Александр СЕГЕНЬ. ЧЁРНАЯ НИТЬ АРИАДНЫ. Рассказ

Автор: Александр СЕГЕНЬ | Дата: 2014-11-05 | Просмотров: 122 | Коментариев: 1

Александр СЕГЕНЬ

ЧЁРНАЯ НИТЬ АРИАДНЫ

Рассказ

 

Многим людям, хотя бы раз в жизни занимавшимся какими-либо тщательными изысканиями в дальней или ближней истории, знакомо состояние необычайно обострённого восприятия уже не существую­щей реальности, когда всё происходящее вокруг отходит на второй план, становится менее существенным, нежели та область испытуемого времени, в которую изо всех сил стараешься погрузиться, чтобы постичь.

Несколько лет назад и я был охвачен таким состоянием, когда работал над диссертацией о жизни Сергея Меделянского. Человек честолюбивый, я никоим образом и в мыслях не мог допустить, чтобы мой труд явился бы всего лишь средством для достижения научной степени и лёг на полку в качестве хоть и неглупой, но, в общем, бесполезной макулатуры, столь обильно производимой до недавнего времени множеством аспирантов бесчисленных кафедр. О нет! Мне виделась замечательная монография, изданная солид­ным тиражом и сразу вошедшая в анналы отечественной историко-литературоведческой науки.

Я проводил бесчисленные часы в архивах и библиотеках, выезжал в разные города, связанные с именем Меделянского, и, как подводная лодка, идущая по следу крейсера, постоянно чувствовал, что держу этот след, что вода, которую я разрезаю, ещё недавно билась о борт крейсера. Мне мерещились отдалённые голоса умерших людей, чуди­лось, будто я даже могу на ощупь попробовать материю их одежд, прикоснуться к плечу, локтю, а то и даже взять под руку какую-нибудь тень угасшего прошлого, спросить о чём-либо и получить ответ, пусть невнятный, но который можно будет расшифровать.

Мне снились длинные, запутанные и необыкновенные в своей ще­мящей реалистичности сны. И вот однажды я увидел себя на пляже у моря, к которому сбегали горы, чьи вершины горделиво выглядывали из одеяния кипарисов и туи. Меня подвели к компании молодых жен­щин, сидящих и лежащих возле самой кромки прибоя, и представили им как начинающего поэта и исследователя литературы. Некоторые из женщин были очень красивы, другие не очень. Все они были одеты в старомодные купальные костюмы, две из них только что вылезли мок­рые из моря, две других тотчас при моём появлении с радостным кли­чем кинулись купаться. Мне предложили арбуз, я подсел на мягкую огромную подстилку. Почему-то я не спешил остаться в плавках и так и сидел в брюках, пиджаке, сорочке, носках и ботинках. Только позво­лил себе ослабить галстук.

Я очень скоро узнал, что одна из брюнеток – Ариадна Бронц, и постарался подсесть к ней поближе, тем более что и она почему-то проявила интерес к моей невзрачной личности. Между нами как-то легко завязался разговор, будто мы давно были знакомы. В жизни... Простите, во сне, ибо всё это было сном, она оказалась гораздо краси­вее, чем на фотографиях, всегда заставлявших меня удивляться, что нашёл Меделянский в этой женщине, почему так страдал из-за её ка­призов и не замечал, какое это чудовище. Нет, снова неточность: не красивее, а выразительнее, и ещё лучше сказать притягательнее. Этой притягательности, которую я ощутил при встрече с Ариадной Бронц, не передавала ни одна фотография, ни один из тринадцати портретов, в том числе и лентуловский. Её глаза, насмешливо и одновременно на­стороженно, весело и то же время скорбно, мягко, но и властно смот­ревшие на меня, обладали несомненным даром улавливать и владеть теми, на кого обращен их хищно-заинтересованный взгляд.

Не помню точно начала нашей беседы, но могу сказать опреде­лённо: я поддался власти глаз Ариадны Бронц и в первое время напро­палую пустился актёрствовать – шутил, высказывал мысли, способные приятно удивлять и воодушевлять внимание собеседницы. Она то смеялась, то незлобно, а даже как бы податливо, возмущалась некото­рыми из моих высказываний. Наш разговор привлёк внимание других женщин, незаметно к компании присоединилось двое-трое мужчин, и они тоже вовлеклись в разговор. Я распустил хвост и почти совсем упустил из виду, среди какого сорта людей нахожусь, пока до моего сознания случайно или неслучайно не дошло, что среди женщин при­сутствует жена некоего значительного лица в коммунистической ие­рархии, чуть ли не Генриха Ягоды. Это меня сильно отрезвило и при­дало совершенно иное качество моим остротам и замечаниям. Я стал язвителен, беспощаден, смел, и, главное, вдруг избавился от плена притягательных глаз Ариадны Бронц. Я стал ближе вести разговор к темам, по которым гуляло электричество. Так мы заговорили, наконец, о жизни и смерти.

– Неужели вы и впрямь верите в загробную жизнь? – помню, спросила меня одна из женщин.

– Мало того, загорелая вы моя, – ответил я, – вы и сами вполне в это верите, иначе не стали бы с таким, простите, восторгом поедать персик. Что-то внутри вас подсказывает вам, что по ту сторону солнца и моря едва ли дадут вам удовольствоваться подобным плодом. Вы сполна спешите насладиться своими телесными потребностями, пото­му что отрезок этой жизни так мал по сравнению вечностью, которая ждёт вас впереди.

– А в вечности, значит, персиков не дают? – насмешливо, но по­еживаясь, спросила Ариадна Бронц.

