Борис ПАРОМОВ. РАССКАЗЫ

Автор: Борис ПАРОМОВ | Рубрика: ПРОЗА | Просмотров: 85 | Дата: 2016-11-09 | Коментариев: 0

 

Борис ПАРОМОВ

РАССКАЗЫ

 

Предисловие

 

В детстве Вера, Надежда и Любовь являются содержанием жизни. С годами они превращаются в слова, несущие информацию, но утратившие смысл. И хотя приходит их мать София – Мудрость по-нашему, но служит она порой лишь утешением по утраченному.

Ну что особенного было в моем послевоенном северном детстве, вначале не очень сытом и совсем не комфортном – с керосиновыми лампами, угарными печками, очередями за мукой и валенками. С родителями, работавшими с утра до вечера за маленькую зарплату и верящими всему, что пишут в газетах и говорят по радио.

Но ребенок смотрит на мир позитивно и не требует от него слишком много. К тому же у него нет культа денег, отсутствует ирония, переходящая в глумление и цинизм, уходящий в «смердяковщину» и предательство. Детство уже само по себе счастье. Или, по крайней мере, ожидание его. Но счастья ожидали тогда не только дети.

После того как на войне убили много миллионов молодых парней и сильных мужчин, все, кроме изувеченных и тяжело раненых, хотели жить долго и радостно. У страны, вернувшейся со смертельной страды, когда, по словам одного из фронтовиков, «что ни бой – так нет дивизии», хватило сил на воскресение и даже на невероятный рывок к звездам.

Но Родину предали, и мой космический народ, подобно Икару, низвергся с небес в бездну. Я в начале 80-х годов сказал своим приятелям: «Вот уйдут фронтовики на пенсию и всё рухнет». Так и произошло. Накаркал. Того Отечества уже нет, а мы всё еще живем и пьем свою чашу позора. И делаем это иногда с удовольствием, радуясь свободе. Но свободен только Бог. А мы сходим со сцены без славы, без чести, так и не поняв зачем жили.

Через два года после моего рождения в 1949-м на экраны страны вышел великий фильм «Кубанские казаки», исполненный оптимизма и пафоса созидания. В его финале среди бескрайнего поля сходятся отовсюду те, кто его вспахал и засеял. Радостные и усталые, они собираются в большую группу, идут плечом к плечу и приветливо машут нам – их детям и внукам, отъезжающим в светлое будущее. Это наши отцы и матери, прошедшие через огонь и поднявшие из пепла свою отчизну, прощаются с нами. Сильные и добрые, они глядят из полувекового далёка на обанкротившихся потомков и поют песню победителей. 

В который уже раз, видя этот поистине бессмертный народный эпос, я, скрывая за усмешкой подступающие слезы, смотрю на дорогие и любимые лица с бессильным желанием оживить тени прошлого. Но только одна милосердная память может вернуть мне потерянный Рай, находившийся на заре жизни в городе Ханты-Мансийске.

 

Ханты-Мансийск - город детства

Сердцем помню только детство;
Всё другое – не моё.

И.А.Бунин

Был он в 50-х годах прошлого века. Я – маленький мальчик. Мой юный дядя Вовка звал меня почему-то Труфальдино. Вот этот Труфальдино и жил в городе, находившимся в удивительном месте между двух рек – Иртышём и Обью, которые пониже него соединялись во времени и пространстве. Состоял город в основном из одно- и двухэтажных строений барачного типа, а также бревенчатых домиков обывателей, являлся центром недавно образованного Ханты-Мансийского округа и был не так уж намного старше меня – лет на двадцать.

Здесь находилось все, что положено: Окружком, милиция, нарсуд, универмаг, кинотеатр «Художественный», Дом культуры, почта, да еще аптека. В центре – несколько фонарей и радио на столбе, а также огороженная палисадником площадь. Там на Новый год устанавливали роскошную ель. Поскольку в ту пору игрушек не было, её наряжали цветными леденцами, изготовленными из замороженной воды, подкрашенной чернилами, марганцовкой и синькой. Это было красиво и вкусно. В глубине площади помещалась трибуна для митингов и демонстраций, а с левой стороны сквер им. Пушкина с берёзами и танцплощадкой.

Но все эти приметы цивилизации не могли сравниться с природным ландшафтом.

Образованные прошедшим ледником холмы, поросшие волшебно прекрасными кедрами и елями, казались мне горами. Их головокружительные обрывистые склоны и бескрайние просторы Иртыша дали основание назвать Ханты-Мансийск маленькой Швейцарией. Кто-то не очень доброжелательно назвал город – «в небо дыра». Но я был не согласен и оказался прав. Сейчас Ханты-Мансийск знает весь мир. Ныне он являет собой точечный образ коммунизма, который строили наши отцы, матери и отчасти мы сами, но так и не построили по независящим, да и зависящим от нас причинам. А тогда это было едва развивающееся захолустье, и для некоторых место ссылки. Северная окраина города именовалась Перековкой. Там жили «кулаки», высланные с семьями на так называемую перековку в советских людей.

Самым крупным предприятием был рыбзавод, который выпускал консервы, в том числе и любимый мною частик. Рыбы тогда было полно. Помню, у нас в сенях зимой лежали полутораметровые мороженые осетры, а икра помещалась в суповых кастрюлях. Город находился настолько далеко от всего мира, что ближе всего, как мне казалось, был к Луне, которая сияла над головой. И где-то в душе я считаю себя лунатиком, так как могу не спать по ночам, что мне очень пригодилось на службе в погранвойсках. Подобно Невскому проспекту, пересекающему Петербург, ночное бархатное небо над Ханты-Мансийском пересекал Млечный путь. Его фантастическое сверкание отражалось в бескрайних снегах зимой и в безграничных разливах Оби и Иртыша летом.

Я тогда очень любил жизнь, людей и был вполне счастлив. Ведь цель нашей жизни в том, чтоб остановить прекрасное мгновение, а в той моей жизни почти каждое мгновение было именно таким. Я увидел, узнал и пережил столько, что остальная жизнь не смогла погасить яркость впечатлений.

Вот вспомнить хотя бы как на широкий «Горрыбкоповский» двор из солнечного дымящегося мороза под звон колокольчиков и бубенчиков влетал караван северных оленей, запряженных в нарты, на которых размещалось население целого хантыйского стойбища. Это надо было видеть! Во-первых, олени – пушистые, рогатые, кроткие, оставляющие после себя на снегу орешки, которые были настолько экологичными, что подмывало раскусить. А деревянные нарты! Это «чудо» – по своей легкости, прочности и изяществу. А эти удивительные люди, явившиеся из какого-то иного мира! Сейчас выступают иногда фольклорные национальные ансамбли народов Севера. Красивые костюмы, танцы и прочее. Но они не производят такого впечатления как семейные караваны. Тут отцы с матерями, старики и дети – все вместе, в невиданных одеждах из оленьего меха, дивно скроенных и празднично расшитых стильными национальными узорами и орнаментами. Их лица, внешность, говор, манеры – все поражало воображение. 

Я до сих пор не могу взять в толк, как среди снежной пустыни, где кроме смертельного холода ничего нет, можно жить полноценной жизнью в отрыве от всего, что, собственно, и составляет существование остального человечества. Какой это драгоценный опыт! В нашей жизни бывает, что городской человек, подвыпив, замерзает насмерть посреди улицы, где в метре под ним пролегает теплотрасса, а за стенами домов, среди которых он потерялся, пышут жаром батареи.

За прошедший век мир Севера сильно изменился, во многом необратимо разрушен. И народ его претерпел многое. Но тот летящий по девственным снегам караван мне и сейчас представляется сказочным путешествием в детство.

 

Бог

 

Меня взяли за ручку и повели. Кто? Баба Мотя или тетя Соня? Одна из них. Тогда-то я помнил, это сейчас забыл. Ходить я уже умел, но был неопытен. Идем по тротуарчику, в досках которого кое-где блестят шляпки гвоздей. Когда ты маленький, то ближе к земле и видишь её во всем многообразии. Какие травки, цветы, какие стрекозы и божьи коровки. Все это дивно и волнительно. Яркий день начала лета. Голубая твердь неба с плывущими как будто живыми облаками.

В нашем городе никогда не было ни храма, ни церкви, ни даже часовни и единственным «культовым» сооружением была пожарная каланча. Но я уже откуда-то знал, что там, на небе, живет Бог, и относился к этому вполне благожелательно. Хотя и побаивался, особенно когда Он раскатывался громом и поражал молниями. 

Мы с моей спутницей свернули в переулок к небольшому дому, и она сообщила, что мы идем к такому же мальчику, как я, но только он уже умер и надо с ним попрощаться. С жизнью я был знаком мало, со смертью же не был вовсе, но, тем не менее, почувствовал стеснение в ребрах. Подняв за веревочку звякнувшую щеколду, мы открыли калитку и вошли в прогретый солнышком зеленый двор, поднялись по ступенькам в сени и, переступив высокий порог, оказались в темной с закрытыми ставнями прохладной, даже я бы сказал холодной комнате.

Явившись из счастливого яркого дня, я попал в ночь. Однако молодые глаза довольно быстро прозрели. На большом столе я увидел ужасный белый маленький гроб. Мои детские слабые нервы натянулись как струны на балалайке. С полуживотным любопытством я вглядывался, но в свежем полумраке не видел ничего, кроме воскового лобика и двух медных монет. Где-то рядом горела свеча. И темный силуэт склонялся над гробиком. Сначала неясно, но потом более отчетливо послышалось речение. Слов я почти не различал, но смысл уловил вполне. Это было мое первое сопричастие с молитвой.

Небо и земля, мгновение и вечность, жизнь и смерть просто и болезненно вошли в мою примороженную северную душу. Там образовалось нечто вроде галактики с бесчисленными звездами, туманностями и космическим холодом. В центре этого грандиозного сияния переливалось и жило что-то очень светлое, теплое, почти горячее. 

По-видимому, так я почувствовал Бога в себе и себя в Боге.

 

Люди

 

В 40-50-е годы в Ханты-Мансийск можно было попасть летом водным путём, а зимой по дороге, проложенной по льду Иртыша. Город населяли разные люди, занесённые суровыми северными ветрами со всех концов страны. Судьба свела на бескрайних просторах местных староверов и сосланных кулаков, и так называемых вербованных, и отвоевавших солдат, и прибывших по распределению молодых специалистов, к коим относилась, кстати, и моя мамочка. Украшением этого пёстрого воинства были ханты в своих чудесных национальных одеждах, на сказочных северных оленях и манси – непревзойдённые охотники и рыбаки, оснащённые ружьями, ножами в кожаных ножнах и лодками, выдолбленными из цельного дерева.

Жизнь в те времена была довольно суровой. Я что-то не припомню, чтобы народ шатался по городу в будние дни. Все были при деле, все трудились. И уж совсем не помню, чтобы среди рабочей недели кто-то был не то что пьян, а даже слегка выпивши. Хотя нет.

Однажды нас «тимуровцев» – школьников, помогающих инвалидам и старикам, направили к одному фронтовику. Не сразу нашли мы в логу у леса занесённую по самую крышу избушку, мало похожую на человеческое жильё. С трудом проникли в тесное помещение с низким потолком, полом со щелями в палец и небелёной печкой в углу. За голым столом, на котором помещались бутылка водки, наломанный чёрный хлеб и несколько луковиц, сидели двое мужчин и женщина. Мы сообщили, что пришли помочь по хозяйству: принести дров, расчистить двор, сделать уборку. Не избалованный вниманием хозяин – безногий инвалид, до того испугался, что схватив тряпку, стал возить ею по затоптанному полу, ползая на коленях, волоча свой грубый деревянный протез, пристёгнутый кожаным ремнём к обрубку ноги. Вспоминая эту сцену, я до сих пор испытываю чувство близкое к отчаянию. Не думаю, что у кого-нибудь повернётся язык упрекнуть в пьянстве этого великомученика.

