВАЛОВ. БАСТИОН НОМЕР ДВА. Рассказ

Автор: Юрий ПЕРЕВАЛОВ | Рубрика: ПРОЗА | Просмотров: 179 | Дата: 2017-04-25 | Комментариев: 1

 

Юрий ПЕРЕВАЛОВ

БАСТИОН НОМЕР ДВА

Рассказ

 

Мы познакомились с Костей в клубе, где проходил шумный и развязный рок-фестиваль. Клуб находился на окраине города. Он походил на кубический ангар, второпях покрашенный в оранжевый цвет. На его стальных двустворчатых дверях посетители оставили множество похабных надписей, а внутри он был просторен, темен и гулок.

Я сидел за столиком на узкой галерее, верхнем ярусе, грубо сваренном из железных труб и листов, и смотрел в темный зал. По обе стороны от низкой сцены высились громадные колонки. Внизу колыхалась толпа, и кто-то проталкивался сквозь нее, высоко подняв над головой стаканы — отблески скупых фонарей сверкали на стекле.

Посредине концерта ко мне подошел какой-то парень. Он тащил несколько высоких кружек с шапками пены, прижав их к груди, потому что все они в его ладонях не помещались. Парень с грохотом сгрузил кружки на стол и половину из них чуть не разлил. Поглядев на сцену, он сунул большой и указательный пальцы в рот и оглушительно свистнул. Затем парень протянул мне руку и крикнул в самое ухо:

— Костян!

Я ответил на рукопожатие и только кивнул.

В отличие от большинства собравшихся, волосы у Кости были коротко пострижены. Он был худощав и носил очки с круглыми линзами. Усевшись, он торопливо выкурил сигарету и, промахнувшись мимо пепельницы, раздавил ее на столе. После он стал отпивать из каждой кружки по очереди с таким серьезным лицом и так старательно, словно это была его работа. Между глотками Костя вертелся и глядел вопросительным и неистовым взглядом на меня. Размахивая руками, подавал сигналы кому-то на другой стороне галереи. Аплодировал номерам на сцене и визжал.

Допив очередную порцию, он с осуждением посмотрел на кружки, будто упрекнул их в том, что содержимое кончается слишком быстро, и неожиданно пододвинул одну мне. Я вежливо кивнул. За соседним столиком напоказ скучала красавица. Она крутила тонкими пальцами стакан с ядовито-зеленым коктейлем — напиток светился в полутьме клуба, словно фосфор. Костя предложил пиво девушке. Она испепелила его взглядом и отвернулась.

Конечно, сначала я подумал, что этот парень — безобидный крикун и шут. Каждым словом он привлекал к себе внимание.

— Это что? Это показ мод или рок-н-ролл? — крикнул он только что покинувшим сцену парням с бородами, крашеными в зеленый цвет.

— Говно! — подвел Костя итог очередной песне. — Шум и гам!

Когда отыграли следующую композицию, он заорал:

— Волосы запутались в струнах! У меня кот веселее визжит в марте, чем ваш хилый певец!

Очередной группе Костя стал подпевать. Голос у этого парня, скажу вам, оказался что надо: он перекрикивал шум. Допев песню, он заорал на весь клуб:

— У вас в группе завелся сумасшедший дятел! Дятел, а не барабанщик!

Он успел выкрикнуть это в кратком перерыве, пока зрители еще не хлопали, но музыка уже оборвалась, и толпа захохотала и стала бешено аплодировать.

В перерыве между песнями, когда на сцене путались в проводах и настраивались, я не выдержал:

— Сам-то хоть лучше сыграешь? Болтаешь только.

Он кинулся ко мне через стол, опрокидывая стаканы:

— Я?! Да я тут всех уделаю!

Усевшись на место, он спросил:

— Ты сам музыкант?

— Нет.

— Хочешь научиться? — спросил он покровительственным тоном.

— Хочу, — ответил я, прикидывая, что этот парень может выкинуть еще.

— Приходи! — сказал он так, будто делал мне большое одолжение, и продолжил: — Я набираю новую банду. Мне нужны те, кто хотят играть, а не те, кто умеют.

Он порылся в карманах и достал блокнот. Вырвал оттуда лист, криво написал на нем свой адрес, телефон и фразу «спросить Константина». На обратной стороне листа была нотная запись.

Люди уже расходились, а музыканты все еще выступали. Когда я уходил, Константин в пустом зале отплясывал перед сценой, изображая то канкан, то танец с саблями.

 

***

На следующий день я отправился по адресу, который Костя оставил мне на листе с нотами. Я очень любил музыку. Соперничать с ней могла только литература. С утра я не мог отвязаться от прочитанного накануне изящного и язвительного романа, написанного холодным англичанином, а вечером слушал чужой рок-н-ролл или блюз — нигде не было покоя. Эти виды искусств казались мне переводами на два разных языка одного и того же молчащего языка, третьего, который чувствуют сочинители. Поэтому когда я слышал, как кто-нибудь судил о музыке или книгах, применяя заумный жаргон, и судил так, словно был в состоянии все и сразу объяснить, то мне казалось, что все эти слова говорятся совсем о другом, и я бессмысленно и долго спорил или старался уйти поскорее прочь, чтоб этой глупости не терпеть.

Костя открыл мне, сонный, в трусах и белой майке. Он кивнул и с тяжелым вздохом сказал:

— Проходи.

Квартира оказалась огромной: нечто вроде коммуналки, где снимали комнаты. За одной дверью звонил телефон, за другой визжали и хохотали девицы, за третьей грозно бубнил телевизор и клацал пружинами диван. Костя провел меня в свою комнату, где накренившись, словно вот-вот упадет, стоял шкаф, висели на стенах плакаты с автографами, и на замусоренном подоконнике торчал одинокий сгорбившийся кактус. Костя уселся в кресло с продранной спинкой, важно откашлялся в кулак, показал мне официальным жестом на табурет и приказал:

— Доставай инструмент — на чем ты там лабаешь. Играй так хорошо, как только можешь. Желательно свою самую любимую вещь.

— У меня нет никакого инструмента, — сказал я.

Когда я объяснил, что играть не умею и что мы об этом говорили в клубе, он рассмеялся:

— Вот дрянь! Я думал ты по объявлению!

Костя сбросил свой комичный официальный вид.

— Играл на чем? — спросил он, вытаскивая из шкафа акустическую гитару.

Он моментально настроил инструмент на слух, дергая струны щипками, из-за чего они ударялись о гриф и дребезжали.

— В суворовском училище я лупил палкой по басовому барабану.

— У тебя есть чувство ритма? — спросил он с усмешкой.

— Нет. Вообще-то поначалу меня поставили правофланговым. Если не знаешь — роль ответственная. Но как-то на зарядке я по-дурацки упал и вывихнул ногу. А настоящий барабанщик, творческая натура, попался с водкой, и его отчислили. Пришло мне долбить.

— Получалось?