– Вы прекрасно знаете, какая именно вечность ждёт вас всех. И в том числе вас, Ариадна Львовна, – отвечал я мрачно, но тотчас поспе­шил смягчить безжалостное суждение: – Хотя уверен, что многие, если спросить их, предпочли бы несколько минут вашего общества любой вечности.

– Многие, но не вы, как я понимаю.

– Я? Моё существование вообще под вопросом. Вы так никогда и не узнаете, кто я и откуда. Между нами беспросветная разница Я знаю о вас, о Сергее Сергеевиче и Льве Ильиче очень много, в то время как обо мне у вас никогда не будет никаких сведений.

Так я, то резко, то постепенно, стал переводить наш разговор совер­шенно в другую реальность, ведь находясь в состоянии сна, во власти сно­видения, я осознавал, что это всё сон. И все они, а в особенности она, уже находились в подчинении моего сновидения. При этом мне удавалось по­давать все мои пугающие высказывания таким тоном, что у них постоянно держалось ощущение, будто они вовлечены в какую-то интересную, страшноватенькую игру. То ли я оригинально рисуюсь, то ли действи­тельно представляю собой нечто неслыханно оригинальное – они никак не могли понять. Я отпустил несколько таких желчных фраз в адрес сущест­вующего порядка власти в России, что это сильно их насторожило. Если я до сих пор не арестован, то непременно скоро буду. А если не буду, то значит – имею право на подобное оригинальничанье.

Впрочем, тут уж начались мои домыслы. Скорее всего, в своей среде они ко многому привыкли – и к провокаторам, и к сумасшедшим, которых какая-то неведомая сила до поры до времени хранит от непо­средственного участия в самых грандиозных стройках социалистиче­ского века. Вопреки ожиданиям в ответ на некоторые мои фразы не поднялось никакой паники. Женщины и мужчины оставались почти безмятежны, а вскоре отвлеклись от нашего разговора с Ариадной и полезли купаться. Мы остались вдвоём и заговорили о Сергее Сергее­виче, о его необыкновенном поэтическом даре, потраченном впустую. Я так и сказал ей, а затем принялся рисовать картину будущего, как с течением времени интерес к поэзии Меделянского будет не ослабевать, а в какой-то период даже поднимется незаслуженно высоко, но потом придут другие поколения, иные оценки и пристрастия, и бедного Сер­гея Сергеевича сначала станут считать смешным и жалким, а потом и вовсе забудут. Останется разве что феномен тройственного союза меж­ду Львом Бронцем, Сергеем Меделянским и Ариадной Меделянской-Бронц, да и то в качестве объекта изучения сексо- и психопатологов.

Она разозлилась, глаза ее вспыхнули фиолетовым адским пламе­нем. Передо мной уже сидела не обворожительная женщина-маска, а скользкая гадина, способная обвить человека множеством колец своего извивающегося тела и удушить.

Но это был лишь миг, лишь стремительная молния. Змея, испу­гавшись своего обнажившегося обличья, юркнула назад в нору. Ари­адна Львовна рассмеялась, и уже сквозь смех прокатилось эхо злобы:

– А вы ядовитенький! Ха-ха-ха! Ядовитенький мальчик. Жаль, что Сергей Сергеевич не слышит ваших речей.

– А кстати, где сейчас Меделянский? – спросил я.

– Где... Да вон же он валяется, – указала она небрежным взмахом руки в сторону лежащего несколько в отдалении человека, голова ко­торого была укутана полотенцем.

– Спит?

– Пьян. Напузырился шампанским с самого утра.

И в подтверждение её слов подле лежащего поэта сверкнула зе­лёным боком пустая бутылка из-под шампанского. Я всмотрелся в лежащее тело, и мне стало почти до слёз жаль Сергея Сергеевича. Он показался мне добрым морским существом, выброшенным на берег и уснувшим, чтобы вне родной стихии до смерти засохнуть под палящим солнцем. Туловище, одетое в чёрный купальный костюм, казалось массивным и длинным, а поджатые ноги непропорционально короткими, словно ласты, ставшие на суше бесполезными.

– Очки разбил... – вздохнула Ариадна Бронц, показывая мне крошечные зелёные очки с расколотым одним стеклышком.

– Неужели это его очки? – невольно вырвалось у меня, до того захотелось стать обладателем этих очков.

– Да, – сказала она. – Не обольщайтесь, не думайте, будто вы один такой проницательный. Все, что вы говорите о Сергее Сергееви­че, я и сама знаю.

– И всё же не знаете очень многого, – возразил я, почувствовав, что силы сна на исходе и меня начинает уносить. Купающиеся плыли назад к берегу, и мне захотелось успеть сказать ей нечто на память, сделать какую-то засечку на всю её жизнь.

– Чего же, например, я не знаю? – спросила она.

– Например, того, когда в космос полетит первый человек, – вы­брал я первое попавшееся.

– И-и-и! – протянула она, расплываясь в разочарованной улыбке. – Что-то вы совсем сдулись. Даже обидно как-то. Были минуты, когда я очаровывалась вами.

– Послушайте, Ариадна Львовна, – спешил я. – Я сейчас скажу вам, а вы потом вспомните мои слова. Так вот, запомните: двенадцато­го апреля тысяча девятьсот шестьдесят первого года на космическом корабле впервые будет запущен космонавт Юрий Гагарин.

Она снова рассмеялась:

– О нет, нет, не надо так смеяться над бедной женщиной! Гагарин! Почему не Куракин, не Оболенский, не Шереметьев? В каком году? В шестьдесят первом?

– Да, двенадцатого апреля.

– Так вот, запомните, мальчик, что я не доживу до того времени, никогда не буду старухой. Старость – не для меня. Как только я почув­ствую, что старею, приму яд. И он есть у меня под рукой.

– Знаю, знаю, – усмехнулся я. – Ведь именно этим ядом вы собст­венноручно отравили князя Алабышева.