Был у нас очень хороший знакомый – дядя Володя. Не мой дядя Вовка, а другой – лётчик-испытатель, ровесник моих родителей. Тогда лётчики котировались выше теперешних космонавтов. Я увидел его, когда он приехал в отпуск во всём сиянии лётчицкой красоты, и был ослеплён и покорён его великолепием. Поняв моё состояние, он проникся ко мне ответной симпатией, поскольку оставался в душе таким же мальчишкой, и очень любил свои самолёты и свою небесную форму.

Всех манит высота, но мало кто способен летать, как птица. Дядя Володя был, вне всякого сомнения, рождён соколом. И можете представить, как оглушён я был, когда мне сообщили, что он разбился во время испытательного полёта. Помню, я смотрел в серое небо, по которому пролетал самолёт с непонятным названием «Каталина» (наследство американского второго фронта) и никак не мог проглотить ком в горле.

Как и во всяком городе, были тогда у нас свои знаменитости. Припоминаю семью Пухленкиных. Мама – диктор на радио. Звезда, чей голос знал весь наш весьма обширный округ. И её дочь – хантыйская красавица, законодательница вкусов и мод, которую я повстречал как-то на пути в кинотеатр «Художественный». Высокая, полная, с прекрасным северным экзотическим лицом, в роскошном бархатном берете, в столичном плаще и со взглядом, устремлённым поверх грубой реальности, она шла плавной походкой, слегка покачивая бёдрами. Дива источала благоухание дорогих духов, излучала покой и снисходительность по отношению к нам, простым смертным.

Конечно, не всё было так романтично. Существовал в нашем городке характерный персонаж тех времён. Я бы сказал, в своём роде личность. Звали этого человека Заяц (наверное, по фамилии Зайцев). И был он золотарём, то есть специалистом по очистке уборных и помоек. Ездил на лошади, запряжённой в телегу с огромной бочкой и ковшом размером с ведро на длинном черенке. Этим ковшом он наполнял бочку адской смесью, вывозил её за город и там опорожнял. После чего возвращался и повторял операцию. Так каждый день. Его знали все. Заяц и сейчас у меня перед глазами как живой в своём длинном фартуке, в очках, намертво притянутых шнурками к затылку, с линзами такой толщины, что они более походили на донышки бутылок. С лицом, на котором, как ни странно, не было никакой озлобленности, а наоборот было выражения добродушия и даже ласковости по отношению к нам, мальчишкам. Хотя мы отнюдь не жаловали его и даже обзывали обидными словами. В обеденный перерыв лошадь с бочкой и ковшом стояла у ворот его домика, и мне представлялось, как он сидит за столом и ест суп, подслеповато глядя в окно.

Удивительная штука память. Зачем живёт в ней этот почти слепой, почти раздавленный жизнью человек? Для того, наверное, чтобы сравнить иной раз с собой или с кем-то ещё и не роптать на судьбу.

 

Сталин умер

 

Март 1953 года. Плачут заледеневшие окна, образуя на подоконниках лужицы, стекающие по тряпочным тесёмкам в подвешенные банки.

Взрослые пришли с траурного митинга сумрачные, с покрасневшими воспалёнными глазами. На груди у них были приколоты красивые розетки из чёрно-алой шёлковой ленты. Я уже знал, что умер Сталин, так как радио не выключалось, но не был готов к такому тотальному горю. Был мал и глуп. Женщины принимались плакать снова, а мужчины закуривали – кто «Звёздочку», а кто «Беломор». 

Я неоднократно лицезрел вождя на плакатах и портретах и был предан ему всей душой, поскольку о нём много говорили и даже пели. Волна горя накрыла меня, и даже захотелось пролить скупую мужскую слезу. Но не получалось. Думаю потому, что умер он, а не я, и естественная радость, что я жив, тормозила меня. Однако, как всякий русский человек, я нашёл выход из вполне безвыходного положения.

Перейдя в другую комнату, взобрался на стул и щучкой нырнул, но не в воду, а на пол. Эффект превзошёл мой расчёт. Убившись гораздо сильнее, чем хотел, я огласил печальное безмолвие таким рёвом, что забыв об Иосифе Виссарионовиче все бросились узнавать причину такого проявления чувств. Успев вскочить и ухватиться за спинку стула, я рыдал вполне безутешно от боли и от горя, разумеется.

«Кто?», «Что?», «Почему?».

«Сталина жалко!» – был мой ответ.

Даже в таком малом возрасте человек уже не вполне искренен и достаточно фальшив.

 

Пожар

 

В те годы на улице Ленина стояли один за другим 5 или 6 двухэтажных бревенчатых многоквартирных домов, похожих на караван судов в Ледовитом Океане. Для Ханты-Мансийска они были чем-то вроде министерских и правительственных зданий на Кутузовском проспекте в Москве.

В одном из этих ковчегов проживало наше семейство. Как-то студёным вечером выскочил я за дровами. Но, пересекая большой заснеженный двор, заметил, что с правого угла горкомхозовской конюшни, возвышающейся за сараями, взлетает к ультрамариновому небу цепочка золотых искр. А надо сказать, время было тревожное. После амнистии 53-го года много выпущенных зеков бродило по округе. Грабежи, поджоги, изнасилования, убийства волной прошли по всему Северу. Население жило в страхе. Слухи, один страшней другого, ходили по городу. Даже я в свои 6 лет был наслышан. Так вот – искры. «Не иначе – термитные спички», – подумал я. Ими, по словам взрослых, пользовались поджигатели. Детское сердчишко сжалось в предчувствии беды.

Застыв на месте, я зачарованно глядел на усиливающийся фейерверк. И вдруг в один момент длинная крыша конюшни взорвалась столбом огня. На чердаке под крышей находилось сено, и оно воспламенилось молниеносно. Треск и вой улетающего к звёздам пламени, ржание лошадей, рёв коров в близлежащих стайках, вопли и крики мечущихся людей слились в ужасающее космическое зрелище.

Оглушённый этой симфонией огня, с отключённым сознанием я бросился спасаться к бабе Моте, живущей на другом конце города, но попал прямо в распростёртые объятия дяди Вовки, который со своей барышней возвращался из кино. Он ухватил меня поперёк туловища и на плече доставил домой. Сам же бросился спасать народную и личную собственность. Будучи отчаянным и даже безрассудным, он влез на крышу горящего строения, в чрево которого не замедлил провалиться. Как он выскочил из этого пекла, он не помнил, не до этого было. Но его выходная одежда, а также брови и ресницы изрядно обгорели. Пожар бушевал. Спасали уже не конюшню, а свои сараи и дома ближайшие к огню. А сверху с небес на всю эту суету взирала ледяная луна.

Утром, уже пришедший в себя и забывший свои ночные страхи, я в компании приятелей бродил по пепелищу. Какие-то мужики растаскивали баграми дымящиеся руины. Выворачивали обгоревшие трупы лошадей и коров. Смрад, и смерть среди белых северных снегов в начале сумрачного дня далёкой зимы ушедшего детства.

 

Дядя Вовка

 

В три года он остался без матери, и невзирая на голод, холод и войну выжил – главным образом благодаря своей сестре – моей маме. Я его помню весёлым и даже бесшабашным юношей. В отличие от сестры после 7 классов учиться не захотел, хотя способности, как и она, имел незаурядные. Вначале слесарил, а потом сел за руль на всю трудовую жизнь и был вполне удовлетворён. А на упрёки отвечал, что если все будут учёные, то некому будет работать.

Доброжелательный и остроумный, он был душой любой компании. Его очень любили друзья, о девушках я уж не говорю, поскольку его синие глаза и улыбка били наповал. Правда это создавало немало проблем и не всегда удавалось решить их мирно. Поэтому его неплохо знали в милиции. Ко мне он относился как мужчина к мужчине, без лишних сантиментов. Звал меня Зеркало Борисович или Труфальдино.

Первое воспоминание – везёт он меня из садика на санках. Заехали мы в магазин. Справа – печь, слева – очередь, посередине – продавщица, которая отоварила нас мороженой щукой величиной с полено. Положив мне на колени ледяную рыбину, юный дядя долго вёз меня по морозным вечерним улицам, пахнувшим печным дымом, с редкими фонарями на углах. По прибытии домой я со щукой составлял одно целое и так закоченел, что не мог разогнуться. Меня так и положили прямым углом вверх, а по радио в этот момент весёлым маршем начиналась передача «Внимание, на старт!».

Мы оба росли и подрастали. Вот у меня день рождения. Отправляют дядю Вовку за шоколадными конфетами для именинника. Жду. Приходит с холода румяный и сияющий. Протягивает мне большой бумажный кулёк. С пятилетним предвкушением разворачиваю и вижу не конфеты в красивых обёртках, а… нечто. «Рыба!» – восклицаю я. Но это не рыба. Кулёк доверху наполнен мёрзлыми конскими яблоками, в коих не было недостатка в ту пору гужевого транспорта. Обманутое ожидание, оскорблённое самолюбие и что-то ещё тугим узлом сдавило мне горло. Сцена напоминала финал гоголевского «Ревизора». Вдоволь повеселившись, шутник высыпал передо мной на стол настоящие конфеты, которые прятал за пазухой. Я вполне утешился. Однако потом отомстил ему, хотя и не помню как. Но он гнался за мной в одних носках до самой парикмахерской. Я же бежал босиком, но не простыл.

У бабы Пеи с первого этажа состарилась кошка. Что делать? Мой весёлый дядя взял животное под мышку, а в руку топор и меня следом. За нашим сараем помещалась колода для колки дров. Он положил кошку на колоду, приказав мне придерживать, и, размахнувшись, отрубил ей голову. Жёлтые глаза потухали, словно выключенные фары, но тело ещё жило, и сердце ещё толкало кровь, фонтанчиком бившую из артерий.

Со временем дядя Вовка став Владимиром Алексеевичем. Женился, родил сына и дочь. Выпивал, но не спился. Мне всегда казалось, что он знал о жизни что-то такое, чего лучше не знать.

 

Школа

 

Моя школьная жизнь, начавшаяся в 1955 году, не заладилась с самого начала. К тому времени уже было отменено раздельное обучение, приверженцем которого я являюсь.

К тому же моя первая учительница раньше работала завучем в торговой школе и ее освободили от этой должности, утвердив на ней мою гораздо более образованную и энергичную маму. И я, исполненный ожиданий и надежд, попал в когти к ее злейшему врагу. Поэтому или почему другому я уже не поддавался потом никакому педагогическому влиянию. И даже когда в наш класс пришел на практику мой сосед Эмиль – студент педучилища, то я, увидев его, заявил: «А вот Мильку я слушать не буду!». О чем он и напомнил мне через 50 лет.

Потом я поумнел и относился к учителям более терпимо. Особенно к учителю истории Сазонову, который носил темно-синий не очень новый, но всегда выглаженный костюм с пустым рукавом, и настолько ярко создавал в нашем воображении картины древнего мира, что я до сих пор слышу его фронтовой голос, произносящий звучные и таинственные имена и названия: Рамзес, спартанцы, Пантикапей, Акрополь. Жил он напротив бабы Моти в крепком просторном деревянном доме и, кажется, хорошо рисовал.

Саму по себе школу, находившуюся на углу улиц Карла Маркса и Комсомольской, я любил. Построенная из добротного сибирского леса, двухэтажная, с высокими потолками и большими окнами, через которые на широкие крашеные половицы косо вливалось зимнее солнце, с утра хорошо протопленная, она была по-домашнему тепла и уютна. При ней имелась прекрасная библиотека, над дверью которой висел плакат, предлагающий нам учиться, учиться и учиться.

