Максим ЕРШОВ. СУМЕРКИ. Стихи

Автор: Максим ЕРШОВ | Рубрика: ПОЭЗИЯ | Просмотров: 193 | Дата: 2017-03-13 | Комментариев: 0

 

Максим ЕРШОВ

СУМЕРКИ

 

В ПРОШЛЫЙ ВЕК

              Так, с годами улики становятся важней преступленья,

                                                         дни – интересней, чем жизнь;

                                   так знаками препинания заменяется голос.

                                   Хотя от тебя не дождешься ни телескопа,

                                                                                 ни воспоминания.

                                                                                     Иосиф Бродский

Постепенно действительность прекращается.

В недействительность

                           съезжает уже не жилец,

возмущенный квартплатой и фибрами всех желез,

а сама квартира –

сами стены картины мира.

Поеживаясь, мы обживаем сомнительность.

Так что черт бы с ним, с телескопом.

Но Вы неправы насчет воспоминаний.

Презрев очевидное, в поэзию валят и скопом,

и с колом,

и кое-кто в виде голом.

Но на оплеванных ступенях пути

с выбитыми (иногда, как зубы) именами

БРОДСКИЙ, докладываю, в холе и в чести,

и по всем статьям, как выразился бы судья,

сие – присутствие небытия в голосе бытия,

о чем так часто пронзительная минута

закатывает глаза в общаге Литинститута.

 

Да, мэтр. Галактика есть интернет

Бога; скорость сети ещё более отрицает свет.

И если внимательно смотреть на часы,

как на весы между большим и налом,

то палки чаемой нами в 80-е колбасы

критически обернулись дубиналом.

 

Словом, сифилис философии прогрессировал обратно Гегелю.

Ницше облаял время на 150 лет вперед.

Французская философия, разойдясь по фунту и шекелю,

обходит умолчанием сакраментальное... Но у ворот

будущего по ту сторону грядущего

она скорбно отверзнет фиолетовые уста,

покорная, впрочем, взгляду съядущего

нас прободного ленточного глиста.

 

Да, бабы все те же, мэтр: прилагательные

к существительному.

Это P.S. И, к отверстью в броне бытия –

                                                   притягательно

действительному –

приблизившись, может быть, я,

выражаясь понятным Вам языком,

соберу на ладони бумажный ком

строчек нечетких

и кину, с пометкой «хочу в прошлый век».

Вы поймете. Привет Кузнецову. На гамбургских четках –

не делятся низ и верх.

 

* * *

Ну так что мне сказать вам? Голова

полна несказанного, как размовленье, плова.

Солнце праздника сядет. Фанфары гремят неплохо.

Но конечно это не я верчу жернова

Востока и Запада. Впрочем же, реал политик

двух величин сама не знает причин.

Фанфары, родные. В политике ты паралитик,

в экономике – стоик. Терпила среди дурачин.

 

Но сейчас не об этом, а до какого места

падает тень разлуки меня со мной.

Да какого черта. Однажды кулак сомнет

кулебяку жидкого, как размовленье, теста

и сквозь пальцы полезет остаток сухой науки.

В перекрытых дворах, быть может, пахнет жильем.

Не протянем ноги, значит, протянем друг другу руки.

Переживем.

 

ПОГРУЖЕНИЕ

                        В ушах раздается некий бесстрастный голос,

                                                        считающий: раз, два, три...

                                                                                          Бродский

Если Титаник резко пойдет ко дну

(как аэробус весной в нерасцветших Альпах),

очевидная нелепость конца повергнет нас в шок.

Отмечая вертикуляцию новости в наших скальпах,

– Господи, – бормотну, –

как океан широк!...

 

Сколько еще прозрений встречает нас

в сей глубине – волн ледяных пластами?

Голова моя, вздыбленный ананас,

вот он, момент все поменять местами!

 

Надо добыть себе неба, как нежный крот

делает. Ведь сколько не трепыхайтесь, герр,

с поезда прыгают задом наоборот!

Отмечал Хайдеггер.

 

Нам остается один в своем роде взгляд –

большущий, равный, наверное, океану,

ибо Титаник, будь он тысячу раз заклят,

не тормознет, конгениальный туману

 

правильных бирж. Вот он блесной мелькнул

(как аэробус на пересеченной местности)...