Маска смеха застыла на её лице и окаменела.

– Несчастная вы, Ариадна Львовна, – продолжал я, чувствуя, как исчезаю. – Прекрасненько вы переживёте и Сергея Сергеевича, и Льва Ильича, и ещё двух мужей. И доживёте до двенадцатого апреля шесть­десят первого года, когда в космос полетит Юрий Гагарин на корабле «Восток», и вы окунётесь в эту самую постыдную старость, которой вы так боитесь, а яд примете уже в возрасте восьмидесяти трёх лет...

Тут я осёкся, осознав, что напрасно сообщил ей о самоубийстве. Но она уже вовсю не верила мне, кивала головой и в глазах её было: «Глупый, гадкий, злобненький мальчонка!»

– Идите, купайтесь, вон – зовут вас, – сказал я.

Она хмыкнула, дёрнула плечом и, резко поднявшись на ноги, на­правилась к морю, а я проснулся у себя дома спустя шесть лет после того, как Ариадна Бронц приняла яд на своей даче в Переделкине.

К тому времени, когда мне привиделся этот сон, я и половины не знал всего того, что мне довелось узнать потом о жизни Меделянского и супружеской четы Бронц. И сон был воспринят мною как диковинное проявление моей разворошённой исследованиями фан­тазии. Я охотно рассказал об увиденном сне некоторым из моих дру­зей, но никто не верил, что такое может присниться – такое подробное и литературовидное.

О ту пору в монолитной глыбе, именуемой «Россия XX века», не­надолго открылась щель между отжившим своё насильственным со­циализмом и идущим ему на смену насильственным капитализмом. Открылся доступ к архивам, свободному передвижению внутри и за пределами границ Родины и ещё не навалилось тяжкое бремя денежной зависимости, ещё не грянули разруха и война, не вылезло на свет Божий такое изобилие тупой и равнодушной ко всему, кроме распродажи, массы человеческого сброда. Я отложил уже готовую диссертацию, предвидя возможности для ещё большего её наполнения ценным мате­риалом. Мне удалось совершить несколько очень плодотворных поездок в разные страны, в том числе в Штаты, в результате чего я обога­тился фактами, которые при желании любой сможет узнать, прочитав мою книгу, если только в нынешней России, заваленной низменной печатной продукцией, мне удастся мою книгу опубликовать.

Именно в этот краткий период между Горбачёвым и Ельциным я получил документы, подтверждающие, что Лев Ильич Бронц, родив­шийся в 1870 году в Вильне, был не только мужем Ариадны Львовны Бронц, но и её отцом. Приехав в середине девяностых годов в Америку, Лев Ильич женился там на Норе Коэн и в 1899 году у них родилась дочь, которую назвали Ариадной. Нора Бронц скончалась 1915 году в Сан-Франциско при странных обстоятельствах. Неутешные муж и дочь покинули Соединенные Штаты и до 1919 года путешествовали по раз­ным экзотическим странам мира, а летом 1919 года объявились в Мо­скве уже в качестве супругов. История любви отца и дочери Бронцев заслуживает глубокого психоаналитического исследования, но по­скольку эта тема затрагивается в моей книге в соприкосновении с лич­ностью Сергея Меделянского, я воздерживаюсь от её развёрнутого освещения.

Лев Бронц пользовался большим авторитетом среди большевиков, но дела его связаны больше с финансированием революции и вкуше­нием её плодов, нежели с политикой и идеологией большевизма. Во всяком случае, Лев Ильич умудрился прожить до 1936 года в Совет­ской России, не занимая никаких значительных должностей и при сём живя в лучших русских домах и гостиницах, всюду разъезжая, всюду суя свой нос.

В Москве с семьей Бронц стал дружен двадцатичетырехлетний поэт Сергей Меделянский. Об истории его взаимоотношений с Бронцами много написано в моей книге, и потому я не стану здесь подробно оста­навливаться. Известно и без меня, что с начала тридцатых годов Меде­лянский стал официальным мужем Ариадны, а Лев Ильич продолжал жить при них на правах доброго друга, с которым они не в состоянии расстаться. Давно, и опять-таки без меня, известно всему миру, что Ари­адна Львовна была одновременно женой и Меделянского и Бронца, она и фамилию-то себе взяла в 1931 году – Меделянская-Бронц. Другое дело, что до сих пор умалчивается факт отцовства Льва Ильича по отношению к Ариадне Львовне, а также и то, что дочь оставалась любовницей собственного отца в значительно большей степени, нежели любовницей своего официального мужа. А поскольку не исключено, что эта записка увидит свет раньше, чем книга «Сергей Меделянский», то здесь я спешу предуведомить всех, интересующихся литературой и историей об этом более чем странном альянсе. Даже обожатель подобных пикантностей Григо­рий Климов до сих пор ничего не написал об этом.

И всё же основная цель моего рассказа иная. Естественно, что в книге о Меделянском я не повествую о своём необыкновенном сне про пляж и разговор с Ариадной Бронц. О нём я пишу здесь и только здесь. О нём и о том фантастическом продолжении, которое этот сон получил в моей действительной жизни.

Отправляясь в Германию, я уже имел достоверные сведения о том, что патологическое существо, появлявшееся в двадцатых и начале три­дцатых годов в застенках киевской и московской чрезвычаек и извест­ное под кличкой «Ядочка», в своей наземной жизни именовалось Ари­адной Львовной Бронц. В жизни подземной, оборачиваясь Ядочкой, эта рептилия с наслаждением участвовала в изуверских пытках. О, она была вдохновлена идеей – она предупреждала истязаемых, что мстит им за некое многовековое зло и рабство народа.