Научившись читать, я помню, уставился на репродукцию, висящую на стене, и прочел: «И.И. Шишкин. Рожь», подумав – как я этого раньше не умел? А читать тогда я и мои приятели очень любили и пользовались не только школьной, но и городской библиотекой, в которую являлись, вывалявшись по дороге в снегу, с красными как снегири щеками, не реже одного-двух раз в неделю. А я еще умудрялся брать книги в библиотеке торговой школы. Майн Рид, Фенимор Купер, Жюль Верн и много, много еще интересного и незабываемого.

Моя умница мамочка говорила мне: «Если хочешь грамотно писать и хорошо соображать, то читай!». Но в точных науках я себя не нашел, и когда моя по-прежнему любимая мамочка пыталась мне объяснить непонятное, то, в конце концов, в раздражении восклицала: «Тьфу, дундук!» и отступалась от меня.

В те годы существовала школьная форма, похожая на военную: гимнастерка и брюки из сукна стального цвета, такая же фуражка с лаковым козырьком и кокардой, а также широкий ремень с бронзовой пряжкой. Как-то сижу я возле пожарного чана под забором на зеленой травке, обматываю красивой медной проволокой рукоять шашки, которую я смастерил из выпрямленного обруча, и вижу, как мимо меня по широкому тротуару моей родной улицы Ленина шествует в сопровождении родителей мальчик, облаченный в вышеописанную форму. Сказать, что я был потрясен – мало; я был раздавлен его великолепием. И что вы думаете? К концу первого класса мне привез точно такую же форму вернувшийся из Москвы отчим, да еще вдобавок вороненый пистолет, совсем как настоящий, с большим запасом пистонов.

Когда я разглядываю общую фотографию первого класса и вижу себя, единственного в этой гвардейской форме, то завидую самому себе. 

 

Театр

 

Театр. Одно это слово, по мнению Шекспира, определяет всю нашу жизнь. Не мне об этом судить, но кое-какие театральные впечатления были и у меня. 

Моя карьера началась сразу с заглавной роли старика в бессмертной русской народной сказке про Репку. Невзирая на юный возраст, мне удалось создать образ, выходящий за рамки начальной школы, в которой тогда учился. Отбросив ложную скромность, скажу, что имел Качаловский успех, и, находясь под его впечатлением, потерял не только голову, но также курчавую накладную бороду, клей для её наклейки и коробку с разноцветным гримом. Короче, всё – что моя дорогая мамочка под честное слово выпросила в театральной студии Дома культуры. Это весьма омрачило мой триумф.

Вторая моя премьера состоялась двумя годами позже. Играли мы инсценировку по повести «Школа» писателя Аркадия Гайдара, которого ныне вспоминают применительно к внуку. Но тогда знали все. И опять я исполнял главную партию – роль Лёни Голикова, который пробирался к красным и встретил в лесу гимназиста, оказавшегося белым. По роли после экспрессивного диалога он ударял меня палкой по голове, и я падал без сознания, потом, придя в себя, застреливал его. Всё шло нормально. Я уже лежал оглушённый на досках школьной сцены, а Ванька Криволапов, изображающий моего врага, разглядывал мои документы. Очнувшись, я должен был выхватить револьвер и выстрелить, а находящийся в кулисе ассистент и мой приятель Федька Ванштель должен был поймать момент и ударить палкой по табуретке, имитируя таким способом звук выстрела. Но, то ли ассистент зазевался, то ли я поспешил, но выстрела не последовало. Тогда пытаясь импровизировать, я заглянул в ствол, удивляясь осечке, и в этот момент прозвучал выстрел. Федька даже палку сломал.      

Получилось в итоге, что я застрелился. Тем не менее, следуя сценарию, Ванька  весьма картинно рухнул рядом со мной. Вся эта мизансцена вызвала смех и неподдельное веселье в зале. Драматический финал был смазан, и я как-то потерял доверие и интерес к театральной условности. Особенно после посещения настоящего театра, где актёры в жёваных костюмах по ходу пьесы изображали закусывающих и выпивающих господ. И вот, когда они поднимали рюмки, наполненные коньяком, кто-то в зале среди тишины отчётливо произносил: «Чай!». Не знаю, что чувствовали актёры. Возможно, им тоже хотелось выстрелить.

Конечно, условность условностью, но иногда она оборачивалась трагедией. В нашем городе гастролировал Тобольский драматический театр. И во время спектакля, прямо на сцене от разрыва сердца скончалась ведущая актриса. Гроб стоял в фойе Дома культуры. Венки, еловые ветки, траурная музыка. Жители города, проходящие у гроба, потрясённо взирали на величавый профиль покойной. Рядом сидел её муж с мокрым от слёз, страшным лицом, положив руку на холодные пальцы жены. Говорили, что его кудрявые волосы поседели и развились в одну ночь. Он умер вскоре после супруги. Но похоронили его уже в Тобольске. Он тоже был артистом.

Неужели и это театр? Нет, это что-то другое.

 

Народное гулянье

 

«Ну-ка, солнце, ярче брызни, золотыми лучами обжигай!» – разносятся по городу слова бодрого спортивного марша, транслируемого местным радио. Праздничное воскресное утро. День молодежи. На голубом небе ни облачка. Все вокруг кажется преображенным. По обычно малолюдным в будни улицам сегодня в направлении стадиона, мимо педучилища, мимо электростанции с новой высокой трубой, мимо городской бани, двигаются нарядные горожане, парами, семьями и поодиночке, как я.

У меня в кармане коротковатых штанов 3 рубля. На мне чистая рубашка, а на голове, как муха на арбузе, старая школьная фуражка. Вид украшенного флагами и заполненного публикой стадиона уже издалека вызывает волнение, а звонкие песни, летящие из репродукторов, ответное ликование. Праздник начинается. 

Под сенью кедров на свежесколоченной эстраде красавицы в кокошниках и длинных платьях, украшенных стеклярусом, расположившись полукругом, поют о любви к Родине. После них пляшут украинский гопак участницы танцевального кружка при Доме культуры в веночках с разноцветными атласными лентами, красивее которых ничего нет. Потом матросы Обь-Иртышского пароходства танцуют «Яблочко», вызывая зависть у мальчишек, и не только у них, своими синими воротниками и широкими клешами. Приезжий иллюзионист показывает фокусы, приводящие зрителей в восторженное недоумение. А на спортивной площадке два юноши и девушка выполняют акробатические упражнения, правда, не вполне удачно. Известный всем в городе атлет, бывший офицер, после некоторой разминки демонстрирует свою мощь в метании копья. По беговой дорожке мимо скамеек с многочисленными зрителями летят бегуны в кожаных шиповках, в трусиках с лампасами и буквами «Д» и «С» на майках. Но и это не все. По периметру стадиона располагаются грузовики с открытыми бортами, с которых торгуют напитками, закусками, сластями, а также книжками от «Робинзона Крузо» до «Синдбада-Морехода», коего я не замедлил приобрести, наполовину истощив свой бюджет. Другим искушением была газвода в бутылке с волнистым ярлычком, на которую я потратил остатки средств. Поэтому на мармелад, халву, коржики и пирожки мог уже только любоваться.

Взрослые располагались живописными группами. Мужчины с веселыми послевоенными лицами, в модных шелковых теннисках с замочками, с папиросками в зубах угощают себя и своих друзей вином и жигулевским пивом. Прекрасный пол в разноцветных крепдешиновых платьях, с сумочками, в часиках и красивых бусах выглядит неотразимо женственным. Все поют, все танцуют. И как кульминация всеобщей радости над стадионом появляется самолет. Гудя мотором, он пролетает над нашими головами и вдруг выбрасывает серебристый шлейф из листовок, которые, кружась и рассеиваясь, опускаются на землю. Вся ребятня и недоросли с безумными лицами бросаются ловить эти бумажные прямоугольнички, как если бы это были выигрышные билеты популярной тогда денежно-вещевой лотереи. На этих листовках, одну из которых мне к моему счастью удалось поймать, был напечатан столбиком текст песни «Подмосковные вечера». Новой – тогда, в 1957 году.

С листовкой в одной руке и «Синдбадом» в другой я, к обоюдной радости, налетел на свою дорогую маму и отчима, на тетю Фису и дядю Витю с маленькой дочкой в белой панамке, восседающей на его плечах. Когда теперь, спустя полвека, я вижу их в старом семейном альбоме – красивых, молодых и счастливых; себя, стриженного наголо, в жалкой одежонке, то забываю, что всех их давно уже нет. Что этот праздник был в другой стране, в другой жизни, и вновь думаю, что все у нас еще впереди…

Да, а в завершение народного гуляния состоялся футбольный матч между командами ЦРМ и рыбзавода. Кто выиграл и с каким счетом я, разумеется, не помню. 

 

Смерть

 

Детство как-то мало и редко сопрягается со смертью. Но жизнь, в отличие от Луны, иногда поворачивается своей обратной стороной.
На Самаровской дороге, проходившей через лес, зарезали нашего соседа. Дело было поздним вечером и свидетелей не было. Но все были уверены, что убили вербованные, потому что сняли одежду, отрезали нос, выкололи глаза.

Гроб стоял во дворе на двух табуретках. Был предосенний хмурый день. Тяжелые северные тучи цеплялись за верхушки кедров на холмах за огородами. Мы с дружком Валеркой стояли среди родственников и соседей, хотя нас никто не звал. Разглядывая лицо покойника – сине-красные шрамы и порезы, так буднично свидетельствующие об ужасе насильственной смерти, мы чувствовали как никогда свое детское бессилие среди этого сурового мира.

Однако бывали и другие впечатления. Хоронили местного начальника. Человека, по-видимому, заслуженного и уважаемого, поскольку процессия вытянулась от почты до нарсуда, вблизи которого размещалось кладбище. Ордена на подушечках, торжественная медь бьющего трагическим звоном оркестра. Венки с черными лентами и золотыми словами. Гроб в открытом грузовике на ковровой дорожке. И никакого страха. Даже какая-то праздничность. Может быть потому, что это был логический финал удавшейся жизни. Хотя, что я мог тогда понимать и оценивать?

И еще одна смерть. Покончила с собой девушка лет семнадцати. И ангел-хранитель не остановил ее. Отравилась уксусной эссенцией, как было принято в те года у самоубийц. Она училась в торговой школе, где преподавала моя мать, и влюбилась в какого-то красавца в буквальном смысле смертельно.

Сияющий мартовский день. Весна света, капель. И бескровное лицо. Несбывшиеся мечты, разбитые надежды. И ничего не изменить, не исправить.

Переминаясь в отсыревших валенках, любуясь прекрасным профилем мертвой царевны, я чаял ее воскресения и тяжело недоумевал по поводу необратимости и загадочности смерти.

 

Зимнее утро

 

Послышался лай собаки. Где-то рядом замычала корова. Стукнула калитка. Звякнуло ведро. Наш городок просыпался. Оживал оранжевыми огоньками в синих утренних потемках. И хотя ночная стужа потрескивала в бревнах и резала бритвой, небо на востоке, светлеющее и наливающееся румянцем, как щека красавицы, обещало новый день. Таяли и исчезали звезды. Горизонт за кружевной кромкой леса горел золотом и пурпуром. И вот в назначенный час свершилось ежедневное великое чудо – из алой зари выкатилось как желток из яичка, солнце. Ярило! Наше древнее и неизменное божество. И грянул торжественный неслышный гимн, и разлилось безмолвное пение ангелов, и задрожала радостно душа, сознавая свое бессмертие.