— Да так, немного. Правда, рота часто сбивалась с шага и отжималась за это раз по пятьсот.

Костя сказал мне в тот вечер:

— Лучший музыкант тот, кого ты вырастил сам.

Он показал, как ставить руки, как дергать струны. Вручил рукописные табулатуры, акустическую гитару, и мы распрощались. В дверях я спросил его с усмешкой, как называется его группа.

— Бастион номер два, — ответил Костя.

Репетиции поначалу сводились к тому, что я зубрил простые партии, а Костя каждую неделю проверял, как далеко я продвинулся. Я ехал на автобусе через весь город, чтоб сыграть в его набитой соседями квартире свое домашнее задание. Костя был строгий и вредный учитель. Он ругался и был беспощаден.

По выходным мы обходили музыкальные магазины. Покупали струны, потому что старые быстро изнашивались. Костик подолгу мучил гитары и закидывал продавцов каверзными вопросами. Мы неизменно заходили в один подвальный магазинчик, где работали местные лидеры модного зубодробильного направления. Их музыка походила на оглушительную перестрелку: с обеих сторон в деле участвовала крупнокалиберная артиллерия. Костя презирал этот коллектив за отсутствие воображения, но уважал их гитариста, с которым был дружен.

Во время наших прогулок я пытался задеть Костю и спрашивал, отчего так получилось, что у него, так много знающего о музыке, так нагло критикующего всех вокруг, нет никакой собственной группы, кроме меня, недоучки. Костя отвечал, что с созданием своего первого коллектива он поторопился — ему пришлось этих лабухов разогнать за неизлечимое пьянство и неистребимое позерство.

Перед кинотеатром мы останавливались, чтоб послушать засыпающего уличного баяниста. Шел снег, и в чехле от баяна он лежал вперемежку с монетами и бумажными деньгами. Средств на кино у нас не оставалось: мы тратили деньги на записи наших идолов и копили на репетиции. В кинотеатр проходили веселые молодые люди, а нам было еще веселее слоняться по закованной в лед улице, под серым небом, проходя мимо вялого баяниста и дальше — мимо скрипача, что пританцовывал от холода. Во время нашей прогулки всегда был момент, когда музыка одного вторгалась в музыку другого, и две мелодии, смешиваясь, искажались и как будто ругались.

По пятницам мы посещали бесплатные концерты никому не известных групп, которые распадались и заново собирались раз по десять в год. Концерты проходили в тесном клубе, где — ходили слухи — в остальные дни недели собирались голубые со всего города. Там играли неразборчиво и шумно. Барабаны грохотали так, будто валились с потолка штабеля досок, а вокалистов невозможно было разобрать за фоном усилителей.

Вскоре мы нашли репетиционную точку. Ей владел парень по кличке Кузя. Он ходил в длинном черном плаще, носил аккуратные баки, бородку и косичку с вплетенной в нее красной лентой с иероглифами. На родительские деньги он отстроил себе базу: обил звукоизоляцией комнату в своей квартире и натаскал туда новенького оборудования. Сам он пел — старательно выводил басом инфернальные мелодии в собственной группе, куда кроме него входил басист с ирокезом на голове, долговязый барабанщик с татуированными до плеч руками и мрачная девочка с гитарой и развесистым сверкающим пирсингом на лице.

Костя дружил с Кузей терпеливо и расчетливо. Кузя был богатый девятнадцатилетний паренек, и, как бы это раньше назвали, — хлебосол. В его квартире вечно торчали музыканты, их друзья и просто случайные типы — все как один они считали себя юными гениями. Чаще всего, конечно, там раскуривали новый сорт травы, плотно забив ее в трубку мира сложной конструкции. После этого на точке пахло так, будто там сожгли стог мокрого, поеденного мышами сена.

Кузя целый год усердно хрипел, и гости ему подпевали. Басист дергал головой, девочка жужжала на гитаре, а барабанщик неистово колотил в две бас бочки, создавая безумную тахикардию, — их ансамбль точно захворал. Вся эта публика, что дневала и ночевала в Кузиной квартире, за год превратила его базу в настоящий вертеп. Но посещения этого гостеприимного дома все же принесли свои плоды: мы нашли себе ударника. Это был молчаливый и сонный меланхолик с длинной челкой. Его звали Савелий. Когда его коллектив заканчивал репетировать, он еще долго колотил: мы видели, что своей установки у него нет и он хочет наиграться досыта. Напоследок он пускал дробь, хлестал с размаху по тарелкам и, уже вставая из-за установки, проходился еще раз по барабанам, не в силах оторваться.

Костя внимательно следил за ним и наконец спросил:

— Будешь играть с нами? В этой банде тебе хреново.

— Буду, — ответил ударник.

Взгляд его выражал туманную скуку.

— Приходи завтра ко мне, обсудим все, — сказал Костя.

— Приду, только у меня одно условие, — сказал барабанщик застенчиво.

— Конечно, как скажешь, это справедливо, — кивнул мой друг.

— На следующей неделе у меня чтения. Вы должны прийти.

Так мы оказались на конкурсе молодых поэтов. В просторном зале университетского корпуса было пусто — несколько преподавателей сидели на первом ряду. На сцене читали стихи.

Вышел Савелий. Он гордо встал перед микрофоном, широко расставил ноги, и, постоянно поправляя свою громадную челку, стал читать что-то гулкое и запутанное. Он часто повторял: «бездонные колодцы» и «кануть в небытие». Его стихи казались мрачноватыми, в них чувствовался приятный ритм и встречались неожиданные рифмы. Но в финале каждого произведения нас ждала неясность. Это походило на уличное мошенничество: пока вы пялили глаза на исполнителя фокуса, его сообщник вытаскивал из вашего кармана кошелек. Словно вначале вам пообещали раскрыть тайну, заманили в дебри красивыми и сложными словами, а после обманули.

— Ну и скукотень! — сказал Костя с облегчением, когда конкурс закончился и мы вышли на улицу в морозный солнечный день. — Одно хорошо — Сева будет лепить нам нормальные текста.

Вскоре Кузя обанкротился. Он вылетел с учебы. Его аккуратная косичка превратилась в гриву, а борода разрослась до самых глаз. Кузя запретил сидеть на точке посторонним, поднял цены на репетиции, и нам пришлось уйти.

Мы стали собираться у Кости. Высотка, где он снимал комнату на двенадцатом этаже, находилась на окраине города, в спальном районе. Около его дома находился кабак — бетонный куб с зарешеченными окошками. Пьяницы несколько раз устраивали под нашим окном грандиозные побоища: они швыряли друг в друга пустыми бутылками и обломками кирпичей. Соседи по квартире хлопали дверьми и кричали в коридоре. Рядом велась стройка: с той стороны ухало, гудело и бацало до поздней ночи. Но Костя не обращал на эти и другие бытовые неурядицы и капли внимания. Он много работал. В его комнате валялись тут и там тетради и блокноты, исписанные нотами. По вечерам он повторял по тысяче раз свои партии. Только теперь понимаю, как великолепно он чувствовал любую мелодию. Всегда едкий и предельно язвительный в словах, он резко менялся, когда слушал любимую музыку. Крепко обхватив себя за плечи, он замирал — словно удерживал себя на месте. Признаюсь, глаза у Кости при этом были как у душевнобольного — их сверкающая глубина меня пугала. После он долго не мог прийти в себя: говорил мало, совсем не шутил и с трудом отвечал на мои вопросы. Но на следующее утро он снова гоготал и едко, остро высмеивал наших знакомых, берущих в руки инструмент, — мне тоже попадало, когда я пропускал репетиции.