Но больше, чем идея мести, её охватывало едва ли не сексуальное возбуждение, когда она собственной маленькой ручкой отрезала какую-нибудь частичку тела у бывшего полицейского чина или у какого-нибудь судебного репортёра, в своё время не слишком пылко защищавшего в прессе борцов с мно­говековым злом и рабством. Или у того самого князя Алабышева, про которого одно время просочились откуда-то слухи, будто отравила его лично Ариадна Бронц. Она отравила его, это точно. У неё имелся пу­зырёк с редким ядом, доставлявшим особенные муки. Сей пузырёк все­гда был при ней; сколько раз она запугивала Меделянского, что выпьет содержимое пузырька без остатка; у пузырька даже было имя – разуме­ется, Аввадон. «О как я боюсь этих длительных, ползучих расставаний! – писал в одном из своих писем Меделянский. – Как страшит меня твой жуткий Аввадоша, будь он трижды неладен. Как я молюсь порой, сам не зная кому, чорту лысому, чтобы зелье выдохлось или преврати­лось в коньячок. Адочка, ненаглядная, лодочка моя, грудочка, маточка, ушко берлинское! Заклинаю тебя Адочка, всеми силами ада ЧКа, – вы­кинь ты эту мерзость в какие-нибудь волны или подари фининспекто­ру; скажи, мол, от запоров помогает». Дальше в том письме следует рисунок – несут гроб с фининспектором, а за ним идёт похоронная процессия – слоник и змейка, как изображал себя и Ариадну Львовну Меделянский почти во всех своих письмах к ней. Кстати, я помню, как всё во мне зашевелилось, когда я сопоставил слоника и змейку с рисунком из «Маленького принца», где Экзюпери изобразил слона, печально сидящего внутри заглотившего его удава…

Не об этом ли «Аввадоше» в одном из самых нелепых стихотворе­ний Меделянского? – «Кричащих битумов безрадостная стынь...» и т. д.

Известное стихотворение, незачем приводить его целиком. Кому интересен мой рассказ, перечитайте эти десять строф и задумайтесь. Не о жертвах ли Ядочки идёт речь? Хотя до сих пор не известно, знал ли сам Сергей-то Сергеевич о том, что Ариадна Львовна не только «лодочка», «маточка», не только «ушко берлинское» и «сладость меде­лянская», и даже не только «змеюшка змейская моисейская», как в не­которых письмах с намёком на библейского медного змия, с помощью которого Моисей спас в пустыне народ свой от укусов живых змей, – но ещё и легендарная Ядочка, которая, намучив очередную свою жерт­ву, давала ей капельку «Аввадоши», дабы и предсмертные муки несча­стного человека доставляли мучительнице полноту удовольствия...

Итак, я приехал в Германию, где прочёл несколько лекций в маленьких университетских городках Рейнской области и Вестфалии. Я видел скалу Лорелею, забирался на самый верх Кёльнского собора, в котором покоятся мощи трёх волхвов, пил пиво, ел вюрстхен, бродил по пря­ничным улицам из сказок братьев Гримм и всё такое прочее. Послед­ний город, в котором мне довелось побывать перед возвращением в Кёльн, а оттуда через Франкфурт-на-Майне – в Москву, был Аахен, волшебный Аахен, где в Домском соборе стоит гроб Карла Великого и хранятся пелены младенца Христа. Я настолько был тронут и восхи­щён красотой этого маленького, но знаменитого городка на месте схождения Германии, Бельгии и Голландии, что напрочь забыл о пребывании здесь в 1931 году супружеского трио Меделянских-Бронц во время их путешествия через Европу в Америку и обратно. Да, честно признать­ся, уже тогда я сильно начал тяготиться своими исследованиями в этой области, мне уже тогда, хотя и меньше, чем сейчас, хотелось уйти ку­да-то к свету, чистоте, здоровью души.

Никогда не забыть мне упоительного вечера, который я провёл в гостях у редактора журнала «Osteuropa» Александра Штайнингера. Мы сидели за обильным столом, говорили, смеялись, пели, читали стихи. Штайнингер в молодости был в России в качестве военнопленного и с той поры влюблён в мою Родину и в мой народ. Вторым его гостем был в тот вечер Феликс Розинер, писатель, эмигрировавший из России сначала в Израиль, потом в Америку. С ним у нас составился отличный дуэт, и мы спели песен тридцать, если не больше, начиная с «Как ныне сбирается вещий Олег» и кончая песнями на стихи Фатьянова и Иса­ковского, под бурный восторг и аплодисменты Штайнингера, его ми­лой жены, сына и невесты сына, француженки, которая потом не без запинки спела народные французские песни, а её будущая свекровь сыграла нам на губной гармошке. Короче говоря, вечер удался на славу, и в гостиницу «Ибис», где мы с Розинером остановились, Штайнингер отвёз нас на своём «Мерседесе» уже в два часа ночи.

Войдя в свой номер, пьяненький и весёленький, я принял душ, а в ушах у меня всё ещё звенел смех, в глазах мелькали улыбки, а в сердце ещё плыла последняя песня, которую мы с Феликсом исполнили для радушных хозяев перед уходом:

Услышь меня, хорошая,

Услышь меня, красивая,

Заря моя вечерняя,

Любовь неугасимая...

 

И я уже стал с тоской думать о той хорошей и красивой, что ждала меня дома в Москве, как вдруг раздался телефонный звонок. Я снял трубку, и ко мне обратились по-русски, хотя и с очень сильным акцен­том:

– Здравствуйте. Это говорит Александр Георгиевич Кардашов?

– Да, он самый.

– Если не ошибаюсь, вы есть исследователь жизни и литературы Сергея Меделянского?

– Не ошибаетесь.

– Простите, не понял – вы есть или не есть?

