Александр ПАВЛОВ. ЛЕНИНГРАДСКИЕ РАССКАЗЫ: "Горячий воск", "Буду поваром", "Искры салюта"

Автор: Александр ПАВЛОВ | Рубрика: ПРОЗА | Просмотров: 174 | Дата: 2017-02-07 | Комментариев: 0

 

Александр ПАВЛОВ

ЛЕНИНГРАДСКИЕ РАССКАЗЫ

 

 

ГОРЯЧИЙ ВОСК

 

Догорает свеча в руке,

Каплет воск, обжигая ладонь…

Соня Белокрылова


   Несколько лет назад мне случилось быть на отпевании в Смоленской церкви на Васильевском острове Петербурга. Взял свечку, зажёг её от общей свечи и встал в толпе родных и друзей усопшей. Я плохо воспринимал то, что говорил священник, просто знал, что он произносит обрядные по этому печальному случаю слова. В определённых местах он останавливался, и я крестился вместе со всеми. Было очень тихо и грустно. Все присутствующие покойную знали и любили.

Вдруг ко мне деликатно, почти неслышно подошёл как-то сзади церковный служка и подал маленький листок чистой белой бумаги с дырочкой посередине. На мой недоуменный взгляд он жестом показал, что мою свечу я должен продеть через дырку и держать так, чтобы воск от горевшей свечи не капал мне на пальцы и на пол. Служка не хотел, чтобы я, как и другие, обжёг руки и, возможно, оберегал пол. Я сделал, как он показал. Но отпевание как ритуал православия для меня было почему-то испорчено.

Всё стало какой-то неправдой. Умер человек, его душу провожают в другой мир, а тут вдруг какой-то странный «подсвечник», руки, пол. Слушая священника и глядя на гроб, начинаешь думать о бренности тела, о вечности души, о тех, кто ушёл и тех, кто остался. Вспоминаешь Блока:

И только высоко, у царских врат,

Причастный тайнам, – плакал ребёнок

О том, что никто не придёт назад.

 

И вдруг тебя касается чья-то рука и суёт бумажку, велит что-то сделать из неё.

И я вспомнил первое свое присутствие на отпевании. Это было в Никольском соборе Ленинграда в конце шестидесятых годов. Отпевали мою тётушку, золовку мамы. Я не знаю, была ли тётушка верующей или нет. Сколько я её знал, в церковь она не ходила, на тему религии я с нею никогда не разговаривал. Но и в большевиках она не состояла.

Сейчас я, конечно, понимаю – это, мало что значит. Она приехала в Петроград из деревни Малая Руя, на Псковщине. Разумеется, была крещёной.

Перед смертью болела и когда поняла, что жить ей осталось считанные дни, стала готовить «божеское приданое». В маленькой комнатке трёхкомнатной коммуналки, где они в то время жили с мужем, кровать стояла головами к окну, и по левую сторону от неё был шкаф. Помню открытую дверцу и на полке её аккуратно сложенные погребальные вещи. Она придирчиво их рассматривала, требуя от мужа перекладывать их на её глазах и аккуратно складывать стопочкой. Врач приходил каждый день, но дело шло к неумолимому концу. И незадолго до кончины муж спросил её:

– Катя! Не дай бог, вдруг, помрёшь? Так отпевать тебя или нет?

Она помолчала и потом тихо и твёрдо сказала:

– Отпевайте.

Семья их была бедная, и денег на отпевание не было, но у Ивана Николаевича, её мужа, в церковном хоре пел приятель. Он то и помог всё устроить. Отпевание было «коллективным», сразу по нескольким усопшим.

В Никольском соборе обряд прошёл чинно. Детали я не помню. Всё, что врезалось в мою память, – это горячий воск, капавший со свечи мне на пальцы рук. Это лёгкое обжигание для меня было неразделимым от отпевания. Ощущение горячих капель сохранилось у меня до сих пор.

Я стоял и вспоминал тётушку живой. Мы не были по жизни с нею особенно близки. Но помимо родственных уз нас связывали страшные годы эвакуации из блокадного Ленинграда. Мне шёл девятый год. Ко времени отпевания память сохранила только отдельные эпизоды этих лет.

Вот мама провожает меня по нашей маленькой улице Теряевой (сегодня она называется – Всеволода Вишневского). Двор перед большой аркой на проспекте Щорса (теперь ему возвращено прежнее название – Малого проспекта Петроградской стороны). Наверное, мама везла меня на санках. Затем доверила меня золовке, надеясь, что теперь я останусь жив.