Ещё таился голубой сумрак в глубине леса, а на плечах могучих кедров вспыхивал и сверкал снег, как богатырские доспехи. Стройные молодые ели представали в своих белых уборах на солнце как невесты перед алтарем. Весь городок ослепительно сиял занесенными крышами и перинами огородов. И не было бы так уж удивительно, если бы вдруг из долины ручьев, звеня подвязанными под дугой колокольчиками, вылетела тройка с красногубым и краснощеким Дедом Морозом, в руке которого радужно переливался алмазными гранями волшебный посох. А рядом в вихре снежинок смеялась Снегурочка и в синих глазах ее лучились звезды, сошедшие с ночного неба. И сразу бы стало ясно, что пришел Новый год. И он будет еще радостней и счастливей, чем старый.

Однако среди этого Зимнего царства людям нужно было как-то устраивать свою жизнь. Взрослые еще затемно ушли на работу, видны были только старушки, закутанные в шали, в валенках, с кирзовыми сумками в руках, поспешавшие в магазин. Да ребятишки, которым учиться во вторую смену и поэтому – кто с санками, кто на лыжах, кто с собакой – они весело и безмятежно предавались зимним потехам.

Проехала лошадь, запряженная в поскрипывающие сани. Зачирикали зимние птички: воробьи и синички. А с площади от универмага из репродуктора, похожего на колокол, разносились радостные голоса и звонкие песни. Это началась передача «Пионерская зорька». 

В домах затопили печи и в морозную лазурь из труб устремились голубовато-розовые столбы.

Было их много. И в зрелище этом было нечто фантастическое. Хотелось вознестись на воздух как эти дымы и посмотреть с птичьего полета на утонувший в снежном океане городок. На сказочный лес. На открывшуюся за ним широкую ленту Иртыша с пролегающей по ней зимней дорогой, по которой двигался обоз. Потом подняться еще выше и полететь дальше, чтобы увидеть всю мою великую Родину, которая начинается здесь.

 

Красота

 

Начало 60-х годов. Июльский день. Пляж на левом берегу Туры возле нового моста в Тюмени. Солнце, утомившееся от длинного рабочего дня, уже клонилось к вечеру. Но народ на теплом песочке еще был. Был там и я. С облупившимся носом, в сатиновых трусах, в обществе приятелей Корчи и Демьяна. И в том возрасте, когда при виде симпатичной девчонки начинаешь испытывать смущенное волнение и даже почему-то страх. 

От долгого купания подвело живот, а от молодого волчьего голода даже немного кружилась голова. Но мы не уходили, подсознательно чувствуя, что таких счастливых, солнечных и беззаботных дней у нас впереди не так много. И надо брать от жизни все, как теперь говорят, правда, имея в виду несколько иные ценности. Оказалось, что затормозились мы не зря.

Они прошли мимо нас. Обычные заречные жительницы в простеньких ситцевых платьях. Немолодая худощавая женщина, по виду похожая на уборщицу с фанерокомбината и молодая девушка лет 18-ти, которая шла ровной и плавной походкой, высоко и даже гордо держа голову. Ну, прошли и прошли. Мало что ли их ходит. Однако через какое-то время наметилось центростремительное движение. В основном среди мужского населения пляжа. Парни, мужчины молодые и не очень, и даже пацаны вроде нас, образовали круг, будто притянутые магнитом. Но это был не магнит. А что? Вот и я думаю – что? При всей полноте и выразительности русского языка иногда трудно и даже невозможно описать некоторые явления. Нужен какой-то особенный талант, которым я не обладаю.

Но попробую, чтобы не кануло в Лету это невеликое на первый взгляд чудо.

В середине мужского кольца стояла Афродита. Без всякого преувеличения. Надо сказать, что в последующей взрослой жизни я не был обойден вниманием женщин, подчас самых красивых в моем окружении, но возможно, даже с облегчением замечу, что не довелось мне видеть такого совершенства! Разве что в искусстве. Но ведь искусство – не жизнь.

Она стояла на серебряном песке под золотым солнцем в плебейских розовых трусиках и нелепом грубом белом лифчике. Однако это не только не портило, а даже подчеркивало ее олимпийскую красоту. Из подсознания всплывали и вспыхивали картины не то античных, не то древнеславянских языческих времен, когда, по моему разумению, красота была религией, в особенности женская; и люди поклонялись ей, а не золоту, и может быть, отчасти поэтому и дожили до наших дней. Она стояла, как статуя в Эрмитаже, но живая статуя; сияя, ослепляя и наводя тоску своей близостью и вместе с тем недоступностью. Её атласная кожа, по меткому народному выражению – «кровь с молоком», своей нежностью более подходящая младенцу, в соединении с классическими формами ее ног, бедер, плеч и груди вызывала у иных неконтролируемую эрекцию, вынуждавшую их скрестить руки ниже пояса. Скульптурные объемы её фигуры, словно созданные из утренних розовеющих облаков, наполненные изнутри нестерпимой для мужских глаз женской плотью и в то же время воздушно легкие, вызывали почти непреодолимое, даже может быть животное, безумное желание. И все созерцали их в молчаливом оцепенении.

Это не поддающееся описанию тело венчала голова на высокой беломраморной шее. Густые слегка вьющиеся волосы были заплетены в косу, перекинутую на грудь. Лик сей Авроры с румянцем во всю щеку, ярко-розовыми губами, со славянским, слегка вздернутым носом и серыми, в пол-лица, очами в пушистых ресницах достойно завершал идеальный образ.

Однако в глазах чаровницы не было ни радости, ни покоя, а плескалось смятение, переходящее в ужас. Эта земная небожительница, по-видимому – простая девушка, пришедшая с мамой на пляж, чтобы искупаться и понежиться на вечернем солнышке, вдруг попала в неожиданную и даже угрожающую ситуацию. Чтобы уйти от этих жадных и страстных взглядов, она погрузилась в прохладные и в те времена еще сравнительно чистые воды Туры. Но когда она вышла, как богиня из пены морской, чья-то рука бросила в нее ком грязи.

Как говорится – комментарии излишни. Хотя в этом гнусном поступке есть логика. Человек вообще стремится к идеалу, но, будучи несовершенным, не в силах его достичь – как бы мстя Богу – разрушает идеал. Черная грязь на влажном сверкающем теле, розовые пошлые трусики с просвечивающим темным мыском, унижение и испуг красавицы вернули пляжную толпу в обыденную реальность. И толпа решила, что перед ней всего-навсего лупоглазая тюменская телка, глупая и толстая. Боюсь, и сама Наяда подумала также. Вероятно, в свое время она выйдет замуж за лихого молодца, который поначалу любя, станет ревновать её, а потом пить, а может и бить. И в считанные годы погибнет совершенство. Обычная история.

А у меня при воспоминании о ненаглядной красоте темнеет в глазах и встает вопрос – для чего, вернее для кого Бог создал чудо, известное миру как бренд «Русская красавица»? Для пьющих российских мужичков? Для старых американских холостяков? Или для комплектования заграничных стрип-клубов и борделей?

Впрочем, возможны исключения… Мне хочется верить, что та Царевна Лебедь всё же встретила своего князя.

 

Любка

 

У неё были большие, уходящие к вискам зеленые глаза, с гипнотическими зрачками, античный нос со спрямленной переносицей. Пышную прическу стягивал серебряный обруч, делавший ее похожей на марсианку. Хотя, как известно, никаких марсианок не существует. Но мне так казалось в те мои 16 лет. Среднего роста, с гибкой фигурой, с округлыми и упругими, как гуттаперчевый мяч формами, тронутыми персиковым загаром.

Такой я увидел её в первый раз на турбазе, где предавался летнему отдыху под медно-золотыми соснами на берегу прохладного озера с кувшинками и русалками.

Она только что окончила школу и готовилась поступать в институт. А пока в обществе подруги, тоже очень красивой – но другой, земной красой, набиралась сил перед экзаменами. Мне же нужно было ещё доучиваться. И хотя я выглядел оформившимся юношей, по сути был мальчишкой в сравнении с этой юной женщиной.

Влюбленность накатывала волнами, которые, следуя одна за другой, были все выше и опасней. Мир изменился. И небо, и луг, и река за лугом, и озеро, в котором я безуспешно пытался остудить любовный жар, наполнились несказанной тайной и томительной красотой. Разумеется, я и не помышлял о том, чтобы заявить о своих чувствах. И когда она случайно встречалась со мной взглядом, то еще одна стрела амура пронзала мое плененное сердце. Женским инстинктом она угадывала мое состояние, но не принимала меня всерьез… 

Как-то зимой вечерком я шел по центральной улице и вдруг услышал: «Здравствуй, Боря!». В неверном свете явилась она, как бы с Марса, глядя на меня своими гипнотизирующими глазами. А я был уже не тот, что год назад. В юности взрослеют быстро. Я уже каждый день гладил брюки, покупал уцененные пиджаки и галстуки, перешивал и подгонял их под определенный стиль. Носил в кармане бархотку, которой полировал девятирублевые туфли так, что они выглядели как за 35 рублей. Словом, я превратился в этакого денди и уже привлекал к себе внимание школьных прелестниц, хотя относился к этому весьма сдержано. Однако сейчас сердце в груди моей перевернулось, как посоленное свежее яичко.

«Я видела твои рисунки на выставке, и они мне очень понравились. Ты прямо талант!». Лесть любят все. Мне снова грозил плен, но теперь я стал хозяином положения. Хотя она была студенткой, а я все ещё старшеклассником. Неожиданная встреча – как подарок небес. Я мог сколько угодно смотреть на нее, не отводя смущенного взгляда. Нести всякий вздор и чепуху, не заботясь о своем имидже, наслаждаясь ее искренним смехом. Пока только смехом.

Разумеется, после дело дошло до поцелуев у ворот под мерцающими зимними звездами. Но отнюдь не сразу. Времена были тогда еще весьма целомудренные, и преодолеть стойкую оборону было не просто, зато потом горячие поцелуи и жаркие объятия продолжались до самого лета. Однако всему есть свой срок.

Я окончил одиннадцатый класс и буквально через месяц должен был уходить в армию, в погранвойска. Это был медовый месяц. Молодой июнь. Старинный город, утопающий в яблоневом цвету и сирени. Моя марсианка в полном расцвете своей нездешней красоты, да и я вполне ей соответствовал. Неудивительно, что мы потеряли контроль над своими чувствами и зашли дальше, чем было можно. Последнюю ночь перед расставанием мы провели на берегу Туры у костра. А на следующий день она меня провожала на вокзале и плакала навзрыд.

Служба моя оказалась весьма суровой, даже для меня, «сибирского валенка», привычного к морозам. И когда меня среди ночи поднимали в наряд, я не сразу приходил в себя, так как все ещё обнимался и целовался со своей Любкой. Гремело на крыше железо под свирепым маньчжурским ветром, и нужно было идти в немирную кромешную тьму на многие часы. Но со мной была моя Любовь.

Через полгода я получил от друга послание, в котором он меня извещал, что неоднократно видел Любу под руку с мужчиной, и что близость их отношений не вызывала сомнения. Мне стало ясно, почему я не получал ответа на свои последние письма. Не раздумывая, я взял её фотографию, и расстреляв из своего автомата, отослал в далекую Тюмень…

Прошло 20 лет. Однажды на адрес Союза художников пришёл конверт на мое имя. Он был от Любки, вернее от Любови Федоровны. В своем письме она сообщала, что вышла замуж за того человека, и они уехали в Прибалтику, где она и живет. Муж носил её на руках и предупреждал все желания. У них родилась дочь, и жизнь была почти райская.

Но муж недавно умер, и она вспомнила обо мне. Вернее она никогда и не забывала. Спрашивала, как сложилась моя судьба, и если плохо, то чтобы я приезжал к ней. У нее прекрасная квартира, и что сама она, по словам окружающих, прекрасно выглядит. Я не ответил…

Прошло еще 15 лет. Я издал альбом с репродукциями своих произведений под названием «Тюмень уходящая», посвященный старому городу. Среди прочих в нем помещена работа, на которой изображен двухэтажный бревенчатый дом после пожара. Обугленный черный скелет на фоне свежего белого снега. Однако огонь почему-то пощадил правую сторону первого этажа с двумя окнами, закрытыми голубыми ставнями. За ними когда-то и жила моя красавица. Картина называется «Любкин дом». Долго пугало прохожих это пепелище на улице Орловской, что на Городище.