– Да, я есть тот самый Кардашов, который написал книгу о Меделянском, – медленно, с расстановкой, чтобы человек понял, ответил я.

– Очень хорошо. Здесь сейчас это разговаривает с вами сын Ари­адны Меделянской-Бронц. Меня зовут Якоб Менш.

Весёлый хмелёк, под которым я вернулся от Штайнингера, вмиг превратился в нечто скучное и пошлое, как выдохшееся пиво. Ещё од­на тайна Ядочки! Боже, как они надоели, эти её тайны, старательно расставленные по всему миру, словно ловушки для мелкого зверя и птицы!

– Слушаю вас внимательно, – сосредоточенно сказал я.

– Вы могли бы сейчас здесь приехать ко мне? Я живу недалеко от гостиницы «Ибис», где есть располагаетесь вы. Я пришлю за вами так­си.

Я немного поразмыслил – это меня вполне устраивало, ведь мой отъезд из Аахена завтра вечером, а днем Штайнингер обещал повозить меня и Розинера по Бельгии и Голландии. Я уже был не так увлечён собиранием подробностей жизни Меделянского, как пару-тройку лет назад, и охотнее предпочёл бы поездку. Тем более что в последнее время из судьбы Меделянского исследования уводили меня в судьбу Ариадны Бронц, от которой меня уже тошнило.

– Хорошо, я готов.

– Какой у вас адрес? Я позвоню в такси-сервис, не беспокойтесь. Ждите, – сказал Якоб Менш и повесил трубку. Даже за несколько недель в Германии я не привык, что ждать такси здесь не то, что в некоторых других странах, и в очередной раз был ошарашен, когда через пять минут позвонила кон­сьержка и сообщила, что у входа меня ожидает такси. А ещё через че­тыре минуты таксист привёз меня на Вильгельмштрассе, до которой я спокойненько мог бы дойти пешком за десять минут.

Возле дома, у которого остановилась машина, меня встречал по­жилой мужчина. Увидев, что я собираюсь расплачиваться, он суетливо просунул голову в окошко автомобиля и, пробормотав: «Nei-nei-nein», – сам заплатил указанную на счетчике сумму, а уже потом, открыв дверцу, осведомился:

– Неrr Kardaschov?

– Ja.

– Bitte, willkommen.

Я последовал за ним, заключая, что если он не говорит по-русски, следовательно, это не он мне звонил по телефону. Мы поднялись на третий этаж, вошли в квартиру, меня одолевал сон, и уже казалось, что всё это снится. Встречающий провёл меня в одну из комнат, где я уви­дел некое человекоподобное существо, сидящее в инвалидной коляске напротив искусственного, но очень похожего на настоящий, камина. Голова этого существа, покрытая пышной седой барашковой шевелю­рой, казалась огромной по сравнению с крошечными плечиками, кури­ной грудью, короткими и тонкими руками. Ног у него почти не было вовсе, как у придворного карлика на одной из картин Веласкеса. Одет господин Менш был в какое-то ярко расшитое огненными драконами кимоно, и, видимо, только оно могло как-то скрасить его карикатурность.

Я подошёл, чтобы пожать его жилистую лапку. Несколько се­кунд мы внимательно разглядывали лица друг друга. Из-под крупных очков с сильными диоптриями на меня смотрели печальные, но в то же время очень живые глазки, непомерно большие губы постоянно двига­лись, будто дегустировали каплю старинного вина.

– Это мой слуга, Штинкер, – сказал Менш, когда Штинкер под­ставлял мне кресло. – Будьте как дома. Сколько вы имеете времени для беседы со мной?

– В восемь часов за мной должны приехать в гостиницу, – ответил я, убавляя один час – Штайнингер обещал приехать в девять.

– Пять часов. Очень хорошо. Как говорится, не будем тратить время. Вам должно быть интересно, как я нашёл вас. Могу сказать од­но – вы постоянно находитесь в поле моего зрения с тех пор, как были напечатаны ваши первые статьи о Меделянском. Мне нравится та искренность, с какой вы интересуетесь судьбой моей матери и её поэта. К сожалению, как вы сами догадываетесь, есть многое в их истории, что должно остаться тайной. И не ждите, что я буду открывать вам некото­рый секрет. Скажите, известно ли вам было что-нибудь о моём сущест­вовании?

– Я знал, что Сергей Сергеевич, Лев Ильич и Ариадна Львовна в тридцать первом году посетили Аахен, но о вас, как и вообще о том, были ли у Ариадны Львовны дети, я, признаться, не знал до сего дня ровным счётом ничего.

– Это и понятно, – печально усмехнулся он.

Штинкер принёс напитки, печенье, орешки и удалился. Разговор между мной и сыном Ариадны Бронц неожиданно потёк по какому-то отвлечённому руслу, что, естественно, стало меня раздражать. Менш принялся расспрашивать меня, какие художники мне нравятся, с его и моей стороны посыпались оценки Кандинского, Малевича, Шагала, Пи­кассо, Эль Греко, Ботичелли, Тициана, Лентулова, Латура, Глазунова, Дали, Кустодиева, Дикса, Нольде, Веласкеса, Редона, Рубенса, Ренуара и так далее... Кончилось тем, что Менш заставил меня встать и взять со шкафа приготовленный для меня в подарок альбом Вадима Сидура, что можно было вполне расценить как издёвку, поскольку из учинённого мне допроса хозяин мог чётко уяснить – трупы, виселицы и фаллические пистолеты этого мрачного конъюнктурщика не вызовут во мне ничего, кроме омерзения. Но я всё же поблагодарил Менша за подарок, после чего начался второй тур – музыка. Мы столь же подробно перебрали всех композито­ров от Альбинони до Шнитке, а в итоге я получил в подарок пластинку, на которой значились симфонии какого-то Шмуцейчика. Конверт пла­стинки был щедро расписан мазнёй в духе Сидура, из чего можно было сделать вывод и о характере записанной там музыки. После разговора о поэзии я получил более-менее сносный подарок – тонюсенький сборник стихов Иосифа Бродского на немецком языке.