Я часто оставался у него ночевать, потому что мы долго обсуждали нашу и чужую музыку, пили чай, ели дешевую дрянь, записывали новые партии. Утром Костя, не вылезая из постели, тянулся к гитаре, висящей на гвозде над его кроватью, настраивал инструмент и, спотыкаясь со сна, играл переборы. Затем бацал что-нибудь развеселое: цыганочку или жужжащую мелодию из фильма «Криминальное чтиво».

Он говорил:

— Давай, давай, бери свою!

Я отвечал, что у меня нет настроения лабать с утра. Тогда он играл еще что-нибудь смешное. Отказываться дальше становилось просто невозможно. Я садился на кровати: пол был ледяной и от окна тянуло сквозняком. Взяв акустику, я хлестал заразное кантри, а он импровизировал под эту тему. Музыка будила нас и разгоняла нам кровь. В квартире стоял холод, окно наше промерзало, и стекло за ночь затягивал толстый слой сверкающего льда, — наверное, это происходило из-за того, что жил Костя на последнем этаже, в доме, стоящем на холме.

Его соседкой была симпатичная блондинка. По утрам она подолгу болтала по телефону в коридоре. Проходя мимо, Костя щипал блондинку за задницу. Она хлестко била его по руке или, услышав его шаги, заранее поворачивалась лицом и нешуточно грозила кулаком, подставляя его к самому носу моего друга, а он гоготал и пытался этот кулак укусить.

Раз в два-три месяца Костя устраивал попойки. Он называл это привыканием к рок-н-рольной жизни, тренировками. Приходили его многочисленные друзья. Все они заскакивали мимоходом: либо шли на репетицию, либо возвращались с нее. У всех за плечами торчали гитары. Костя, не стесняясь в выражениях, высмеивал их криво поставленные руки, их неспособность доиграть хоть одну партию до конца. И, чему я удивлялся, все они сносили его насмешки с виноватой улыбкой — он купил себе право смеяться над остальными своей безупречной игрой. Но издевался Костя над ними не из желания унизить, а потому, что не выносил, когда насиловали, да еще напоказ, то, что он так любил.

Я придумывал каверзные вопросы, стараясь вытянуть из Кости признание, почему он презирает одних музыкантов, имеющих мировое имя, и преклоняется перед другими, хотя игра последних не блещет сложностью, а исполнение первых куда как виртуозней. К моему удивлению, он не имел готовых решений и ответов. Мой друг не умел говорить гладко о любимом деле. Он принимался злиться и кричать, а однажды выпалил, что если я еще раз спрошу такое, он расшибет мою гитару вдребезги и, возможно, о мою же башку. Через неделю, а иногда и месяц после такого разговора, Костя вдруг включал какую-нибудь запись и говорил:

— Слушай!

Я внимал.

 Он спрашивал победно:

— Теперь еще есть вопросы?

А вот о своем вопросе я уже и забывал, и мне становилось стыдно за свою бестактность.

В любую погоду я приходил в Костину квартиру с кроссовками в рюкзаке и после репетиции отправлялся на улицу, чтоб пробежать свою норму. На следующий день после рок-н-ролльных тренировок мне особенно плохо бежалось, и Костя повторял в таких случаях, что я должен буду бросить свою беготню, когда мы станем популярными.

— Придется тебе выбирать, — насмехался он.

Но Костя лукавил. На самом деле он ходил в тренажерный зал, где подтягивался с утяжелителем на поясе и жал от груди штангу, — по его глубокому убеждению, хороший гитарист не мог быть слабаком.

В конце концов разгульные вечера оправдали себя: на один из них кто-то привел похмельного и мрачного, но зато самого настоящего басиста, который согласился играть с нами. Это был неухоженный, небритый мужичина лет за тридцать, под два метра ростом, в черном грубом свитере, достающем ему до колен. Свитер находился в таком состоянии, что становилось ясно: он служил своему хозяину и плащом и седлом в течение долгих и тяжелых лет.

Все налаживалось. Мы нашли дешевую точку — подвальчик в пятиэтажке. Нашим соседом оказался мастер по гипсовым изделиям — пожилой мужик со спокойной и мечтательной улыбкой. Он носил клеенчатый фартук и тюбетейку, и его руки всегда были закапаны белым гипсом. В его половине подвала витали под потолком пухлые купидоны с кудрявыми головами, на стеллажах стояли головы и бюсты, на стенах маски строили гримасы. Что-то он изредка делал для себя и тогда звал нас полюбоваться его творениями. Когда мы начинали репетицию, мастер, в измазанном фартуке, с инструментом в руках, похожим на шпатель, появлялся в дверях, с улыбкой смотрел на нас и говорил:

— Эх, ребята…

Мы никак не могли понять, что он хочет выразить этими словами: осуждает он нас или нам завидует, или то и другое сразу.

Костя требовал от нас многого и был абсолютно безжалостен, но он так и не дал нам ни разу выступить по-настоящему в то время. Мы лишь устраивали акустические концерты для друзей, на которых наш барабанщик вместо своего инструмента с успехом использовал пластмассовое ведро. Костя называл это проверкой на прочность и говорил, что выступать нам рано.

Я хорошо помню это время: походы по слякоти на репетицию с гитарой за плечами и с плеером в кармане, играющим мою партию. Или зима. Троллейбус лязгает и гудит на повороте. Наша банда поет на заднем сиденье. Барабанщик отбивает такт, с силой ударяя пяткой в пол, и колотит по спинке сиденья палочками, и раздраженные нашим великолепным настроением пассажиры оглядываются и осуждают нас.

Басисту такая жизнь не нравилась. Он жил своим упадочным самолюбованием и часто упоминал, что играл в молодости с ныне широко известной группой, критиковал Костю и являлся на репетиции поддатый. Пьяный, он играл гораздо лучше. Когда же он приходил с похмелья, мне казалось, что даже его инструмент меняет тембр и жалуется. Его бас был под стать хозяину: громадный, поцарапанный, с разлетающимся в лоскутья ремнем, тяжелым от приколотых значков. Руки у нашего басиста были умелые и сильные. Но он импровизировал вместо того чтоб зубрить партии, и так как найти ему хорошую замену мы не могли, он много мнил о себе, заносился, хамил всем подряд и все время повторял, что уйдет играть в Кузину группу, потому что у того партии сложнее и только там его потенциал раскроется полностью.