А мне на память приходят слова из незамысловатой солдатской песни, которую громко и с чувством исполнял, аккомпанируя себе на баяне, подобный мне новобранец, в воинском эшелоне, который вез нас одиннадцать суток на Дальневосточную границу:

Стук монотонный колес

Будет нам петь до зари

Песню утраченных грёз

Песню о первой любви.
 

В жизни нет романтики, но она есть в юности.

 

Тихо на границе

 

Я шел в первой шеренге роты сопровождения за военным грузовиком, в кузове которого стоял красный гроб с молодым пограничником. Тело его сильно распухло и едва помещалось в гимнастерке, на которой уже проступали темные пятна. Волной плыл удушливый трупный запах. Объяснялось это тем, что в течение пяти суток ждали его родителей. И хотя гроб стоял в прохладном клубе, июльская жара сделала свое дело.

Так и не дождавшись родных, покойного решили хоронить. Под траурный марш колонна выступила к сопке Замогильной, где погребали павших. Мне было 19 лет, и я второй год из положенных трех служил на славном Хасане. Погибшего я знал и никак не мог принять его смерть.

Уже на подходе к кладбищу навстречу процессии из-за поворота со стороны станции вылетел газик начальника отряда и, не доезжая метров двадцати, затормозил. Открылась дверца, и из неё буквально выпала седая, грузная женщина – мать убитого, в сбившемся на спину платке, одетая в крестьянский ватник и сапоги – обычный наряд жительниц северных деревень, в котором, видимо, и застала её страшная весть. И, не поднимаясь, на коленях поползла навстречу сыну. Колонна встала. Выскочившие из газика офицеры поднимали её, но она снова падала и с каким-то волчьим воем продолжала ползти.

Её вознесли к гробу, и она легла, а вернее пала на своего неузнаваемого ребенка. Настала минута молчания… Вдруг она подняла голову и повела вокруг взглядом, от которого у меня прошел мороз по спине. Потом с усилием приподняла свое изработанное крестьянское тело и склонилась над трупом. Долго смотрела на него, отгоняя рукой назойливых мух. И вдруг в мертвом воздухе прозвучали страшные слова: «Сынок мой! Сыночек! Мое солнышко! Ты взошло на Западе, а закатилось на Востоке. Не верю!».

Поразительная лаконичная эпитафия, в которой была выражена вся боль, и всё горе этой русской матери. Ее дитя, её счастье, её солнышко, рожденное и взошедшее в далекой Западной Сибири, навеки закатилось на Дальнем Востоке и погребено в каменистой сопке Замогильной.

Это было в 1968 году. С тех пор прошло сорок лет и всё забыто. 

Слава героям!

 

Жизнь как сон

 

Рано или поздно судьба отправляет человека в нокаут, после которого он вдруг осознает, что все, что когда-то было будущим, стало прошлым и в предчувствии Высшего суда пытается осмыслить промелькнувшую жизнь.

В 60 лет прямо в день рождения меня без предупреждения свалил инфаркт, что случается нередко, и со многими. Но я понял, что это такое, когда сам оказался в стальных объятиях и без страха, но с печалью думал, что жена станет вдовой, а сын еще не женат и не укрепился духом. А я уже никому ничем помочь не смогу. И моя персональная юбилейная выставка, подготовка к которой и послужила, по-видимому, причиной несчастья, окажется посмертной, как я её в шутку называл. Но человек предполагает, а Бог располагает.

Я не умер, о чем свидетельствуют эти строки, а застрял в каком-то промежуточном состоянии, став как бы приведением, выключенным из активной деятельности, глотателем таблеток. О своей прошедшей жизни я не имел определенного мнения, поэтому теперь, оказавшись, по ту сторону добра и зла, решил повернуться спиной к будущему, сколько бы его ни осталось, и повнимательнее взглянуть на прошлое, сделать определенные выводы и подвести черту.

Как-то однажды я написал несколько рассказов о своем детстве и юности. Их напечатали. Хотя никакого отношения к писательскому цеху не имею, но как художник обладаю образным мышлением, которое помогает мне в выражении мыслей и чувств.

Если детские грезы и мечты описывать довольно легко в силу их чистоты и яркости, то для изображения взрослой жизни требуется другой прием, позволяющий оживить ее прозаичность.

Как всякий человек я видел сны. Некоторые мне запомнились и кажутся символичными, связанными с моей биографией. Я припомню несколько из них в контексте моей жизни и кратко прокомментирую.

По моему мнению, в соединении сна и реальности больше смысла, чем в нудном бытописательстве. Они не похожи на сны Веры Павловны из романа Чернышевского «Что делать», потому что рисуют картины не светлого будущего, а сюжеты прошлого, еще не отболевшего в моей душе.

Начну я с самого отдаленного по времени воспоминания. Солнечный летний день, прекрасный как сон. Впрочем, это и есть сон.

Тюмень 60-х годов. Уютная милая провинция. Я вижу себя идущим по центральной улице мимо нового Гастронома, мимо старого «Детского мира», под огромными тополями, увешанными гроздьями тополиного пуха. Такая кругом благодать и радость, какая только может быть в душе демобилизованного воина. Я в форме старого образца, подогнанной по фигуре, в яловых сапогах гармошкой. В зеленой фуражке и погонах с золотыми сержантскими нашивками, со сверкающими знаками отличия грудью. Короче – пограничник во всей красе, похожий более на белого офицера. 

От взглядов встречных красавиц сердце чувствует себя погруженным в мёд. Но что это? Вдруг как удар колокола я слышу приказ, что мне надлежит явиться на призывной пункт для прохождения службы. С горечью сознаю, что ещё на три года (тогда служили три года) буду вырван из этого солнечного мира, наполненного радостью и любовью. Но ведь я уже отслужил два срока и если меня снова мобилизуют, то это будет уже девять лет! Оглушенный этой цифрой, я проснулся и долго не мог придти в себя. Этот сон в разных вариантах повторялся не раз.

Моя служба и впрямь не была легкой. Она пришлась на Китайский кризис. Многие тогда погибли (вырезали соседнюю заставу, были бои на острове Даманском). Но когда я вернулся домой, то долго не мог найти себе места. А выпив вина, рвался вернуться на границу.

По-видимому, военная служба в жизни мужчины имеет какое-то культовое значение. Когда в 50 лет меня сняли с воинского учета, то, выйдя из военкомата на декабрьский холод, я прослезился.

 

Бывали дни весёлые

 

Послевоенное поколение, к которому я принадлежу, пожалуй, было первым подвергшимся целенаправленному спаиванию.

При Сталине молодежь не пила. Это во времена Хрущева начали на всех углах торговать дешевым вином румынского и отечественного производства, а также вкусными болгарскими сигаретами. В кино и в литературе появились симпатичные пьяницы и обаятельные тунеядцы. Хотя это носило сатирический характер – но не так, чтобы уж очень. 

Да к тому же иностранные фильмы наглядно демонстрировали сладкую и недоступную нам жизнь. Выглядела она для семнадцатилетних неотразимо привлекательной. Тем более, что мы уже досыта наелись хлеба и начали обзаводиться туфлями на шпильках, красивыми платьями и приличными костюмами. На 10 тех рублей можно было купить 10 бутылок дешевого плодово-ягодного вина, 10 ливерных пирожков и 3 пачки сигарет «Шипка», ну и спички. Сами понимаете, можно было гулять всю ночь. И мы гуляли.

Как-то на досуге я подсчитал потери. Только в моем окружении веселая жизнь унесла не один десяток друзей, приятелей и знакомых. Некоторых из них ожидало большое будущее, но не дождалось. Один застрелился, второй повесился, третий отравился фальсифицированной водкой, четвертый умер от наркотической передозировки, пятый, а затем шестой и седьмой…

«Ну, а ты что же? – спросите вы. – Ведь ты-то живой». Это так. Но я никому не пожелаю испытать крушения сошедшего с рельсов поезда жизни, которое мне пришлось пережить, и хотя в этой катастрофе я уцелел, однако дальнейший путь проделал на дрезине по узкоколейке. Дорого бы я дал, чтоб в тот момент, когда я поднес к губам первый стакан вина, Господь отрубил мою руку. 

О себе не принято плохо говорить, тем более писать. Писатели, как я заметил, себя любят. Но я не писатель и поэтому хочу не любить себя, как женщина, а уважать. Это очень трудно, а может быть и невозможно после того, что случалось в моей жизни. И хотя по большей части это было легкомыслие молодости, я не могу себе простить, что принес много горя своим ближним и не осуществил в должной мере божественный замысел обо мне.

С тех пор прошло больше чем полжизни, но меня до сих пор посещает ночной кошмар, будто я нахожу себя в людном месте едва ли не голым, без вещей, без денег и документов, опухшего и жалкого. Припоминаю, что должен был ехать в город N по важному делу, но выпил с кем-то рюмку, потом ещё и, забыв о командировке и делах, ударился в разгул.

Среди отрывочных деталей сна я тщетно пытаюсь сообразить, как могло случиться подобное, после того как я с давних времен не только не пью, но даже никогда не помышляю об этом? Здесь я как никогда согласен с тем, что сон разума рождает чудовищ. 

Да, но ведь этих чудовищ я создал сам.

 

 Чудесное лето

 

Ушли в прошлое суровые армейские годы. Закончился едва ли не под забором праздник жизни. Безрассудство молодости ребром поставило главный вопрос жизни, сформулированный в двух словах Гамлетом: «Быть или не быть?».

Как выяснилось не быть легче и проще. Первый опыт взрослой жизни отрезвил меня. Я понял, что деньги, женщины и вино – не моя стихия, и вернулся к тому, с чего начал. К рисованию. Занятию совершенно бескорыстному, но заполняющему всю жизнь без остатка. Взялся я за это дело весьма энергично и в короткое время надоел своими амбициями мэтрам, которые считали, что я пишу не то, что нужно, и не так, как нужно. Поэтому они решили послать меня для профессионального развития в Дом творчества «Академическая дача имени И.Е. Репина», где я прожил три чудесных месяца. Приехал, когда были яблони в цвету, а в конце уже спелые яблоки падали в траву.

Но я не изменился. Мало того, когда в минуту сомнения спросил у своего художественного руководителя, не следует ли мне поступить учиться в художественный вуз, он, подумав, сказал, что не нужно. «Делай, что делаешь, но точнее», – добавил он. Впоследствии я убедился в его правоте. С тех пор прошло немало дней. И однажды я вернулся в то время и в то место. Правда, уже во сне.

Прекрасный летний день на закате. Мы сидим на террасе. Мебель в белых чехлах. Огромный букет цветов на столе. Я вижу своего коллегу из Астрахани, такого же молодого художника. Вижу красавицу цыганку, нашу натурщицу. Московского художника, нашего худрука, еще кого-то в сумерках сна. А главное, удивительную даму в красивой шляпе и широком кружевном воротнике с овальной брошью. Разговор идет, естественно, об искусстве. Я как всегда настаиваю на том, что нужно быть собой. Мой приятель предлагает следовать авторитетам. Красавица натурщица сжигает меня огненными глазами, и даже во сне я чувствую опасность цыганской страсти. Московский художник говорит о том, что ему надоело писать этюды для лотереи, а на большее он не способен. Худрук замечает, что этюды у него хорошие, а вот мне неплохо бы умерить гордыню.