Часы пробили пять. Глаза мои мучительно слипались, чему нема­ло способствовали различные ликёры, коими меня потчевали. Я стал чувствовать себя в ловушке, если не хуже – в застенке. Менш явно из­девался надо мной, наслаждаясь моими мучениями, пусть и не такими страшными, как те, которыми развлекалась когда-то его мамаша, садистка Ядочка. Глаза это­го уродца с каждой минутой делались всё живее, а печаль в них смени­лась неким кровожадным азартом. Наконец он опомнился, прервал нуднейшее рассуждение об архитектуре «несравненного» Гауди и произнёс:

– Мне кажется, мы с вами заболтались. Поверьте, мне приятно было найти в вашем лице образованного и разностороннего собеседни­ка. Я вижу, что это и есть вы. Тот самый.

– Тот самый?.. Хм, благодарю вас... – пробормотал я.

– Да, тот самый, кому я имею надобность показать одну рукопись. Вы не узнаете, каким образом она попала ко мне. Вы также не узнаете ничего больше того, что прочтёте тут. Когда вы закончите чтение, я отберу у вас рукопись, и мы попрощаемся.

С этими словами он сунул руку себе под мышку и извлёк из скла­док кимоно толстенькую тетрадочку небольшого формата.

– Вот, читайте, а я, если не возражаете, буду с любопытством смотреть на вас в это время, – сказал он, протягивая мне тетрадочку.

Открыв первую страницу, я вмиг проснулся. Передо мной был дневник Ариадны Бронц, начинавшийся 1959 годом. Я сразу узнал её редкостно мелкий почерк – Ариадна Львовна всегда писала так, будто старалась не начертить буквы, а спрятать их в бумаге.

– Час поздний, нельзя ли попросить лупу? – спросил я.

– Штинкер уже спит, а я порой не знаю, где лежат некоторые мои вещи, – ответил Менш с издёвкой во взгляде.

«Чорт бы тебя побрал!» – искренне пожелал я этому – незнамо, Якову Львовичу или Якову Сергеевичу. А может быть, Якову Аввадоновичу?

Можете себе представить, насколько трудно мне сейчас воссоз­дать прочитанное в ту ночь в гостях у Якоба Менша. Записи в своём дневнике Ариадна Бронц вела не постоянно. Это были короткие отры­вочные фразы, лишь в очень редких случаях соотнесенные с предшест­вующими им датами. Приблизительнейшим образом привожу здесь то, что мне запомнилось в записях, и настаиваю, чтобы это никто и нигде не смел цитировать в качестве ссылки на документ.

«10 января. Мела метель. Белая, белая, как тот далёкий год, от которого у меня остался лишь старый шёлковый пеньюар. Слышу за­пах, вижу пустые глазницы прошлого, я, которая не хотела дожить и до сорока лет.

15 января. Всё-таки, это север. Варвара уговаривает меня пить ка­кую-то святую воду из каких-то здешних святых колодцев. Слышишь, Меделянский, сочини на этот счёт какое-нибудь стихотвошество, как то, про Михеево пристрастие получать еженедельно причастие.

I6 января. Молодой поэт А. Воз. приходил читать свои стихи, умиленно це­ловал мои прекрасные руки в синих прожилках. Нет, всё же стоило дожить до старости, чтобы увидеть такие руки. Говорят, я молодо вы­гляжу, но это пустое, бред. Зима, белые муравьи смерти стучатся в моё окно ледяными пузиками.

1 февраля. Приходил мёртвый Фадеев. Жаловался, что там плохо топят помещения и кормят отвратно. Отговаривал меня. Что ж, пока по­сижу. У меня тут хотя бы топят хорошо. Напоследок, уходя, Фадеев пьяно рявкнул мне, что я «космополитическая сволочь».

11 февраля. Кажется, когда мы жили ещё в Окленде, Папася пода­рил мне такой звонкий зелёный велосипедик. Я так визжала от востор­га, что мне не было дела даже до арбуза. Что-то этот велосипедик всё звенит и звенит у меня в ушах целый день.

17 февраля. Шолохов публикует какие-то главы, что-то такое «про Родину». Варвара читает, а я злюсь. …Родину-уродину!..

20 февраля. На самом деле никакой загробной жизни нет. Ведь сказал же Датский: «The rest is – silence».

28 февраля. Читаю по-французски Бодлэра и ничего не понимаю. Слишком много воды, фантазий, мало призывов к действию. Он совсем чуждается народных нужд. А когда-то мне нравилось. Меделяша, пом­нишь, как мы с тобой ссорились из-за...

2 марта. Какие-то сефироты... При чём тут сефироты?

5 марта. Какой милый мальчик Ев. Ев.! Полчаса сидел у моих колен, да­вая гладить себе вихры. А волчонок! Волчонок! Лижется, лас­тится, а носик принюхивается к кровушке.

8 марта. Целый день у меня в гостях Руфа. Много смеялись с ней, когда она рассказывала про то, как укладывала своего медведя в пси­хушку. У неё, оказывается, давно всё кончено с Ашк., и теперь она за­крутила крупный роман с немецким дипломатом. Побывала недавно в Аахене. Видела Минотаврика. Он сильно развился и совсем стал человек».

Помню, дочитав до этого места, я робко покосился в сторону Менша, а он, тотчас уловив мой взгляд, захихикал.