Я задушу тебя, милая. Полчища добрых акул

зря изготовили камеры к пиру телесности.

 

Просто смотри. Океан затягивает мешок

над головами. Исчезновение будет быстрым.

Звезды сошлись в горловине. Просто считай, дружок,

что и они были подобны искрам.

 

* * *

После моих стенаний и страха. После

пролитого вина, вокзала возле.

После – молодости. До – решенья

взглядом прямым молчанье к губам пришей мне.

 

В темной воде, в реке, на плывучей сени,

лебеди в черном двухмерные сводят тени

с тенью моста, чей замысел тонкий познан...

Что-то подсдал я. Видимо, буду послан

 

в будущее. Нести на дрожащих лапах

ревность кавказскую, счастье, испанский запах,

голос – звонок тибетский, дыша. И слева

впитывать грудью твое винтовое небо.

 

КАПИТАН

    Готье, Бодлеру и т.д.

Без мыла не влезешь в это сито.

Партия нарко звучит разбито.

Партия будней – тоже порно.

Партия альта всегда бесспорна.

 

Но струны всё крепче, струны звонче,

и пусть говорят обо мне: «да вон чё»,

я – броненосец, кобель, паскуда.

Но струны вот эти во мне откуда?

 

Партия моря, орган, жестоко.

Но в полдень глядит острие флагштока...

Но – красота того, что верю.

Но мой капитан взошел на рею.

 

Верить – так реять. Камзол – так розов.

Но мой капитан не стрелял в альбатросов,

но в море распишется только гений,

только десятком своих крушений.

 

Море без альта – слеза без соли.

Мой капитан исполняет соло.

Я вас не слышу! Я только внемлю.

Но мы и вдвоем отыщем землю.

 

ЖЮЛЬЕТТЕ ДРУЭ

Я хочу быть тебе верным другом…

ничего не требующим,

как ушедший из жизни человек…

из письма Виктору Гюго

«…Миленький мой! Мой миленький!

Чувствуешь ты? Осилим мы,

бездну твою, сомнение,

прозу твою и пение…

 

Помни и знай наверное:

всюду с тобой я первая –

тень ли твоя? молчание?

или строка начальная?..

 

Ждут поезда и пристани.

Мой небожитель истовый,

мы возвратимся, вырвемся!

Стань за плечо – от выстрела…

 

…В гулкой земле (уютно ли?),

в разных с тобой каютах, мы

вдаль поплывем… Да здравствует

эта любовь и Франция!..

 

Сердце мое – твой градусник.

Хочешь – разбей от радости.

Миленький мой! Мой миленький,

письма храни…».

 

Как вынесла

она железную поступь памятника –

пяту Виктора Гюго?

 

* * *

Мы вновь ощущаем привычное жжение.

Суть наших занятий сложна: поддержание

режима, в котором своё отражение

рождает в нас ржание.

 

Так жжётся режим поддержания радости,

всё портят лишь слёзы – по-детски солёненьки.

Мы эгоцентричные мыльные радужки

на срезе соломинки.

 

СТРЕКОЗА

Одна красивая девочка,

на зависть разумная девочка

и слишком хорошая девочка,

боялась любить людей.

А только любила Боженьку.

А людям она не верила,

считала лжецами гадкими и...

боялась любить людей.

 

Она проживала с кошечкой,

мечты доверяла зеркалу,

делила любовь с фиалками,

и постила ерунду.

Всегда оставалась девочкой,

пристрастной и острой девочкой,

хранящей все чувства женские

обёрнутыми в слюду.

 

Она возвращалась в башенку,

любила себя любимую,

молилась в уюте истовом,

и верила сверху вниз.

Себя утешала мысленно,

потом одаряла численно...

Но стала тоска ползучая

садиться к ней на карниз.

 

Она уж давно приметила

и эту тоску приветила,

и стала с ней жить пронзительно

и горюшка наживать.

И всех поучала: Радуйтесь!

к себе поднималась медленно;

крахмальной тоской, как простынью,

стелила свою кровать...

 

Однажды мы все услышали:

она умерла, нетленная;

в оконце послал ей Боженька

спасительную грозу.

И в башне ее, в обители,

окрестных вселенных жители,

когда мы вошли, увидели –

красивую стрекозу.