Дама делится воспоминаниями, из которых я помню только то, что Есенина очень любили женщины, а вот Маяковского нет. Потом она играет на рояле что-то знакомое и красивое. Но вот доиграв, она поворачивается и, глядя на нас всех, и в то же время на каждого, сообщает, что ей пришла пора уходить, и она прощается с нами. Добавляет, что было приятно провести последние минуты среди нас в этот дивный вечер. После этого она начинает меняться, теряя свою материальность и растворяясь в воздухе. И вот уже ничего нет, кроме её глаз, а вот и они исчезают. Некоторое время мы чувствуем на себе ее взгляд, но взгляд этот уже из другого мира.

Размышляя над этим сном, я прихожу к выводу, что так ушла от нас Русская культура.

 

Сон о Петербурге-Ленинграде

 

 Волею судьбы я оказался в Ленинграде и попытался учиться в Академии художеств, став вольнослушателем. Но скоро понял, что учебный процесс, прививая профессиональные навыки, все же был построен в те годы на подавлении личности, в чем меня убедил пример приятелей, окончивших институт, но так и не развившихся в индивидуально-образно мыслящих художников. И это весьма печально, так как подспудно шел процесс саморазрушения государства и его идеологии. Уже был запущен проект, заключавший в себе диссидентское движение и так называемый андеграунд. На фоне официального искусства, по форме – реалистического, но внутренне – фальшивого и бездуховного, эти новые умышленные и, прямо скажем, диверсионные направления стали для молодежи символом свободы. Чем это кончилось – мы видим.
   Я бродил по Питеру и постоянно чувствовал двойственность его бытия. Созданный по всем законам рациональной Европы, он был заполнен русским и даже азиатским стихийным народом. Логика его развития неоднократно разрушалась кровавым кошмаром.

Сел я однажды покурить на скамейку между двух огромных доходных, как их называли до революции, домов. Передо мной была клумба, а подальше, у стены – ряд березок. «А вы знаете, молодой человек, что это за место? – спросила меня сидевшая рядом типичная питерская старушка в панаме. – Здесь был дом, в подвале которого было бомбоубежище. В один из авианалетов в него попала бомба, и он рухнул, похоронив под развалинами всех, кто там был. После войны убрали обломки, разбили клумбу и посадили над братской могилой березки». 

Мне часто снится Ленинград. Снится по-разному. Его красота и пышность известны всем. Я о другом. О том, что снилось. Широкий проспект. Пожалуй что это проспект Огородникова, на котором я жил. Я понимаю, что вернулся из прошлого. Странный сумрак, похожий на белую ночь или вернее на черный день. Где-то здесь находился мой дом. Я, озираясь вокруг, вижу грандиозные здания, больше похожие на дворцы, роскошные фасады которых украшают гипсовые рельефы, мраморные кариатиды, поддерживающие балконы, и гранитные атланты, подпирающие портики.

Однако, разглядывая в мглистом свете этот реальный миф, я замечаю, что все эти «архитектурные излишества» покрыты пятнами плесени, затянуты паутиной, а кое-где обросли мхом. Вместо окон пустые глазницы, в которых почему-то мерцают звезды. Я ищу свой дом, ищу себя. Но кроме рассыпающегося тлена ничего не нахожу.

Я никогда не жалел о том, что покинул этот город и живу в диковатой Сибири с её солнечными снегами. 

Так почему же мне снится Ленинград?

 

Творчество

 

Жизнь художника для постороннего взгляда скучна. Но сам творец – это вулкан. Иногда бездействующий, чаще сверкающий молниями, извергающий пламя, дым и пепел. Вы думаете, что это преувеличение? Отнюдь. В душе его бушуют космические бури. И счастлив тот мастер, который может утихомирить их, трансформируя и выражая в своих произведениях доступными ему средствами искусства.

Это удается немногим. Остальные прозябают в нищете, безвестности, пытаясь погасить душевные муки вином. Чаще всего происходит подмена. И художник делает не то что желает, а что может, или что продается. Говорят, судьба в характере. Однако бывает у человека сильный характер, но слабые нервы, и наоборот. Мне кажется, в этом и заключается причина многих неудач, даже при наличии ума и таланта.

Всю творческую жизнь с детства я делал то, что хотел. Но, дожив до «Мафусаиловых лет», в этом усомнился. Может быть, не что хотел, а что понимал. Мне иногда снится, что я прихожу на вернисаж, где демонстрируются мои картины, и не узнаю их. Цветущие яблоневые сады под божественными небесами. Сирень в объятиях весеннего ветра, разливы рек до горизонта, сказочное разнотравье лугов. Короче говоря, картины земного рая. Все то, чего я никогда не пишу, занимаясь философией и мистикой. И только в ночных видениях из подсознания иногда всплывают образы, выражающие безрассудную радость.

В реальной жизни опираешься больше на здравый смысл и опыт. Но человеческая логика не исчерпывает содержания жизни. Щедрая и совершенно бесплатная красота цветов и бабочек, облаков и звёзд томит и возвращает в детство, где нет ума, а есть счастье.

 

А годы летят

 

Обычно писатели в своих произведениях описывают сложные взаимоотношения людей.

Строятся они между ненавистью и любовью. Особенно у женщин с мужчинами. Действует закон всемирного тяготения, который невозможно отменить, но хочется преодолеть. Именно от этого – все самолеты, парашюты, дельтапланы и прочая воздухоплавательная техника. Но только в сновидениях можно превозмочь телесную тяжесть, ощутить неземную любовь, эфирную легкость объятий и поцелуев.

И снится мне, что я стою на крыше Исторического музея на Красной площади в Москве, стою лицом к Манежу, вокруг меня сияющая огнями ночь. Внизу по широкому развороту от гостиницы Москва несутся сотни машин. На Тверской светятся витрины магазинов, и массы праздных людей развлекают себя ночной жизнью. Возле меня моя детская любовь, жившая на втором этаже барака в городе Ханты-Мансийске в середине прошлого века. Но мы уже не дети. Испытывая волнение, я оглядываю всю панораму, вечернее небо, башни Кремля.

Понимая друг друга без слов, мы, взявшись за руки, шагаем в пустоту и несемся к земле, но, вспомнив, что когда-то давно умели летать, у самой земли преодолеваем ускорение свободного падения и взмываем под небеса. Необыкновенная легкость, плавность полета среди безбрежного пространства и ощущение близости почти невесомого существа, прилетевшего из детства, наполняют счастьем.

Наслаждаясь полетом, я отдаю себе отчет в том, что буду лететь, пока не усомнюсь и не потеряю веру в себя.

Мы парили над Москвой в те времена, когда она была сердцем нашей Родины. Но когда через годы я оказался на Красной площади в реальности, то не услышал биения этого сердца. Оно остановилось. Мы стояли посередине страны. Я, моя жена и мой сын, но взлететь уже не могли.

 

Последний сон

 

Сновидения бывают прекраснее яви, но также и ужаснее её. Нередко в объятиях Морфея человек навеки уходит туда, где его ждут другие сны, гораздо более яркие, по словам очевидцев. Если взглянуть по-научному, то мы всегда во сне, так как наше восприятие реальности весьма ограничено и условно. Но что мы видим, вот в чем вопрос? Последние события жизни показали, что на бессмертие и даже просто на долгожительство рассчитывать не стоит. Как ни странно, меня это не огорчает. Уходит мир, с которым я себя отождествлял, сходят со сцены мои сверстники. Смена декораций, смена поколений. Душа просит покоя и противится соблазнам нового века. Не завидую тем, кто остается, потому что обманчивое исполнение желаний или же крушение надежд, которое я уже пережил, у них впереди. Сознание иллюзорности нашей жизни убеждает, что всё суета, всё сон. 

Однако пора заканчивать. Еще одно последнее видение. Я уже старик, иду по полю, по моему любимому русскому полю. Кругом приволье, кругом Родина моя. Но одновременно с чудными картинами пространство сна заполняет голос – мужественный баритон, доносящий до меня слова старой почти забытой песни. Причем ветер доносит не все слова. Я слышу: «В полях за Вислой сонной лежат в земле сырой Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой…». И еще через порыв ветра: «Одни в пустой квартире их матери не спят», и наконец: «девчонки, их подруги, все замужем давно»… Я открыл глаза и лежа среди тьмы с безысходностью осознавал то, что услышал. 

В Тюмени рядом с братским захоронением у вечного огня есть одинокая могила. На плите под звездой высечено: «Рядовой Быков Порфирий Павлович. 1924-1942». Он умер в госпитале от ран. Подходя к праху восемнадцатилетнего воина, я содрогаюсь душой, и чувствую себя ребенком, у которого погиб отец, хотя по прожитым годам он подходит мне во внуки. Более полувека длится его священный сон, который мне кажется более значительным, чем наше бодрствование. Это сон солдата, выполнившего свой долг. Ибо нет выше подвига, чем положить свою душу за други своя. Вечная Слава и Вечный покой!

А для меня наступает время бессонницы, когда остается вспоминать свои грехи и повторять: «Если бы молодость знала, если бы старость могла»…

 

Кто мы? Что мы?

 

Нет, что ни говори, а основным свойством нашей жизни является, по моему мнению, её мимолётность. Ещё вчера были молоды наши родители, а ныне их нет, и уже наши внуки скоро станут папами и мамами.

Пытаясь остриём мысли проникнуть в ушко смысла в надежде подлатать истончившуюся ткань своей жизни, убеждаешься в недостаточной остроте мысли и глаза, и остаётся вслед за гоголевским портным Петровичем сокрушённо повторить: «Худой гардероб, нельзя починить!».

Раскручивая в обратную сторону житейский сценарий, начинаешь догадываться, что в бытовой простоте и даже примитивности нашего существования есть логика и присутствие чего-то неизбежного. Но эту логику можно уловить только задним числом в прошедшем времени, когда уже ничего не изменишь. Её невозможно предугадать, и тем более ею нельзя манипулировать.

Как известно, жизнь трагична. Хорошие концы – только в голливудских фильмах. Однако они у всех разные и строго индивидуальные. Анализируя житие ушедших, всякий раз убеждаешься, что судьба – в характере, и за всё надо платить. И понятно это становится только в финале. Наверное, наши биографии там наверху сочиняются с конца, чтобы не запутаться в причинно-следственных связях. Глядя на бомжа или на бандита, можно, тем не менее, без особого усилия представить, что у него была мать, и что он был ребёнком. Но очень трудно, глядя на младенца, угадать в нём убийцу.

И ещё такая вещь. Вот почему есть люди, и я встречал их, которым дано всё – и ум, и красота, и счастливое детство в полноценной семье и талант общения, и любовь? И есть несчастные, и их больше, которым природа отказала во всём. Они, как правило, составляют слой алкоголиков и маргиналов. Но ведь их тоже мама родила.

Помню в юности я сидел как-то на скамейке возле кинотеатра «Темп» и мимо прошла, прикрываясь школьным аттестатом, плачущая девушка. Низкорослая, косолапенькая, в нелепой одежонке, портящей её и без того плохо сложенную фигуру, с безнадёжным, одутловатым лицом, с воспалённой кожей в прыщах. В свете весеннего счастливого дня вид этой неудачницы так резанул мне глаза, что я сам чуть не заплакал и всю жизнь помню этот пустячок. Или один мой знакомый, которому от рождения злой рок не давал поднять головы и, в конце концов, уморил голодом...

У меня несколько стеллажей с книгами, в которых миллионы букв из которых составлены слова и предложения. В них мудрость веков. Так почему я до сих пор бреду по жизни как слепой и часто становясь перед выбором, не знаю, как поступить. Ведь то, что для одних зло, для других добро и наоборот. И где одно переходит в другое? Вот и остаётся констатировать: «Жизнь прекрасна – жить не умеем». Моря слёз и крови, кажется, мало чему учат. Для богатых и сильных жизнь и в прошлом была справедливой, а слабым и бедным и в будущем справедливости не видать.