Однажды басист заявился на репетицию вусмерть пьяный. Он сильно опоздал. Грохнул своим басом в дверь, как тараном, и завалился с банкой пива в руке. Бросил гитару на пол. Рухнул на табурет, тот пошатнулся, и басист чуть не опрокинулся на спину. Мы уже давно играли. Начали без него. Когда мы закончили и стали обсуждать, что сыграть следующее, он с трудом поднялся, нацепил на себя инструмент с таким решительным видом, словно это был пулемет, и с великим трудом подключился. Костя сделал вид, что не заметил его, но когда барабанщик отбивал первый такт, Костя вытащил шнур бас-гитары из усилителя. Басист дергал струны и только под конец песни он понял, что басов не слышно — они звучали в его пьяной башке. Он стал орать и рваться к усилителю. Костя его не пускал и в конце концов вытолкал на улицу, громогласного и высоченного. Басист поскользнулся на льду у подъезда, упал и завыл. Костя бегом вернулся на точку, схватил бас за ремень и вышвырнул гитару с разбега из двери. Инструмент пролетел, вращаясь, под проводами и бесшумно нырнул в громадный мартовский сугроб — остался торчать только гриф, как мачта погребенного во льдах парусника.

В итоге Косте самому пришлось стать басистом. Он быстро вызубрил партии, но в нашей группе появилась дыра, и мы стали устраивать, как мы их называли, «воскресные концерты»: развесили объявления и на выходных прослушивали всех негодяев и бездельников, откликнувшихся на зов. Приходили суровые на вид молодые люди, закованные в черную кожу с металлическими шипами и заклепками, и нервно жужжали на электрических гитарах. Приходили барабанщики без барабанов и трубачи без тромбонов. Приходили самородные поэты с ненастроенными акустиками и вопили гнусавыми голосами невыносимые, совершенно невменяемые стихи. Один из них, донельзя высокомерный и напыщенный, даже оставил нам свои визитки. Гитариста подходящего мы так и не нашли, зато к нам пришел клавишник Женя, с отличием закончивший музыкальную школу. Это был светлый мальчик с вечной буддийской улыбкой. Он являлся на репетиции в строгом пиджаке, с дипломатом со сверкающими замками. Он приносил с собой бутерброды и всем раздавал по одному, отказываясь даже от своего. Женя учился сразу на двух факультетах (причем только на отлично) и пел в церковном хоре. Поэтому перед тем, как присоединиться к нам, он вежливо осведомился, не собираемся ли мы исполнять противный его душе «смертельный или черный тяжелый рок» — именно так он перевел на русский язык названия невыносимых стилей тяжелой музыки. Но после Женя добавил, что если мы и будем играть подобное, то он все равно, хоть и расстроится, но пойдет к нам, потому что ему очень хочется побыть в настоящей группе. К тому же, как он с грустью отметил, в университете друзей у него почти не было.

Что касается нашего ударника, то он был очень хорош. Но, как и многие, Сева больше любил себя самого, чем свое ремесло. Вдобавок — и это стало для нас помехой — он всерьез писал стихи. Савелий часто наведывался на сходку местного сообщества молодых поэтов. После этих собраний он закрывался в своем доме, где в течение нескольких дней, похмельный и вдохновенный, тяжело страдал. Когда три или четыре репетиции проходили без ударника, это означало, что он на своем симпозиуме. Когда в день пятой репетиции Савелий не отвечал на звонки, наша группа отправлялась его вызволять

Мы выходили из трамвая на широкой улице и сворачивали во дворы. Шум города стихал. Здесь за фасадом высоких домов располагались в ужасающем беспорядке, среди узких улочек, утопших в грязи и слякоти, неказистые двухэтажки с такой унылой серостью в узких окнах, что от одного взгляда на них сразу становилось тоскливо. В кустах прятались падающие сараи. Низкие никчемные заборчики огораживали пустыри и ржавые, со сбитой краской, детские карусельки и качели — в этой обстановке они выглядели как особо изощренные пыточные приспособления.

Наш ударник снимал квартиру на первом этаже. Мы с Костей по очереди колотили в его дверь. Ударник открывал и мычал приветствие. После он валился на смятую кровать в пустой комнате без штор на окнах, где был только пыльный телевизор в углу, гладильная доска и шкаф без дверок. Пока ударник ворочался и ворчал, Костя брал с полки томик Бродского и листал его, выбирая стих. Затем, откашлявшись, с паскудным выражением эстрадного комика, декламировал.

— Так-то, брат! Вот так надо писать. Все человек предвидел, — говорил он, закончив чтение вслух. — Вставай, юный барабанщик! Труба зовет!

Юный поэт боготворил Бродского и поэтому хрипел в ответ:

— Это совсем про другое. Тебе не понять.

— Ты что творишь! — злился Костя и швырял книжкой в ударника. — Мы теряем каждый день, Сева! Ты лучший, кого я нашел. Не Бадди Рич, конечно, но навыки у тебя покрепче, чем у остальных. Поднимайся и барабань!

Наш клавишник Женя по доброте душевной приезжал с нами. Он с сочувствуем осматривал убогое жилище, стены с потемневшими обоями, окна в рассохшихся рамах, с кучей дохлых мух между стеклами. Он заваривал чай на кухне и бережно приносил его ударнику. Нашему барабанщику было приятно, что за ним ухаживают. Наверное, именно так он представлял себе жизнь настоящего молодого поэта. Поэтому после первой же чашки чая Савелий вставал подобревший, с искрой жизни в глазах.

Вообще, к стихам Костя относился холодно. Он делил их на две категории: «текст — лажа» и «текст цепляет». Но когда между делом он листал томики стихов в квартире Севы, то кивал и с уважением говорил:

— Нам бы полчетверти такого пацана, — и добавлял, нахмурясь: — И чтоб на басухе обязательно рубил.

Стихотворения, которые Сева делал для нас, отличались от тех, что он писал для своих творческих слетов. Для нас он готовил простую лирику с какой-то ремесленной двусмысленностью и глубиной: казалось, что Сева впопыхах перевел своего любимого поэта на иностранный язык, после перевел обратно — и все исчезло, кроме странных и непонятных связок слов, теперь не значащих ничего. Для сообщества же местных поэтов Сева превращался в мрачного и напыщенного творца — он бормотал на вечеринках все более сложные и запутанные стихи, неотличимые друг от друга.

Костя делал музыку, и она росла вместе с его первой неудачной группой, вместе с нами, с нашими походами по улицам и репетициями в его шумной квартире. Он делал ее из своей жизни и всего, что окружало нас, — поэтому он не спешил. Медленно, но упрямо росло в нем то, что должно было исполниться. А нам казалось, что нужно скорей сыграть что угодно на любой сцене. Мы Костю торопили и частенько с ним ссорились, но все же чувствовали его исключительный огонь и не разбегались.