Далее ЗИС-5 (знаменитая трёхтонка) с брезентовым верхом. Ночью, уже на Ладоге, в жуткий мороз мне потребовалось писать. Сидели мы у кабины, и оказалось, что мама в целях сохранения тепла просто зашила меня в какие-то тёплые вещи. Долго искали, где у меня то, откуда мальчики писают, и как к этому подобраться. Но, к счастью, всё обошлось благополучно. Передали горшок. Я помню, как он двигался из рук в руки в мою сторону и потом от меня к открытому заднему борту.

Дальше память пошла какими-то кадрами. Вот Тихвин. Почему я запомнил это место? Не знаю. Тогда Тихвин как раз бомбили. Я это воспринимал как буханье снаружи и сыпавшуюся мне в чайную чашку с лапшой штукатурку с потолка.

Вот разговоры, что нельзя мне много еды сразу давать, а то я умру. Надо по половине картофелины. Вот кому-то сказали, что одна из женщин, ехавших с нами, ночью умерла. А тут муж, военный, приехал её встречать.

Вот мы уже на месте. Кажется, это был городок Кириллов на Вологодчине. (Позже мне приходилось бывать там, в известном Кириллово-Белозерском монастыре.) Топится круглая голландская печка. Дверца её открыта. Яркое пламя. Меня раздевают. Все дивятся вшам, которые ползают по мне, и охают. Одежда вшами кишит. Её тут же суют в печь. Оказалось, что я дистрофик. Наверное, я был похож на те живые скелеты детей, которые нам сегодня в дни памяти и скорби показывают по телевизору, демонстрируя преступления нацистов.

Когда я немного пришёл в себя, меня послали поесть в какую-то столовую. Там меня спросили, что я буду есть, кашку или булочку. Я ответил, что и булочку и кашку. Помню, все смеялись.

Позже меня пытались поставить на лыжи. Я встал на них, двигаться не мог и от бессилия плакал.

Но постепенно всё восстановилось. В силу военных обстоятельств дядю (брата отца), который сумел нас с тётушкой вывезти из блокадного Ленинграда, куда-то направили и мы оказались в небольшой деревеньке под Вышним Волочком. Я запомнил это событие по двум фактам. Первый был связан с тем, что я где-то нашёл гранату и пошёл показывать её местной бабке. Она гранату у меня отобрала и забросила в снежное поле, куда я немедленно пошёл её искать. Оказалось, что поле было заминировано. Как-то обошлось. Наверное, я был очень лёгок, а снегу было много, или, как говорят, бог спас.

Тётушка прямо взорвалась от страха за возможные последствия и отходила меня верёвкой. До этого меня никто никогда не бил. И для меня это был шок. Но я помню её слова:

– Что ж ты делаешь? Случись чего, как я твоей матери в глаза посмотрю?

Да влетело мне крепко и за дело, хотя умом я эту ситуацию не очень понял.

Второй факт связан с нашим отъездом в Ярославль. Через какое-то время линия фронта оказалась в двух километрах от нашей деревушки. Почему-то разговоры об этом я запомнил. И женщин с детьми отправили, кажется, снова на ЗИС-5, но уже в открытом кузове в Ярославль. По дороге нас чуть не разбомбили. Была светлая ночь, но немецкий самолёт попал в луч прожектора. Было интересно смотреть. Наш грузовик встал посреди дороги. Оказалось, что шофёр бросил нас и убежал в лес. Женщины кинулись его искать. Нашли и вроде даже били. В общем, довёз он нас. Ярославль почти не помню.

Затем Калинин (ныне снова Тверь). Город только что освободили. Наверное, это было весной, потому что при подъезде тётка всё время отвлекала меня, а иногда ладошкой закрывала мне глаза. Она боялась, что я увижу трупы солдат, появившиеся из-под снега по краям полей и леса. Врезались в память два столкнувшихся танка. Они как бы встали на дыбы, идя, похоже, на таран. Я вертелся и видел всё это, но как-то реагировал спокойно, не сознавая глубины трагедии. Так же, как блокадной зимой 1942 года в основном с любопытством наблюдал в коридоре вынос гробов умерших соседей, у которых в мирное время я бывал в гостях, и они потчевали меня чаем. Потом оказалось, что в живых после блокады остались только я и мама.