 

НА РОЖДЕСТВО

И – рассинело. Вечность прошла,

белую тишь сотворя.

Не запирая, пойду до угла,

словно до января.

 

Скотчем прилажу фиалку души

к дереву (держи, ствол!),

а ты, ты, маленькая, дыши,

впитывай Рождество.

 

Эхо, ветвистое эхо двора

стой, помолчим всласть –

пробке шампанского сердца пора

грохнуть, лететь, упасть.

 

Грохнет, докатится… Отхлебну.

Господи, всё хорошо!

Дай я фиалку назад заверну

в шарфик свой… и – пошёл.

 

Все мы когда-нибудь станем нежней

на острие лет

и на расшатанных шпалах дней

сможем найти след,

 

не спотыкаясь – пойдём от угла,

просто из января,

чтоб рассинело – и вечность прошла,

белую тишь сотворя.

 

ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ

Ты знаешь, вот эта синеватая тень под глазами

ручается: уже хоть что-то, но смыслишь в жизни…

И поздно жадничать: отвечать в смс «я занят»,

делать вид, что ещё есть в жизни хоть кто-то лишний.

 

В одиночестве нашем хватает турецких курортов.

Громогласного смеха, что цепью тоски обуздан.

И не знаешь, куда донести свой затратный остов,

неужели – только не смейся – в у-богий Суздаль?

 

Купюры в твоих карманах – то слёзы Бога.

Чем больше – тем горше, по самым последним меркам.

А может быть – в зону? Не в зону ль ведёт дорога,

в конце которой Он ждёт тебя, исковеркан?

 

Не бойся, не страшно. Теперь торжество осознанья

нас делает тише, послушней, светлей и выше.

В окошке есть плац, намокло на тросе знамя.

И чувствуешь кожей, как лебеди ходят по крыше…

 

Не мы отдышались навзничь, то она отдышалась:

на замерших лицах исправленные скрижали

теплятся… Милая, молодость просто шалость –

пухом проходит в кольцо оренбургской шали.

 

А бессмертие пахнет кофе, скрипит диваном

и монеткой гулкой катится прямо к щели.

Понимая всё это, становишься просто пьяным,

окунаешься в нежность, полную, как прощение.

 

У ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ

Двадцать тому назад перекидной

мост станции Сызрань-2 между Слободкой,

видавшей виды, и бетонной стеной

базы-78 спасал влюбленных. Водкой

торговали везде. И с блеском снежинок в очках,

целых, однако, после 0,5 на дискотеке,

я провожал тебя в этаких горячках –

по перекидному, как по гитарной деке

или просто – по музыке. Тонули родные места

в синих созвездьях фонарей 20 века,

а мы сливались в объятьях – единая веха,

из двух, делящих трудный возраст Христа

почти поровну. Поэтому в том декабре,

грудки твои, словно эхо товарных вагонов,

твердели от холода. Свежесть смешивала амбре

с нестойкой помадой, пачкавшей время оно в

ярко-красный – в дальнейшем стираемый на крыльце

варежкой. А в темной требухе барака

что-то еще невиданное в лице

проступало ко мне из мрака.

 

Чудо длилось месяца полтора.

Но еще и будущим летом,

ты хихикнула, увидав меня в шесть утра,

с выраженьем лица кабинетным.

Двор в июне хорош. И дорожка тебя повлекла

в дальний угол, лишь только хотел начать я,

что барак сей – пень древа, что на ветвях его росли облака,

словно души твоих родителей в год зачатья...

Ты ушла, решив тогда же, что я дурак

или поэт (эта дилемма никогда не бывает ясной).

А над станцией Сызрань-2 разливалось плазмой

солнце, под кусты и заборы расшугивая мрак.

 

И возраст удвоился. Этакой вещью из себя

выходя третьим, и, казалось бы, последним сроком, –

ну как тут иначе? – я встретил тебя,

не будучи чужд ностальгии и проч. порокам.

Надо отдать тебе должное, метаморфоз

был налицо, овладевая взглядом:

фото из Турции, плазма, гербарий роз

и проч. эпохи работы тебя завскладом.

Как многие люди на своем веку,

в карих глазах топя поплавком усталость,

ты пристрастилась к минету и дешевому коньяку,

но книжку мою, конечно, читать не стала.