Костя никогда не оставался доволен нашим звучанием, и, наконец, через два или даже три года жесточайших репетиций он понял, чего не хватало — начались лихорадочные поиски человека, играющего на духовом инструменте.

Наш скромный и обаятельный клавишник сказал, что умеет играть на флейте.

— Завтра чтоб пришел со своей дудкой! Чего раньше молчал?! — возмутился Костя.

На следующей репетиции Женя, смущенный и возвышенный, сел на табурет, снял пиджак и закатал рукава белой рубашки. После бережно достал из дипломата флейту и продудел мелодичный и приятный мотивчик. Даже мастер по гипсу пришел на этот номер, услышав через стену и плотно закрытую дверь хрипловатую и робкую мелодию вместо бодрых барабанных раскатов, которыми ударник оглашал наше возвращение на точку.

— Не пойдет. Здесь нет силы, — сказал Костя, когда Женя закончил на высокой ноте.

Через неделю Костик позвонил мне ранним утром и радостным, встревоженным голосом сообщил, что нашел «козырного», как он выразился, саксофониста.

Мы выехали из города на автобусе. Через пару часов вышли в небольшом городке. Мы нашли местный ДК и разыскали в нем саксофониста. К нашему удивлению, это был перекошенный в плечах, шаркающий ногами старик с обиженно выпяченными мокрыми губами, с единственной седой прядью волос на плешивой голове. Его лопатки торчали под заношенным свитером, как острые плавники. Он с готовностью сбегал за инструментом, даже не спросив, откуда мы и зачем. Старик с радостью и волнением сыграл для нас. Удивительно было слышать эти переливы и хрипы в сонном городе, стоящем над стальной рекой среди лесов. Сначала музыка звучала тоскливо, после поразительно дерзко и вызывающе. Старик доиграл, оторвал губы от сакса, и, будто прикосновение к инструменту преображало его, тут же лицо старого музыканта сморщилось. Морщины перерезали ему лоб, рот и щеки, и он стал швыркать носом и нести поразительную старческую чушь. Саксофонист бессвязно рассказывал нам о молодости и музыке, звонко щелкая желтым ногтем по трубе, когда дело касалось его инструмента.

Мы отправились на вокзал. По дороге Костя сокрушался:

— Хоть бы жил где-нибудь у нас под боком, а?! Ещё б куда ни шло. Я б его на коляске на репы возил, манную кашу ему варил. Только дуди, папаша. Дуди, что я прикажу!

Он обругал со зла своего приятеля, от которого услышал про первоклассного саксофониста, — тот не уточнил, что это древний старикан.

Мы сели в холодную электричку в тупике и долго молчали.

Я думал о жалком, старом музыканте, и от мыслей об этом человеке, от вида сонного городка и серого дождливого неба мне стало непереносимо грустно.

Шел мерный дождь. За окном убегали вдаль рельсы, зарастающие полынью, и стояли пустые брошенные вагоны. Куча каменного угля между железнодорожных путей жирно блестела. Эти обычные явления становились в Косте — теперь я понимаю — новым мотивом. Через пару дней он перенесет его на бумагу и станет напевать себе под нос. Черный угольный цвет обратится в басы, дождь превратится в переборы нот, с виду неряшливые, но на самом деле отточенные и подобранные наилучшим образом, и рельсы под свинцовым небом, уводящие из города, где живет непревзойденный саксофонист, станут главной темой.

 

***

В то время я вбил себе в голову благородную идею — пробежать марафон. По вечерам бегал подальше от шумных проспектов по разбитым дорогам вдоль живописных оврагов и заброшенных трамвайных путей, мимо двухэтажных деревянных домов, готовых под снос, и гаражных застроек. Мой путь часто проходил по высокому берегу реки. Асфальтовая дорожка вела вдоль стены воинской части. Под откосом, у берега, тянулось шоссе, скрытое деревьями. На одной из таких пробежек я неожиданно встретил Костю. Он сидел на склоне, наблюдал, как внизу бегут огни машин, и тянул пиво. Недалеко располагался университет, где мы учились, и Костя сказал мне, что изредка приходит сюда после учебы, чтоб «помедитировать». Я, задыхаясь, веселый от беготни, обрадовался и уселся рядом. Костя нахмурился — ему явно не по душе была такая встреча.

Вскоре стемнело. Мы услышали позади кряхтенье и шорох и оглянулись: через бетонную стену перелезал солдат в бушлате. Он спрыгнул со стены, подобрал упавшую с головы шапку и замер, уставившись на нас. Сообразив, что ловить за побег мы его не собираемся, он попросил у нас сигаретку. Костя порылся в карманах и протянул ему пачку. Солдат сел рядом и робко закурил. Мой друг подал ему бутылку пива из пакета.

Итак, погруженный в себя Костя, солдат и я смотрели с высоты на вечерний город и никуда не торопились. Я мысленно ругал себя за сорванную тренировку и с жаром клялся, что в следующий раз пробегу в два, а то и в три раза больше. Затем, веселые и слегка пьяные, мы вышли на проспект с намерением прогуляться и, наверное, навестить Кузю, или нашего барабанщика, или, вообще, заявиться к Жене в его теплую и уютную квартиру, где нас всегда могла накормить его добрая родительница.

По дороге к нашему новому приятелю прицепился патруль. Трое соткались из тьмы: офицер и два солдата. Оказалось, что у нашего вояки не было с собой документов — ему было запрещено разгуливать в столь поздний час. Молодой офицер, длинный и тощий, с явным удовольствием гавкал на пойманного беглеца, а тот замер и вытянулся по стойке смирно. Бушлат у нашего солдата блестел в свете фонарей глянцевым отливом, будто он долго полз по трубе, вымазанной изнутри машинным маслом. Мы переглянулись с Костей и без слов поняли друг друга: надо защитить бедолагу. Костя заорал:

— Драпай! Мы прикроем!

Наш новый приятель рванул с места и понесся, топоча сапожищами и низко пригнув голову, словно он решил кого-то с разбега боднуть. Он пробежал с десяток метров по прямой и вдруг уверенно свернул во дворы. Мы загородили солдатам и офицеру путь, расставив руки, навроде каких-нибудь несопротивленцев, последователей Ганди. Солдатня напирала, но мы их не пускали. Долговязый офицер рычал и отборно матерился, подбадривая своих бойцов. Ему удалось прорваться. Он оставил растерянных солдат сражаться с нами, а сам побежал за улепетывающим по темным дворам дезертиром.

Тогда наши силы сравнялись: двое на двое. Солдаты были совершенно одинаковы в своей форме. У них на боку подпрыгивали сумки с противогазами и фляжки с номерами. На ногах у солдат были сапоги, а на головах шапки. Тяжелое вооружение мешало нашим противникам перемещаться легко и проворно. Получалось, что они гонялись без толку за нами, а мы отскакивали и для виду размахивали кулаками. Когда офицер скрылся, солдаты поумерили пыл, и мы с ними вскоре разбежались, без пощады кроя друг друга бранью, и, как мне казалось, в той ругани больше было веселья, чем злобы: будто мы, словно актеры, удачно отыграли сцену.