– Наферно, ви прочиталь про Минотафрик? – почему-то с особен­ным акцентом произнёс он. Должно быть, взволновался. Я кивнул и продолжал читать. Вскоре дошёл до записи, сделанной в тот самый день, когда я появился на свет. Там я прочёл нечто, что заставило меня ещё больше проснуться:

«Шут гороховый написал про Чёрного человека. У меня видение куда страшнее – Белый человек. Белый человек на постель ко мне са­дится, Белый человек спать не даёт мне всю ночь. Он так смотрит на меня, будто все они где-то живы, в какой-то другой реальности, из ко­торой смотрят на меня, и я перед ними – как голая».

Дальше я стал читать жадно, всё ожидая, когда же снова появится про Белого человека. Мелькали имена и инициалы, продолжались уны­лые рассуждения о смерти, описывались поездки в Коктебель, Париж, Ниццу, Рим, причём путевые эти заметки велись наибанальнейшим образом. Можно было подумать, будто пишет глупенькая молодая барышня, впер­вые вырвавшаяся за границу.

Затем пошли записи, относящиеся к 1960 году. Их было гораздо меньше, некоторые месяцы совсем пропущены. Вот что мне запомни­лось:

«(Из мартовских записей). Ненавижу весну. Головные боли всё сильнее мучают меня, я вдыхаю весенние запахи, а мне чудится, что вдыхаю чьи-то далёкие голоса. Кто-то злобно ругает меня, а кто-то ласково зовёт к себе.

(Из апрельских). Либо я умру в этом году, либо не умру никогда. Послезавтра исполняется девяносто лет Владимиру Ильичу, а он всё ещё живёт. Доживу ли я до его возраста? Его ведь тоже сильно беспо­коили боли в головном мозге.

(Не то июнь, не то июль). По приезде в Коктебель меня ожидал жуткий скандал. Мерзавка О.Б. заняла мою комнатку в Волош. доме и никак не хотела выселяться. Лишь к вечеру всё было улажено. И это при моей мигрени!

(Из того же периода). Сегодня впервые за несколько дней я долго смогла пробыть на пляже. Постоянно чувствовала присутствие Бел. Чел., как будто он стоит за спиной или вот-вот, как тогда, появится невзначай, подсядет и будет смотреть на меня своим невыносимым светлым взглядом. Никак не могу вспомнить, кто же он, на кого похож. Князь Ник. Пет. Ал.? Нет, не он. Гумилёв? Нет, того я всего лишь раз видела, да и то мельком, в отдалении... Теряюсь.

(Осень). В Греции мы с Руфой пробыли недолго. У меня случился удар, и вот лишь вторая неделя пошла, как меня выписали из больницы и привезли в Переделкино. Я многое видела, пока была там. Оно, ка­жется, всё-таки есть, хотя физиологи довольно логично объясняют всю нелепость домыслов в отношении так называемых видений людей, по­бывавших в состоянии клинической смерти. Тем более что у меня-то никакой клинической смерти не было. Жалею, что так и не доехали до Афин, ведь в последний раз я была там в 1939. Да, именно в тридцать девятом, когда я стала такой свободной, такой легковесной – Меделяша был арестован, Папася уехал в Юнайтед Стетс. За мной ухаживал один греческий актёр, никак не припомню его фамилию, и всё время вертится в голове «Напросидис».

(Конец года). Недавно я вдруг поняла, что так до сих пор и не сподобилась прочитать «Войну и мир». Очень смеялась этому открытию. Вот назло теперь не стану, так и уйду из этого мира, не прочитав «Войны и мира». Надо держать марку. Теперь с кем ни встречусь, всем говорю: «А я не читала вашего Толстого и читать не буду». Всех это шокирует. И это во вкусе Меделянского. Шапиро, приходивший ко мне вчера, сказал: «Вы меня шокируете». А я ему. «А вы меня шапируете». Очень смеялись».

Записи, относящиеся к началу 1961 года, были очень унылые – постоянные жалобы на болезнь, сильные головные боли, доводящие до умопомрачения. И вот весна.

«1 апреля. Вечером был капустник. Смешной какой-то не то чукча, не то юкагир, которого Шапиро привёз с конференции литераторов се­верных народов из Комарова. Изображались всякие смешные сценки, а мне было невесело. Все время чувствую приближение какой-то чудо­вищной развязки, и всё мелькает кто-то перед глазами. Голова разбо­лелась так, что отвели в постель чуть не в обмороке.

2 апреля. Белый человек, Белый человек на постель ко мне садит­ся. Белый человек, Белый человек, он меня не боится. Мерещатся и ме­рещатся такие дурацкие строки, так и мелькают перед глазами, крова­вые. Почему-то никто не приходит. Парабола, парабола. Чьи это не­давно стихи про параболу? Мне нет и семидесяти, я могла бы иметь лю­бовников, как императрица Ливия, а меня словно что-то разрушает из­нутри, и жизнь – то ли сон, то ли нечто еще худшее.

12 апреля. Свершилось.