Положа руку на сердце, можно утверждать лишь, что его удары не будут вечными, и это будет решением всех проблем.

 Или всё же – пока ещё не зашло солнце – надеть очки жизненного опыта и ещё раз попытаться вдеть нить Ариадны в иголку истины?

 

Лунатик

 

Я стоял посередине сибирского озера Тараскуль. Его огромная снежная чаша была накрыта куполом ночного звёздного неба с лунным диском в зените, настолько ярко сияющим, что магнетический свет, проходя через морозную атмосферу, вызывал лёгкое таинственное потрескивание. Сосны и кустарники, окаймляющие озеро, сверкали серебром, дышали холодом и мистикой. Слева возвышался громадный корпус санатория, похожий своими размерами и многочисленными огнями на «Титаник».

Между мною и ночным светилом не было никакой преграды. Луну называют волчьим солнышком. А я всегда чувствовал себя волком, только не серым, а белым, и поэтому наше взаимное созерцание было похоже на диалог, а не на одностороннее завывание.

«Все говорят: нет правды на земле. Но правды нети выше», – утверждал пушкинский Сальери.

А где это – выше? Может быть ты знаешь, хранительница ночных тайн? Ты много повидала и наверное помнишь, как бесконечно давно я шёл такой же ночью по улице северного городка с экзотическим названием Ханты-Мансийск. Под твоим колдовским светом сугробы переливались миллионами бриллиантов. Из уличного репродуктора лилась песня: «Ой, рябина, рябинушка, что взгрустнула ты?»… В окнах светились оранжевые абажуры с кисточками, а на душе был избыток счастья, поскольку было мне 10 лет и будущее казалось бесконечным, как это небо в алмазах.

Но вот я стою ныне в кратере замёрзшего озера, гляжу на тебя, Луна, и вижу, что ты такая же прекрасная и юная, а я подошёл по скрипящему под ногами снегу к вечности. За всю жизнь я не удосужился узнать названия звёзд, окружающих тебя, и уже не узнаю никогда, и многого ещё я не узнаю и не пойму. Судя по опыту отцов и своему опыту, вопрос о смысле нашей жизни останется открытым.

– Я полюбила тебя с первого взгляда, – слышу телепатический лунный шёпот, – с первого твоего появления в подлунном мире. Выходя из-за горизонта, мечтала встретиться с тобою взглядом, и была счастлива, когда это происходило. И даже немного завидовала тебе, поскольку всегда жила чужим отражённым светом, а ты – своим собственным.

– Да, но ты была, есть и будешь, а меня не было раньше и не будет потом, – восклицаю я, – две секунды моей космической жизни подходят к концу.

– Наша платоническая любовь конечна, – слышу исчезающие, как лёгкая изморозь слова, – мне будет не хватать тебя…

Мы помолчали. Я почувствовал холод, одиночество и взглянув ещё раз в лицо небесной красавице, поспешил восвояси, повторяя про себя, что дух вечен, а душа бессмертна, хотя и не верил в это.

 

Судьба человека

 

Жизнь у всех одна. Звёздное небо, солнце, земля с морями, горами и лесами, и всё вокруг вполне реально. Хотя не так просто. Восприятие реальности делится на три уровня. Первый для простаков – это бытовой, телевизионный, печатный уровень. Второй – для тех, кто поумней и для кого очевидна связь происходящих в мире событий, но не понятна причина и цель, а третий для, так сказать, посвящённых, которые знают то, чего не знает никто.

Разумеется, это упрощённое деление и внутри каждой категории существуют касты условные или вполне официальные. Мировое неустройство или даже хаос – кажущиеся, поскольку все три уровня переплетены так, что без бутылки не разобраться. Да и с бутылкой тоже. Это я могу утверждать с полной ответственностью исходя из своего горького опыта.

Смолоду мир кажется вполне познаваемым, поскольку существует длинная дорога в будущее, карьера и красивые девушки. Но по ходу более одарённые и независимые натуры всё чаще натыкаются на какие-то препятствия и факты, смысл которых не укладывается в доступные им схемы. Интуитивно чувствуя неявную угрозу своей личности, они ищут объяснения и точку опоры среди зыбкой действительности. На этом пути познания предлагается либо вера в золотого тельца, либо религия аскетизма, которую всегда использовали для того, чтобы бедные и слабые не бунтовали против богатых и сильных. Становясь старше, человек, если к этому времени не спился, не покончил с собой и не деградировал, всё более явственно понимает, что он двух станов не боец.

Бог, которого никто не видел и который непостижим, но которого навязывают в различных образах и символах, не даёт чёткого определения добра и зла, жизни и смерти. Он служит лишь инструментом в ростовщических играх мировых политиков. 

Дожив до старости, измученный скорбями, разочарованиями, сознанием своего бессилия, но непокорённый сын человеческий бестрепетно смотрит в смерть и признаёт, наконец, одну истину, выраженную великим оптимистом Чеховым: «Всё на этом свете пропадало, и будет пропадать». Так стоит ли прогибаться, господа?

 

Танкист Виктор Иванов

 

Он был моим дядей и поначалу носил имя Виленин, которое дал ему революционно настроенный родитель – мой дед, и которое расшифровывалось как В.И. Ленин. В детстве его звали Вилькой. В зрелые годы он пришёл к выводу, что честь носить имя вождя слишком велика для него и переменил его на Виктор.

Наш род вышел из вологодских северных земель, куда не дошёл Батый, и где не было крепостного рабства. Поэтому все мужчины, да и женщины тоже, отличались решительным и независимым характером. Виктор Алексеевич обладал им в полной мере. Когда началась война, он, в 16 лет, приписав себе недостающий год, поступил в танковое училище и после его окончания ушёл на фронт.

Все мы много видели военной кинохроники, художественных фильмов, фотографий, читали книги и слышали воспоминания о войне. В каком-то смысле у нас появился уже какой-то иммунитет к ужасам и трагедиям той войны. Это печально, но это так. Поэтому я не стану описывать подвигов моего дяди. Тем более, что он почти никогда не говорил о них. Скажу только, что этот почти мальчишка прошёл через всю войну, горел в четырёх танках. Участвовал в величайшем танковом сражении под Прохоровкой на Курской дуге. Как-то он упомянул о том, что всякий раз, выходя из боя, они чистили проволочными крючьями гусеницы от намотавшихся на них кишок. И ещё он припомнил, как однажды командующий фронтом Рокоссовский лично врезал ему кулаком в кожаной перчатке за отказ переправляться по ненадёжному мосту. После чего головной танк, которым командовал мой дядя, въехал на мост и провалился. Он не хотел говорить о войне, но когда умирал от старых ран на пятьдесят втором году жизни, бредил только войной. Когда я думаю об этом, мне становится трудно дышать...

Послевоенная жизнь у него вначале сложилась крайне неудачно. Демобилизовавшись, молодой, красивый, в орденах пришёл он как-то в ресторан. За соседним столом гуляло местное начальство и пригласило это начальство какого-то старика выпить за их здравие. Тот стоя поздравил их, а когда стал садиться, то они шутки ради убрали стул. Тяжело упав, пожилой человек сильно ушибся и разбил бокалом губы. Мой дядя Витя, сокол Рокоссовского, поднял деда, после чего потребовал у виновного шутника извинений. Тот в кураже сказал грубость, после чего был бит. Бит по-фронтовому. В результате наш герой танкист был лишён звания, наград и получил 5 лет заключения.

Урки в тюрьме, почувствовав в нём сильную личность и соперника, проиграли его в карты, но, благодаря личному бесстрашию и авторитету у зеков Виктор Алексеевич остался жив. После освобождения приехал к сестре, моей маме, в Ханты-Мансийск и устроился работать механиком в ЦРМ. Правда, перед этим погулял, похулиганил; но как-то очень быстро перебесился, и закончив заочно институт стал главным инженером, после сделав карьеру до управляющего строительным трестом в Тюмени.

Когда он умер, у гроба в почётном карауле стояли его друзья и подчинённые, простые работяги, многие из которых плакали. А на поминках собралось человек триста... Что можно добавить к этому? Только то, что я любил его, да и он относился ко мне с симпатией. Однако стоит ещё раз упомянуть о его необыкновенном мужестве и воле к жизни. 

Однажды осенней ночью на Иртыше грузили баржу при свете прожекторов. Дядя Витя руководил погрузкой, и отступая от опускающегося груза, упал в ледяную воду. Его нашли утром на противоположном берегу без сознания. Он сумел переплыть великий Иртыш в полной темноте. Согласитесь, что немногие на это способны. А ведь он не отличался ни силой, ни ростом. Но он был Русским воином по имени Виктор, что значит "победитель". Одним из тех, кто спас нас, нашу страну, да и весь мир.

 

Тюменский вальс

 

В Тюмени есть место, носящее название "Царёво Городище". Это высокий мыс, образованный исчезнувшей рекой Тюменкой и пока ещё полноводной Турой. В его центре установлен поклонный Крест в память о Ермаке, высадившемся некогда здесь со своей дружиной. С одной стороны находится краеведческий музей – бывшая Дума. С другой – когда-то стоял Благовещенский собор, взорванный в 30-х годах прошлого века, и на сохранившийся фундамент которого опирается Мост влюблённых. Царёво городище является, выражаясь на молодёжном сленге, «точкой сборки» всего нынешнего мегаполиса. С него открывается, вернее, открывалась круговая панорама старинного города. И те полвека, что я живу в нём, я не устаю любоваться открывающимся видом. Смотрю в огромное небо с облаками, уходящими туда, куда не дойти, ни доехать, а можно лишь достичь взглядом. Гляжу с крутого берега на Туру, делающую широкий поворот в ритме вальса, на противоположном берегу которой нашлось место и мебельной фабрике, и Вознесенскому храму, восставшему из праха, и цехам фанерокомбината с громадными штабелями сибирского леса на прибрежном песке. Вижу простирающуюся в дымке Зареку, одетую то в зелёное кружево лета, то в золото осени, то в серебро зимы. К широкой груди её прижались сотни жилищ, под кровом которых пульсируют тысячи жизней. Но сурово теснят ветшающую патриархальность новостройки Заречного микрорайона.

Горбатится арка моста, соединяющая прошедшее и будущее столицы Сибири. На востоке, как и положено, из-за портовых кранов, из-за античных силуэтов элеватора и серой громады ТЭЦ-1 с полосатыми трубами в полнеба встаёт солнце. Оно сияет над историческим центром Тюмени с её памятниками архитектуры, охраняемыми государством и новомодными «пентхаусами», со старокупеческими особняками и новорусскими коттеджами, и с одухотворяющим это пёстрое зрелище Знаменским кафедральным собором.

Перейдя через главную магистраль города – улицу Республики, бывшую Царскую, следую мимо гармонично вписанного в пейзаж здания старого Гостиного двора, пересекаю взглядом улицу имени вождя в надежде узреть на юге прячущуюся за логом заповедную деревянную Тюмень. Однако перспективу Большого и Малого Городища, к сожалению, заслонили огромные современные строения. Остаётся вспоминать, какие зимние закаты горели там за музеем над заснеженными крышами с дымящимися печными трубами, украшенными ажурными дымниками, и как среди сизых дымов и заиндевевших лип и тополей высоко парила красавица ель, под которой, по-видимому, и распевала свои песенки, грызя золотые орешки, пушкинская белка. А по Сибирскому тракту на запад из Ямской слободы, что в Затюменке, звеня колокольцами, летела тройка с одетым в тулуп ямщиком, зычно кричащим: «Поберегись!».

Но давно исчезла в снежной пыли та тройка, стих колокольчик. Его заглушил шум двигателей десятков автомобилей. А многоэтажки, офисы и торговые центры навсегда закрыли тот сказочный мир.