Была уже глубокая ночь, автобусы на окраину, где жил Костя, ходить перестали, и мы пошли ночевать ко мне.

Со своим приятелем я снимал вскладчину комнату у опрятной пожилой женщины. Хозяйка сдавала все возможные помещения в своем деревянном двухэтажном доме, и сама обитала в узеньком чулане. Мой приятель по пятницам после работы часто просил меня сыграть что-нибудь дембельское. Около года он отслужил, как сам выражался, «в спецназе трактористом», чем был крайне горд. Но его досрочно списали оттуда, потому что в ночной потасовке дедушка здорово заехал ему по голове тумбочкой. Я соглашался и бацал так, как моему другу хотелось, считая это за выступление, а он пел как душа просит. В тот вечер он получил свой концерт: Костя спел ему своим сильным голосом несколько сентиментальных песен.

Одержимость идеей связать музыку и хотя бы даже простые гипсовые изваяния по внутренней сути этих так непохожих явлений и горячая жажда найти логическую связь и те валы и шестеренки, которые способны превратить внезапное холодное утро в мелодию, иногда сводили меня с ума. Я взял за правило записывать на стене ручкой или карандашом — что под руку подвернется — определения искусства. Заходил после учебы в университетскую библиотеку, сворачивал в гуманитарный отдел и брал там какую-нибудь энциклопедию, где можно было найти что-то подобное. Таким образом, на моей стене скопилась внушительная коллекция цитат и умозаключений, но от них за версту несло лабораторной стерильностью. Чем больше я писал, тем больше злился на то, что извлекал из пыльных томов, по страницам которых шныряли кожееды. Получалось, будто я тщательно ремонтировал и окрашивал забор, отделяющий меня от того, что я на самом деле ищу. Теперь все эти слова-капканы остались нашей хозяйке на память: так и вижу, как она, раздраженная, щурится, разглядывая их, и качает головой, и думает, какие обои купить, чтоб эти пакости уничтожить.

Мне казалось, вся суть того, что мы пытаемся сочинить, а некоторые даже нарисовать, — все это сплошь одна электрохимия мозга. Колебания частот в ответ на раздражитель. Электрическое напряжение в нейронных цепях и прочая высшая нервная деятельность. Или, что еще хуже, — некое бессознательное. Мое мнение менялось в зависимости оттого, с кем я общался или какую последнюю книгу прочитал.

Утром после нашей схватки с патрулем Костя проснулся и запел сильным голосом итальянскую арию. Меня задело, что на мою разрисованную стену он не обращает ни малейшего внимания. Я хотел, чтоб он хоть пару слов сказал по этому поводу.

На двери у меня висели фотографии: светоносный архат отечественного рок-н-ролла, Элиот Смит и Рэй Чарльз. Перед первым Костя выполнил поклон, сложив ладони молитвенно перед грудью, — это, по его мнению, должно было означать что-то восточное.

Глядя на второго, он сказал:

— Когда слушаешь его, не возникает вопросов, отчего он зарезался, да?

По поводу третьего заметил:

У него была ослепительная улыбка.

 

***

Затем получилось вот что: Сева разыскал хорошую работу и отправился в соседний город. Наш барабанщик стал так смешно серьезен, так говорил о своей должности, будто он сворачивал горы и мир сбоку на бок каждый день переворачивал, хотя на самом деле торговал дрянной китайской электроникой, — мы его потеряли.

Клавишник Женя совершенно ушел в себя. В его лице появилась торжественность. Он стал пропускать репетиции, и в один прекрасный день наш клавишник Женя превратился в отца Евгения. Костя пытался его вернуть, но Женя остался неприступен — он нашел свою миссию. Они поссорились.

— Пойдем попрощаемся с нашим грустным Бетховеном, — сказал мне Костя как-то утром.

Мы отправились в маленький храм, где бывший музыкант нес свое служение. Вошли и встали у дверей. Когда Женя появился из алтаря, Костик свистнул и показал ему кулак, ударив левой рукой по локтевому сгибу правой и высоко подняв руку над редкой толпой. Отец Евгений в ответ поклонился издалека и размашисто и торжественно наложил на Костю крест.

Так и расстались.

Мы набрали новых людей: теперь это были серьезные, высокомерные ребята — не чета самоучкам и шалопаям прошлого. Они играли сразу в нескольких группах и называли себя «сессионными музыкантами». Теперь мы выступали на всех сборищах, проходивших в округе. Не все наши концерты проходили удачно. То публика, сплошь пьяная, качалась перед сценой так, словно потерпел крушение морской лайнер. И вот — мешанина голов и воздетых рук за сценой-бортом, и все в искаженном свете, и кого-то волной подняло (потащили на руках) и понесло к выходу — трагическая и печальная картина. То звук просто ужасен, да еще в толпе затеяли драку: сверкнула, будто кинжал, бутылка и через миг лопнула, встретившись с чьим-то лбом. Двери из клуба распахнулись настежь, и несколько человек, обнявшись как лучшие друзья, вывалились в освещенный коридор и заскользили на кафельном полу, по очереди падая в темные лужи от принесенного на ногах снега. Приехала милиция, включили свет, и сразу открылась вся убогость, ненадежность места, где мы играли. Клуб представлял собой наспех построенный громадный гараж. Мусор валялся на полу, в лужах отражались лампочки, ржавые балки держали потолок, прожекторы, похожие на лупоглазых пауков, зависли над сценой.

Однажды мы договорились сыграть около полуночи в баре. Приехали, выгрузились. Нас пустили через черный вход. Мы вышли на низкую сцену в подозрительной тишине — темный зал был пуст. Бармен скучал и протирал стаканы. Увидев нас, он замедлил движения — очень удивился.

— Ну что, Бременские музыканты, сыграем парочку, — сказал Костя так, будто не заметил, что зрителей совсем нет.

Когда мы исполнили три композиции, из темноты кто-то веско, со значением, похлопал. Затем открылась дверь, и наш единственный зритель — темная фигура на пороге пошатнулась и накинула на голову капюшон — исчез в морозной ночи.

— Спасибо вам, добрый невидимка! — крикнул Костя ему вслед.

Теперь Костина музыка стала не просто хороша — казалось, любая его мелодия говорила без всяких слов. Мы привычно исполняли нашу лучшую подборку: Кактус, Бастион, Золотая шпора, №1, №2 и Светляк — Костя давал своим творениям странные названия. И в первый раз, когда нам повезло, было так: мы отыграли поздно ночью как хорошие механические роботы, со скукой, с желанием поскорее что-нибудь съесть и завалиться спать. Когда закончили и стали отключаться, то вдруг поняли, что никто не хлопает. Костя хмуро смотрел в зал. И тут внезапно все разом захлопали, засвистели и закричали, чтоб сыграли еще, и Костя был в первый раз доволен. Затем прошло еще несколько удачных выступлений, и нам уже казалось, что долгая история наших странствий с инструментами в руках по квартирам, общежитиям, кабакам и заплеванным клубам должна закончиться превосходно.