Затем городок Кашин под Калининым. Там я пошёл в школу. Хлопот тётушке доставил много. Из первой школы, куда меня определили, я почему-то ушёл на второй день. Обидели там чем-то меня. В другой школе тоже как-то не задержался, дрались с детдомовцами. Третью школу на окраине, в деревянном доме сельского типа, находящуюся довольно далеко от нас, закончил первым классом. Писали часто на газетной бумаге. Тётушка где-то работала. Жили как все. В большой комнате, которую нам определили, на полу хранили кочаны капусты. Помню их ряды на полу вдоль двух окон. Топились печью-лежанкой. Почему-то в памяти осталось, как тётушка щепала большим ножом лучины на растопку. Так ловко у неё это получалось. Она вязала шерстяные серые шали. Растягивала их гвоздиками на полу. Потом где-то продавала. Как лакомство воспринимал котлеты из картофельных очисток.

Думаю, что выжила в войну в основном крестьянская Россия. Она всё умела, умела выживать.

Наш дом был двухэтажным. Низ каменный, верх деревянный. Мы жили наверху. Для дома был выделен огород. Землю делили между жильцами. Наверное, я был самый маленький и бесхитростный. Поэтому меня поставили спиной к небольшой толпе жильцов, кто-то выкрикивал незнакомые мне фамилии, я называл номер. Это были огородные участки. У нас на делянке оказались старые вымерзшие яблони. Мы с тётушкой их пилили на дрова. Труд этот для меня был очень тяжёл. Тяну за ручку пилы, как будто воз везу, руки тяжелели и переставали слушаться. Тётушка только говорила:

– Шурик, ты старайся не рвать, тяни пилу ровно, потихоньку. Теперь отдохни. Ну, начали дальше.

Зимой она купила мне коньки. Старый образец так называемых «хоккеек». Давала мне свои старые сапоги. Они были для меня сильно велики. Но всё же верёвками с помощью закручивания у пятки петли и закрутки палками другой верёвки у носка я научился их одевать и начал кататься по уплотнённому снегу на тротуаре вдоль какого-то двухэтажного здания из красного кирпича, возможно городской администрации, как сегодня сказали бы. Оно было наискосок от нас. Летом там был асфальт.

Достали мне и лыжи. Как-то я прокатался на них, кажется до часу ночи. В голову не приходило, что тётка перенервничала, после тяжёлой работы искала меня. Сначала она попробовала запереть меня в комнате. Но я, протестуя, проорал благим матом весь день. Наверное, это были каникулы. Переполошил весь дом. Она снова отлупцевала меня верёвкой. Я яростно сопротивлялся и орал. Больше она никогда этого не делала. Потом чувствовала себя очень виноватой. По-моему, всю жизнь.

Была она вспыльчива и в сердцах мои лыжи сломала. Помню, прыгала, положив их на край порога. Потом, как водится, отошла. В воскресенье пошла на базар, купила мелких гвоздиков и каких-то жестянок и лыжи кое-как починила. Я не обижался на неё.

В общем, жили мы дружно. Хлопот я ей доставлял немало, но, мне кажется, она любила меня.

После прорыва блокады мы вернулись в Ленинград. К счастью, мама осталась жива. Я пошёл во второй класс 55-ой школы на Левашовском проспекте Петроградской стороны. Она и сейчас имеет этот номер. Недавно её закончил мой внук.

Все эти события вереницей прошли в моей памяти, когда священник отпевал тётушку, и горячий воск от свечи капал мне на пальцы, слегка обжигая их. Образы не были чёткими и конкретными. Правильнее было бы назвать их какими-то внутренними ощущениями, чем-то вроде внутреннего струящегося эфира. Может быть, это был эффект смешения наших с тётушкой душ на общем фоне пережитых вместе тяжёлых полутора лет. Горячий воск как-то этот эффект материализовывал. Прошлое воскресло. Наверное, для этого при отпевании и предусмотрены свечи в руках живых людей, провожающих умерших.

 

 

БУДУ ПОВАРОМ

 

Варю картошку.

В безмолвном просторе

Вселенной ребёнок плачет…

Кавахигаси Хэкигодо

 

Ленинград. Хлопчатобумажная фабрика имени 1 Мая. При ней детский садик. Это мой второй дом. Мама трудится тростильщицей. Работа трёхсменная. Летом детей вывозят на дачу. По окончании сезона всех ребятишек обязательно ставят на весы. Фиксируется, насколько дети поправились. Конец лета 41-го года. Видимо, дана команда к эвакуации. Родители сами забирали своих малышей. Подводы с лошадьми. Много народу. Суета. Жара. Нам место на телегах не досталось. Шли пешком по пыльной дороге. Мама тащила чемодан. Только эта дорога и осталась в памяти. Ходить в садик в городе пришлось недолго. Фабрику разбомбили, кажется, ещё осенью. Сидел дома. Маму перевели на текстильный комбинат где-то в районе Большеохтинского моста (теперь Петра I). Всю блокаду ходила туда пешком с Петроградской стороны (теперь улица Чкалова). Я оставался один.