13 апреля. Вчера свершилось. Я всё вспомнила. Крым. Мы тогда упивались жизнью. А Меделяша – шампанским. Мы сидели на пляже, когда подвели какого-то юношу в белом костюме, он болтал всякий вздор, впрочем, был забавен и даже любопытен. Почему-то так и не снимал своего белого костюма, будто боялся, что там под ним ничего нет – ни тела, ни живота, ни мускулов. И вдруг объявил, что первый космонавт Гагарин полетит в космос 12 апреля 1961 года. Я ещё тогда посмеялась: «Почему не Долгорукий или не Голицын? Почему Гага­рин?» Или даже не успела так пошутить, а только подумала. Он мне тогда стал неинтересен. Он стал дерзить и сказал, что я покончу с со­бой в глубокой старости. Потом я, кажется, ушла купаться, а когда вернулась, его уже и след простыл. И вот вчера – свершилось. Таки да, полетел Гагарин, и таки да – 12 апреля 1961 года. Не наврал мой Белый человек. И представить только, как раз сегодня ко мне приходили Ре­гина, Миша и Леопольд, и заговорили о Чёрном человеке, про которого писал Есенин. Оказывается, этого чёрного шут гороховый не сам при­думал, а украл его из пьесы Пушкина «Моцарт и Сальери». А ведь я, дерзкая, и Пушкина вашего почти не читала, хи-хи-кс! Когда они ушли, я нашла у себя в библиотеке эту штучку и прочитала. Там есть такие строки, что и днём и ночью к Моцарту приходит Чёрный чело­век. Ему мерещится, будто он и сейчас сидит в качестве третьего за одним столом с ними. Я тоже чувствую его присутствие, только он у меня белый, а это ещё страшнее. Даже мои головные боли вдруг отсту­пили со вчерашнего дня, будто испугались чего-то более кошмарного, чем они сами. Неужели сумасшедший дом?».

Прочитав эту запись в дневнике Ариадны Бронц, я, естественно, почувствовал то, что называется «волосы дыбом». Руки мои стали буд­то не мои, и я едва не выронил из рук тетрадку, когда торопливо стал листать её с конца, чтобы заглянуть, какими датами кончается сей ма­нускрипт. К моему разочарованию, последней датой в дневнике был какой-то из последних дней февраля 1966 года, когда Ариадна Львовна находилась в Варшаве на конференции писателей социали­стического лагеря.

– А другие?.. Есть ли у вас другие дневники Ариадны Львовны? – спросил я Менша взволнованным голосом.

Других у него не было, только этот. Все остальные она сожгла не­задолго до смерти, а этот чудом уцелел.

– Но ви читайте, читайте, там есть ещё про Минотаврик, – посове­товал мне хозяин дома. Разумеется, ему хотелось, чтобы я прочёл про Минотаврика. Я стал читать дальше, и там действительно ещё пару раз говорилось о Минотаврике, но я жадно искал про другое. Меня уже не волновали записи, касающиеся быта писателей, не волновали подроб­ности поездок Ариадны Бронц по странам Европы и её новых зна­комств. Я искал упоминаний о «Белом человеке». Их всё не было и не было. Каким-то чудесным образом головные боли оставили Ядочку. Мало того, она словно помолодела после полёта Гагарина в космос. В 1962 году у неё даже был роман с каким-то сорокалетним прохвостом, который явно подкапывался под сокровища библиотеки Меделянских-Бронц и заодно делал себе карьеру в литературном мире. Теперь имя этого ничтожества почти полностью забыто, а тогда, с подачи Ариадны Львовны, он даже пару раз печатался в «Новом мире». Я ужасно уто­мился, читая исписанный мельчайшим почерком дневник, к тому же время меня поджимало, и записи 63, 64 и 65-го годов я прочитал как в тумане, ожидая лишь, когда же взгляд мой нарвётся на упоминание о «Белом человеке», и лишь однажды это случилось, когда я добрел до 26 декабря 1965 года:

«Сегодня мне исполнилось 66 лет. Две жуткие шестёрки. Я снова одна. Лишь эти две шестёрки стоят у меня по бокам, как часовые, что­бы я никуда не сбежала, идя по этапу в свой роковой год. А ведь он предсказан мне. Им. Неужели и это сбудется? Мне кажется, я не дожи­ву… Снова начались головные боли, как тогда, накануне полёта Гагари­на, этой бедненькой подопытной собачки. Ненавижу собак. Бедный Меделяша, ты почему-то считал, что я должна любить живность. Сам ты был живность. За всё время, с тех пор, как тебя прикокнули, ты ни разу не являлся мне во сне. Почему?..».

 

Не помню, как я добрался до гостиницы. Войдя в номер, рухнул, не раздеваясь, в кровать. Меня разбудил приехавший Штайнингер, и мне, можно сказать, снилось, как мы ездим с ним по Голландии, пьём пиво «Риддер» в Маастрихте, потом посещаем американское кладбище в Бельгийских Арденнах... Или нет, сначала была Бельгия, а потом Голландия. Да, точно, в Арденнах ещё лежал туман, белый, молочный, сонный, и было зябко, а в Маастрихте засверкало солнышко, стало тепло и можно было расстегнуть плащ, снять шарф. Но это был сон, и ноги у меня постоян­но подкашивались, и хотелось упасть и провалиться из этой сонной яви в спасительное небытие. Правда, на обратном пути я даже разошёлся; рассказывал что-то смешное, Штайнингер смеялся, и мне было хоро­шо, потому что я знал – отныне никогда больше не буду копаться в чёрных лабиринтах недавнего прошлого, где ненароком можно по­встречать если не Минотавра, то хотя бы Минотаврика.

Этим летом мы с женой часто ездили на дачу к одним нашим друзь­ям. Однажды сидели, ели шашлык, пили «Мукузани», и я подробно рас­сказал всю эту историю. Всем сделалось жутковато. А я – будто не про меня всё это. Будто не я своим сном вторгся в прошлую реальность Ари­адны Бронц и будто не я заставил её дожить до восьмидесяти трёх лет, чтобы именно в этом возрасте встретиться со своим Аввадошей. Я быст­ро сменил тему разговора, а ещё через какое-то время мы уже вовсю распевали, и почему-то с особенным чувством, ту самую, что так волно­вала меня в Германии, – про «красивую и хорошую»:

Ещё не скоро молодость

 Да с нами распрощается.

Люби, покуда любится,

Встречай, пока встречается…