 

***

Зимой Костя пропал и объявился только через два месяца, в марте. У нас сорвалось выступление, не говоря уже о репетициях, которые были гораздо важнее. Я пришел к нему, и встретил в дверях его подругу — это была та самая холодная красавица из клуба, где мы с Костей познакомились.

— Он свихнулся. Молчит целый день и гитару в руки не берет, — выпалила его подруга и ушла прочь.

Я вошел, ожидая увидеть разгром, разрезанные струны, выбитое стекло — клыкастая дыра в окне, словно пасть — черт знает что еще.

Все просто. Костя лежал на диване. Инструменты в чехлах выстроились у стены в совершенно порядке, словно в магазине. Раньше один всегда был у кого-нибудь в руках, другой висел на гвозде, старая акустика оказывалась то на кухне, то в туалете.

Костик не лежал, а именно возлежал. В его неподвижности были отказ и монументальность.

— Тебя все ждут, — сказал я. — Парни ругаются.

— Репетиций больше не будет, — ответил Костя.

— Ведешь себя как бабский кумир. Еще как будут.

— Нет. Мне не надо больше играть. Музыка звучит в моей голове.

Эти слова здорово запали мне в память. Все дело в его голосе. Костя был так спокоен — ему и дела не было до того, что я подумаю. Если бы эмоции и чувства человека можно было разложить по шкалам с минусами и плюсами значений, отразив все оттенки, то Костя на такой схеме находился бы прямо на ноле.

Один из наших музыкантов сказал, что легко вытащит Константина из его мнимого сумасшествия: он привел к нему молодого и, как он выразился, очень продвинутого продюсера. К сожалению, этим продюсером оказался всего лишь наш старый приятель Кузя. От прежнего образа в нем остался только длинный черный плащ. Бородку и длинные волосы он сбрил. Костя, услышав от Кузи предложение о сотрудничестве, расхохотался. Он смеялся так заразительно, что сначала продюсер и наш музыкант тоже смеялись. Но после они поняли, что Костя смеется над чем-то другим, над тем, чего они не понимают. И они перестали веселиться. Костя продолжал хохотать, упав на диван и согнувшись. Кузя, испуганный и оскорбленный, поторопился уйти. Музыкант побежал за ним, извиняясь перед продюсером и ругая безумца на чем свет стоит, и Костин смех провожал их до двери.

Я решил, что Костик вскоре придет в себя. Выждал пару недель и снова заявился к нему. Дверь мне открыл рахитичный бледный паренек, настолько худой, что казалось, он мог запутаться в любой момент в своей засаленной одежде и упасть.

— Где хозяин? — спросил я.

— Костик! — откинув голову назад, так громко прокричал паренек, будто эта комнатушка была целым особняком. — К тебе пришли!

— Пусти входящего, — ответил Костя.

Я переступил через порог. В кресле, стоящем одним углом на стопке книг, развалилась девица, далеко вытянув голые худые ноги с ярко красными ногтями, лак на которых местами облупился. Мне показалось, что ее лицо когда-то было красивым, но к тому времени оно уже стало порченым, как подгнившее яблоко.

Костя лежал на диване и смотрел в потолок.

У паренька внезапно покраснело лицо. Его рот приоткрылся, а глаза затуманились. Он уселся на пол и стал с тонким хихиканьем ловить пушистого жирного кота. Из-за домашнего животного тут же произошла ссора — кот, по-видимому, принадлежал девице. Она вскочила с кресла, отобрала у паренька котяру и стала тискать его.

— Ты где откопал этих упырей? — сказал я. — Вставай и собирайся. Тебя все ждут.

— Костик, скажи, чтоб он не ругался здесь, — пропищал паренек обиженно.

— Эти люди говорят, что любят мою музыку, — с безразличием сказал Костя. — Это мои верные поклонники.

Сначала я не мог сообразить, что они тут делают, пока девица не обратилась к пареньку с намеками, скрывая от меня лишь для виду содержание разговора. Они всерьез толковали о чем-то, что у них закончилось, и о том, надо ли еще идти куда-то, чтоб добывать новое количество этого вещества.

Я схватил парня за шиворот и вытолкал в коридор. Девицу обругал и крикнул ей, чтоб она тоже уматывала. К моему удивлению, она без всякого сопротивления стала вяло собираться, поднимать с пола свои тряпки, прижимая к груди глупого кота, который пытался вырваться на волю. Я разозлился еще сильнее: Костя часто бывал высокомерен, и ему все прощали, но теперь был перебор. Я стал ругать его.

Паренек писклявым голосом передразнил меня:

— Тебе на репетицию!

Он заглядывал в комнату из-за приоткрытой двери.

— Ах ты, козлина! Ты еще здесь?! — я подскочил к двери и пнул ее изо всех сил. Дверь врезала парню в лицо. Он шлепнулся на пол в коридоре и заныл, из носа у него полилась кровь. Девица тем временем никак не могла собраться. Она вытягивала из тумбочки предлинный полосатый чулок. Справившись с чулком, она уронила сумочку, потянулась к сумочке — из ее рук вырывался кот, она хватала кота и снова что-нибудь роняла — и так до бесконечности. Я вырвал кота из ее рук — он полетел в открытую дверь. Ее сумку швырнул туда же и наконец вытолкал и саму девицу: в одном ботинке, с растрепанными волосами, в незастегнутых джинсах.

Тут, конечно, скандал. Соседи высунулись из своих утлых убежищ. Начали произносить разное: «притон, проститутка, спать не дают, сволота и нарколыги» — все, что хотели, все сказали.

Костик отвернулся к стене и запахнулся с головой одеялом. Я, в злости и ярости, ушел прочь, довольный хотя бы тем, что выгнал этих недолюдей.

 

***

Я проложил беговой маршрут по новому, так, чтоб под конец пробежки быть около Костиного дома. Было что-то фантастическое в этом беге по городу, в промокшем насквозь апреле, к сумасшедшему другу. Со стороны широкой реки резко дул ветер и несло запахом воды и земли. В темноте город плескался и шумел. Трамваи вышибали из проводов голубые искры.

Костя понял, что я от него не отстану, и стал закрываться на замок.

Так у нас прошло несколько несвязных, дурацких диалогов через дверь. Я то уговаривал его вернуться, то старался заинтересовать: рассказывал о последних музыкальных новостях, концерте или о том, какой мотив пришел мне в голову. Словно парламентер осаждающей армии, я предлагал ему сдаться, а он, как защитник крепости, стоял насмерть. Я чувствовал, что он меня просто терпит. По сути, ему было безразлично, здесь я или ушел. Он отвечал ровно столько, сколько я спрашивал, или вообще говорил о своем, невпопад.

К примеру, вместо приветствия он мог сказать:

— Ты все еще бегаешь, полоумный?