В нашей 14-метровой комнате большой коммунальной квартиры мама ловко сложила маленькую кирпичную печку (у самой двери). Мой дед был хорошим мастеровым, из деревенских мужиков, которые умели всё. Складывал и печки. Мама в семье была старшая. Возможно, частенько ему помогала. Вот и пригодилось. Железные трубы через всю комнату в окно. От них комната нагревалась довольно быстро. Где-то добывались дрова, иногда и уголь. Как мама со всем этим управлялась, ума не приложу. Было ей 32 года. Разговоры о пожаре Бодаевских складов (продовольственных). Началась страшная голодная зима. Мама выскребала последнее по «сусекам». Пачка желудёвого кофе. Ушла на блины – чёрные как головешки. Съели с удовольствием. В шкафчике оказался пакет сухой горчицы. Мама долго её вымачивала. Но так и не решилась. Хлеба не помню. А вот баланду из муки «вижу» и сейчас. Из ржаной – нравилась. Из белой – нет. Этакий клейстер. Конечно, ел всё. Небольшой запас сахара мама переварила в некую «пастилу» на воде. Человеком она была организованным. Порции крохотные, но каждый день. Оставаясь один, пытался проникнуть в ящик комода, где хранился этот запас. Мать запирала на ключ. И слава богу. На работу она ходила каждый день. Ноги с утра опухали как колоды. Видимо, от «супов» (вода с лавровым листом и солью). Но длиннющие маршруты на работу и обратно немного помогали бороться с отёками. А ведь ещё воду надо было носить (до Невы от нас тоже не близко), какие-то дрова. Магазин. Беспокойство за меня, оставляемого в пустой вымершей квартире. Радиозавод рядом с домом бомбили. Примыкающий угловой дом на Геслеровском (ныне Чкаловский проспект) сгорел. Ночь. Толпа людей во дворе и большущее пламя пожара. Потом в этот дом попал снаряд.  

Возвращаясь с работы, мама не знала, найдёт ли меня живым. В критический момент выживания мамина золовка получила небольшую посылку с едой от брата (моего дяди). Поделилась с нами. В январе 1942 через Ладогу меня вывезли на Большую землю. Мама осталась одна. Никто этого не знал. Оставалась моя иждивенческая продовольственная карточка. Во многом это и спасло. Самая страшная зима миновала. Прибавили немного хлеба. Она выжила. Думаю, помогла и деревенская «закваска». Ещё осенью мама получила известие о гибели на фронте братьев. Сидела у окна и тихо плакала.

После блокады рассказывала мне:

– Почти каждый день ты всё горевал: «Вот, дурак, я того-то не ел, почему я не ел, вот дурак-то… Вырасту стану поваром – вот поем-то».

 

 

ИСКРЫ САЛЮТА

 

 

24 января. Вечером звонит дочь, чтобы поздравить с 70-летием полного освобождения нашего города от немецкой блокады. Я житель блокадного Ленинграда. Пережил самую тяжёлую зиму 41-42 года. В нашей коммунальной квартире на Петроградской стороне умерли все соседи. Хорошо помню, как выносили их в гробах. Воспринимал с детским любопытством, и не более, хотя в довоенные дни часто бывал у них в гостях. Они потчевали меня чаем и булкой с маслом. Иногда угощали и горячей сосиской. Эти две бабули остались у меня в памяти именно чаями. Они приходили из бани. Напаренные, жаркие. Дверь в комнату открыта. На столе самовар. На коленях полотенца. Чай пили из блюдец с сахаром вприкуску. О чём-то разговаривали, вытирали лица полотенцами. Они наслаждались жизнью. И вот их не стало. Мне было восемь лет, но смерти я не осознавал. Я просто не понимал, что это такое. С другими соседями (по рассказам мамы) случилась трагедия. Отец семейства служил инженером на каком-то заводе. Жена не работала. В семье был достаток. Они жили в небольшой комнате и имели примыкающую к ней ванную с дровяным отоплением. Держались несколько особняком, но частенько приглашали меня в гости. Я играл с их сынишкой. Почему-то из угощений запомнились вкусные оладушки. Они имели необычный жёлтый цвет и сильно пахли яйцами. Инженер погиб при бомбёжке завода. Жена и маленький сынишка остались одни. Оказалось, что женщина совсем не приспособлена к самостоятельной жизни. Смерть кормильца настолько выбила её из колеи, что она спустя какое-то время убила малыша и сама повесилась.

В конце большой общей кухни находилась маленькая комната, которая до революции, видимо, принадлежала кухарке. В ней обитал слепой мужичок. Он работал на дому со щетиной и изготавливал щётки. Наш кухонный стол располагался как раз напротив его двери, и я часто видел его за работой. Часто, потому что у меня была необыкновенная тяга к сырой картошке и когда мама чистила клубни, я стоял рядом и вожделенно ждал отрезанных и вымытых в холодной воде кусочков. Их ароматный вкус я помню до сих пор. Для меня это было лакомство. В открытую дверь комнатки слепого было видно окно и на его карнизе почти всегда ворковали голуби. Наверное, он их подкармливал и через них общался с небом. В блокаду не стало голубей, и умер слепой.

Остались в квартире только мы с мамой. Нам посчастливилось выжить.

Осенью, ещё до блокадного кольца, Ленинград сильно бомбили. Особенно много бросалось на него так называемых зажигалок. На крышах их тушили молодые люди, часто просто мальчишки. Напротив наших окон в один из дней я видел, как на крышу в вёдрах поднимали песок. Ведра наполнялись из песчаной кучи возле чёрного входа в дом. К дужке ведра привязывалась верёвка, за которую тянули его на крышу, делая запасы песка к ночи. Работали споро, даже с каким-то азартом. Человек, который загружал ведро, обычно поднимал голову и взглядом провожал этот груз. И как-то верёвка оборвалась. Ведро с песком полетело вниз. Произошло это так неожиданно, что нагружающий вёдра пацан даже не сразу понял опасность и остался стоять как вкопанный. Ведро упало ему на голову. Не знаю, чем всё это закончилось. Скорей всего малый стал ещё одной жертвой войны, не дожив до блокадных дней.

В подъезде нашего дома на улице Теряевой (теперь Вишневского) когда-то проживал Валерий Чкалов (теперь об этом свидетельствует мемориальная доска на стене). Дом и сегодня сочленяется через угол с большим зданием на проспекте Чкалова (ранее Геслеровском). Оно загорелось. Перед глазами стоит огромная толпа людей. Ночь, и пламя огромного пожара освещало все наши внутренние дворы, забитые погорельцами. Уже в блокаду в этот сгоревший дом попал снаряд (со стороны Геслеровского проспекта). Кто из жильцов этого несчастного дома остался жив, кто погиб, я, конечно, не знаю. Мы с соседями смотрели на полыхавшее здание и толпу бывших его жильцов с нашей большой с двумя широкими окнами лестничной площадки молча. Наверное, каждый думал: это могли быть и мы. А может ещё и будем.

Моя мама прожила недолгую и трудную жизнь. Растила меня одна. В блокаду ей было 32 года. Она не любила вспоминать об этом времени. А если вдруг приходилось, начинала украдкой тихо плакать. Почему-то я часто мальчишкой говорил ей:

– Вот вырасту, куплю тебе кресло, и ты будешь в нём отдыхать.

Конечно, никакого кресла я не купил, и отдыхать в нём ей не пришлось. Жизнь сложилась так, что вместо кресла я подарил ей внучку, а под конец жизни и внука. Мне удалось принять её три раза в Адлере, где я тогда работал. Она погрелась на южном пляже, поплескалась в тёплых водах Чёрного моря, побывала в горах на знаменитом озере Рица. Но самую большую радость ей доставила внучка. Там была взаимная и сильная любовь. Они обожали друг друга. Мамы уже давно нет, но любовь осталась. Особенно это чувство обостряется в дни памяти блокады Ленинграда. Дочь смотрит документальные фильмы об этих трагических днях и всегда плачет. Она говорит мне, что не может их не смотреть. И глядя на несчастный город и умирающих людей, видит перед глазами бабушку.

И вот 24 января она звонит мне и рассказывает, что смотрит из окна на красочные огни салюта (она живёт недалеко от Петропавловской крепости), думает о своей любимой бабушке и вдруг начинает ощущать каким-то внутренним осознанием, что искры салюта – это вспышки душ погибших и переживших блокаду людей. И одна из этих искорок душа её бабушки. И она разревелась прямо в трубку телефона.