А когда я подсунул ему под дверь диск с новой записью его любимой группы, он вместо ответа произнес:

— Ты, кстати, такой херней целую стену исписал, просто диву даешься.

Мерзкая толстая баба, похожая на тролля в крашеных белых кудрях, вырастала в коридоре у меня за спиной и трещала, цветистым говором расписывая Костино и мое поведение. Он мне не открывал, тетка нападала с тыла — разговор, в общем, чаще всего получался не очень.

Так проходил месяц за месяцем. Никто не принял болезнь Кости всерьез. Люди бегут странностей и выражают свое участие лишь на словах: его удачи на сцене скоро забылись, наши музыканты разошлись по другим группам, приятели при случае спрашивали о нем с усмешкой.

В последний раз я видел моего друга осенью, когда решил, что будет здорово нагрянуть к нему в выходной и постараться вытащить его куда-нибудь. Войдя в коридор его квартиры, я услышал атональную мелодию, какие наигрывают индусы или какие-нибудь другие азиаты на своих причудливых инструментах. Сомнений не было — Костя играл в своей комнате. Я обрадовался и решил, что болезнь миновала, и осторожно двинулся по коридору, прислушиваясь к ноющим долгим звукам. Мой друг никогда не запирал дверь — кроме тех случаев, когда не пускал меня по вечерам, — и я без стука вошел в комнату.

Костя играл на акустике. Он сидел у окна спиной ко мне. Я хотел послушать эту мелодию, но Костя почувствовал мое присутствие, обернулся и, вскочив со стула, швырнул в меня гитару, как молот. Я отпрыгнул в сторону. Инструмент врезался в стену и лопнул. Костик усмехнулся, спокойно уселся на место, словно кидать инструменты в людей — самое обычное дело, и, облокотившись на подоконник, стал глядеть на улицу, где торчали вдалеке трубы завода и до горизонта тянулись мокрые крыши.

— Костик, — сказал я, с трудом сдерживаясь, — ты больной. Все разбежались. Ты остался один.

Костя не ответил, к чему я уже привык. Но только теперь я понял, какие необратимые, сокрушительные изменения произошли в моем друге. Раньше я не замечал этого, потому что после того, как он стал безумным, я ни разу не взглянул ему, как сейчас, прямо в лицо: он всегда лежал, закрыв глаза, или отворачивался к стене, или говорил со мной через дверь. Костя резко изменился: как будто из кожи одного существа, порвав ее, как имаго разрывает оболочку куколки, появилось другое. Его гипнотические, яростные глаза теперь словно перевернулись и смотрели внутрь, в себя.

И я понял: мы дальше друг от друга, чем немые и неподвижные камни. В тот вечер я видел, как мой друг уносится прочь от меня с нечеловеческой скоростью, словно камень в громадном и пустом космосе. Мои слова не могли пересечь эти парсеки, и поэтому я ушел, ничего ему не сказав. Мне оставалось лишь догадываться, что в период роста его собственной музыки он потерял смысл своего существования и нашел совершенно новый. Хотя не могу представить, как это случилось, потому что для него одна лишь музыка придавала структуру реальности — если можно так назвать всю ту дребедень, что мельтешит, и кричит в уши, и хохочет вокруг. Но мне никогда не понять по-настоящему, что произошло с ним — остается бесконечно долго строить ошибочные предположения. И никогда не узнать, зачем он сидел по вечерам над гудящей дорогой. Потому что камни не говорят друг с другом.

Но была единственная мысль, которая утешала меня: я верил, что Костя открыл лучшее, чем то, что имел. Всем казалось, что он сошел с ума, но Костя и не мог стать другим, открыв запредельный смысл. Мой друг не любил обращаться со словами, и поэтому, осознав новое, он не смог это никому объяснить. Он любил одну лишь музыку, и хоть она, возможно, выше любых слов, он и сыграть открывшееся ему так, чтоб все поняли, тоже не смог.

Костя пропал. Я однажды зашел в его дом. Без всякой надежды, что он объявится, — просто я повиновался внезапному порыву. Осторожно подошел к его двери. Прислушался. Теперь в его комнате поселились серьезные люди: звук телевизора, громыханье тарелок и сытый хохот — у них все хорошо.

Друзья и приятели сообщали о нем разное: чуть не погиб от наркотиков (враньё), работает с группой, которую презирал, в качестве техника и настройщика (может быть), уехал из страны (вполне вероятно). И что бы ни случилось, я мысленно пожелал ему удачи — не вечно же нам держаться друг за друга.

 

***

Осенним утром я бежал по набережной. На реке, в тумане, ворочался и рокотал буксир, показывая из белой дымки мокрый стальной борт. Было безлюдно. Только рыбак в мокрых сапогах и с удочкой в руке попался мне навстречу.

Когда я задумался, из-за поворота выскочил коренастый бульдог. Собака кинулась на меня и стала скакать вокруг, пытаясь укусить. Пес высоко взлетал в воздух, будто вместо ног у него были пружины, и бросался мне в лицо. Зубы его клацали. Я отскакивал, матерясь во весь голос, и вдруг запнулся о бордюр, упал, раскинув руки, и проехался спиной по асфальту. Бульдог тут же убежал и даже не бросился на меня, лежачего.

Я поднялся. Хотел завершить пробежку, но боль в руках не дала этого сделать. Когда пришел домой, распухли оба запястья. Замотал их бинтом, принял болеутоляющее и направился к доктору. Доктор сказал: разрыв связок на обеих руках. Гипс.

Когда я брал в руки инструмент, боль в кисти не давала расставить пальцы по ладам. Играть стало невозможно. Но тогда, к своему удивлению, я в первый раз почувствовал новую свободу, отказываясь от всего, что было для меня так важно.

Тонкая, невесомая, виртуозная игра создает самые крепкие тяжи — они связывают сознание с прошлым, словно закаленные цепи. И чтоб разорвать их, понадобится не одна жизнь. Стоит извлечь пару нот, и рука нестерпимо ноет, но дальше и не надо играть. Можно отложить инструмент. Эти простые физические колебания вытягивают за собой воспоминание во всей его яркости — так не вспомнить, приложив усилие. И вот снова смех и блюз в холодной, промерзшей квартире на двенадцатом этаже, и лед на окне, и гудящий троллейбус с протертыми в белой изморози круглыми окошечками на стеклах, и Костя совсем другой, будущий кумир, объясняет свое яростное, печальное и неясное мне до конца понимание нашего ремесла, и остальная группа, рассевшись на заднем сиденье, поет песню на английском языке, коверкая слова.

Свою акустику с нейлоновыми струнами вместе с ее мягким и глубоким звуком, спрятанным внутри, я кому-то подарил. Старую немецкую электрогитару продал за бесценок. Я решил, что настало время бросить. Наша музыка возникала на какие-то считанные минуты и то, что она несла, все равно исчезало и растворялось в холодном воздухе — оставался только след, что медленно падал в глубину сознания.