Прямо перед собой я наблюдаю, как за Тюменкой с холма взмывает колокольня Крестовоздвиженской церкви, похожей своим куполом на планетарий. Далее в великолепном развороте является Строительная академия. За ней золотятся главы Троицкого монастыря, и разносится по окрестностям звон колокола, напоминающий о тщете всего земного и зовущий на молитву.

За богатырской мощью монастыря, за Воронинскими холмами, за изгибающейся среди лугов Турой, на севере, откуда прилетает очищающий Борей, синеет полоска Верхнего Бора. Мысленным взором я переношусь туда, куда уходит матушка Сибирь и где край земли смыкается с полушарием неба. Там в минувшем времени и незримом пространстве сохранилось то самое Беловодье, та Святая Русь, где жили когда-то наши предки. Это большие сёла с широкими улицами и высокими домами. К ним примыкали обширные крытые дворы с лошадьми и другой живностью. Обязательно была мастерская. На её бревенчатой стене размешался плотницкий и столярный инструмент, которым кроме всего прочего, то есть кроме охоты и рыбалки, умел владеть хозяин, и поэтому окна хоромов украшались резными наличниками. Хозяйка же, подоив корову и напоив молоком всех семерых по лавкам, собирала мужа в путь-дорогу. Это лес, река, поле, среди которых проходила жизнь мужчины. Жизнь в трудах праведных. По субботам обязательно была баня с веником и квасом. А в воскресенье – всей семьей в церковь.

Но всё это существовало там — за горизонтом, в той стране, куда нет пути ни для меня, ни для моих потомков. Вглядываясь в таинственную бесконечность, я чувствую на своём лице холодок от взмахов крыльев ангелов-хранителей, вечно витающих над взорванным храмом, над Царёвым Городищем, над моей уже седой головой и над всей богоспасаемой Тюменью.

 

Что для меня семья?

Ответ на вопрос журналиста

 

В наше – вернее, в не наше время, девизом которого является ложь и продажность, я опираюсь на своих предков – староверов. Они, как известно, не были склонны к предательству, за что и пострадали. Семейный уклад у них был строгий, но в 1941 году их сыновья и внуки в сибирских полках под Москвой спасли Россию.

В основе семьи лежало чадолюбие. Отца называли Сам и боялись как огня. Но это был Божий страх. Боязнь греха. Жена была покорной, но была хозяйкой в своих владениях. Ей запрещалось изменять, но только если муж был верен. Деньги были у того, кто их зарабатывал, и он контролировал всю экономику, никогда не злоупотребляя. Не было чрезмерной скупости, но и исключалась расточительность. Однако это в том случае, если хозяин не пил. Но староверы были трезвенниками. Ныне это проблематично.

Так что семья – это образец мироустройства. Поэтому бросайте пить и в твёрдом уме и трезвой памяти взваливайте на себя все грехи человечества и не изменяйте ни Родине, ни жене. На вас смотрят дети.

 

Синичка

 

Жена сказала, что нет хлеба, и я пошёл за ним в магазин на углу. Возле входа заметил на обледенелой ступеньке лежащую на боку синичку; я наклонился и взял её в ладони, надеясь согреть. Но птичка была мертва. Крохотный трупик был почти невесом. Закрыты бусинки её глаз, неподвижны лёгкие лапки. А сколько в ней было проворства и жизнелюбия. Но не вспорхнуть синичке больше никогда. Мелочь, а сердце трогает.

Когда-то в начале жизни в моём классе училась девочка, которая мне нравилась. Она мне казалось неземной и тоже будто невесомой. В белом фартучке, в миниатюрных валеночках. Косички с бантиками. С тоненькой шейкой и с нежной, почти прозрачной кожей лица. А главное – глаза: блестящие, живые, как у синички. Да и вся она, как птичка, готовая вот-вот подпрыгнуть и улететь. Я был влюблён в эту небожительницу так, как может влюбиться стриженный наголо ушастый первоклассник, а может второклассник, не помню уже. Мне было мало любоваться ею в школе, поэтому я в сумерках пробирался к дому, в котором она жила, и долго смотрел на золотое окно, в надежде увидеть её силуэт. Заметённая снегом улица сибирского городка. Крошечный Ромео – озябший, жалкий, и Джульетта-«синичка», парящая в окне второго этажа…

Как сладко трепетало сердце, и как это было давно.

 

Философия жизни

 

Просыпаясь утром, я вижу на стене своего Ангела-хранителя со свечёй в руке в красивой барочной раме. А по обеим сторонам ангела, в рамках попроще – философы Сократ и Диоген. Сократ с его лобастой головой изображён средь мирового хаоса, который он пытается осмыслить. Диоген же, как и положено, сидит в бочке между небом и землёй. Эти двое, на мой взгляд, самые свободные люди на земле. Один сказал: «Я ничего не знаю», другой – «Мне ничего не надо», освободив себя, таким образом, от главных пороков и причин всех бед – тщеславия и корысти.

В своё время в поисках того, чего не потерял, я покупал книги по философии и даже выписывал журнал «Вопросы философии». Но, по причине своей неспособности учиться чему-либо с чужих слов и предпочитая испытывать всё на своём опыте, снова возвращался к этим двум «правильным пацанам».

По моей философии, жизнь состоит из создания иллюзий и последующего их крушения. Этот процесс напоминает собаку, пытающуюся поймать собственный хвост. Глядя в великое и вечное небо, мы ищем там ответа, желая прочесть в нём письмена или огненные знаки, определяющие наши судьбы. Но, увы, кроме погодных перемен ничего не находим. В детстве взрослые для нас – боги. Подрастая, видим, что при всей мудрости они люди среди других людей. Потом в какой-то момент убеждаемся, что они тоже могут ошибаться. Приходит час, когда понимаем, что человек слаб и лжив, и не в состоянии понять ни окружающий мир, ни самого себя.

Основной и главный вопрос философии – это отношение к человеку. Одни мыслители его переоценивают, другие, напротив, недооценивают. Предыдущая социально-политическая формация, при которой мне посчастливилось жить, нажимала на совесть и сознательность, предлагала равенство и опору на коллектив. Но что из этого получилось? Уравниловка, безответственность и деградация личности. Ныне предоставлена личная инициатива, беспощадность естественного отбора и опора на закон, который, как 
известно – дышло. А совесть, справедливость и нравственность оставлены на собственное усмотрение. 

И что мы имеем? Сильное, изворотливое, беспощадное меньшинство, и всех остальных, прозябающих. Закон джунглей или тайги – как кому нравится. По-видимому, это ближе к природе. Вы знаете, почему животные не смеются? Потому, я думаю, что в их существовании нет ничего смешного. Выживание не знает милосердия. Но как же быть нам со всеми нашими теориями и верованиями? Мы улыбаемся, а иногда и смеёмся. Нам дано страшное право выбора. Дороги же, которые мы выбираем, приводят либо в рай, либо в ад. Когда, однако, мы делаем этот выбор? Ещё в материнской утробе или уже в реальной жизни? Как выразился Козьма Прутков: «Где начало того конца, которым оканчивается начало?».

Однажды я сказал знакомому философу, доценту и преподавателю университета, что философия – это переливание из пустого в порожнее. Он обиделся.

 

Кое-что о геях

– Тебя девушки любят?
–  Я их тоже люблю!

  Народный юмор

По эпиграфу можно понять, что я убеждённый гетеросексуал. Но вот уже который год со всех сторон наше общество одолевает проблема сексуальных меньшинств. И как не отмахивайся, а призадумаешься подчас. Их называют красивым иностранным словом «геи». Хотя в России их всегда определяли менее благозвучно. Не буду уточнять как, по причине толерантности, будь она неладна. Как и все советские люди, я имел о них смутное представление. То есть слышал что-то, но не видел. Хотя намёки были уже тогда, в период так называемого застоя.

 Сижу я как-то раз в Александровском саду ещё в Ленинграде лет эдак… в общем, давно. Любуюсь памятником императрице Екатерине II, вокруг подола которой расположились её соратники; её, так сказать, политбюро. Дышу тлетворным питерским воздухом. Отдыхаю. Ко мне на скамью подсел детина лет 25-ти, подвыпивший, но с некоторым притязанием на интеллигентность. Спросил огоньку и, вольно раскинувшись, закурил. Со стороны Александринского театра подошёл изящный молодой человек; судя по его походке и по тому, как он ставил ступни, из «балетных». Присел к нам и стал рассеянно посматривать по сторонам, как бы ожидая чего-то. Детина его поприветствовал, хотя явно они не были знакомы. Тот ответил и у них завязался разговор – или как на теперешнем сленге, «пошёл базар».

Мне это показалось странным, так как внешне они мало подходили друг к другу. Тем более, что когда малый развязно предложил ему выпить, то «балерун», как их тогда называли, ответил, что это не его специфика. Однако он не против. После этого они снялись и покатили к выходу из сада, оставив меня в недоумении. Через годы я случайно узнал, что этот прекрасный сад был местом встреч гомосексуалистов. А тогда мне это и в голову не могло прийти.

Что там Санкт-Петербург! Когда я жил в Тюмени, то у меня были приятели в художественной мастерской городского сада, к которым я иногда заходил попить чайку и поболтать. Путь пролегал мимо общественного туалета, и я как-то забежал туда. Стоя над желобом, я поймал на себе заинтересованный целенаправленный взгляд мужчины. А надо сказать, я заметил возле входа группу довольно прилично одетых людей, на алкашей не похожих. Один из них был мне известен. Бывший стюард, теперь официант ресторана. Весьма модный и манерный. Придя в мастерскую, я поинтересовался у приятелей, что это за фокусы в их владениях. «А ты что, не знаешь что ли? Это же пидорасы» – сообщили они мне. Я не был потрясён, но как-то болезненно воспринял эту информацию. Что-то сместилось в моей и без того скорбной голове. Тем более, что затем последовали весьма сальные шутки.

Через некоторое время по весне там, под снегом, нашли изнасилованного мальчика. После этого тюменские геи исчезли. Их пересажали. Было это ещё до перестройки. Теперь не то. Ныне они приобрели официальный статус и защищены законом. Однако начало было положено тогда.

Мой покойный отчим, будучи кондовым мужиком в прямом смысле этого слова, так как родился и вырос на сибирской реке Конде, узнав под старость об однополой любви, спросил меня с недоумением: «Как же они это… в задницу? Ведь там же г…!». Я прошу прощения за это грубое простодушие. Однако его можно понять. 

Вообще понять можно многое. Но не всё можно принять. Один мой знакомый – большой циник, однажды выразился по этому поводу так: «Что вы их ругаете? Вы попробуйте. Возможно, вам это понравится». Вот ведь как! К этому действу нас и подталкивают. Бр-рр...

 

Проехали

 

Уже несколько дней у меня не идёт из головы случайный мимолётный разговор в автобусе.

Стоим мы в пробке. «Ну вот, опять застряли» – слышу я за спиной, – «так до коммунизма-то и не доедем!» Повернув голову, натыкаюсь на прямой серо-голубой взгляд пожилого седобородого человека в соломенной шляпе. Что-то кольнуло у меня в сердце. 

– Так мы же его проехали. Надо было выходить лет двадцать назад – не очень весело шучу я. 

– Проехали и застряли в капитализме – парирует старик, – теперь вот стоим, терпим. Сколько можно терпеть? Ведь сумели же подняться в Смутное время!

Разговор обостряется.

– Нынче нет Минина и Пожарского, – возражаю ему, – да и народ разобщён и безоружен.

– Нет. Верю, что он поднимется! – не сдаётся собеседник.

– Да мы всю жизнь верим, – раздражаюсь я, – в хорошего царя, в Ленина-Сталина, в коммунизм; в Бога, наконец. И что? Не верить надо, а ведать. Верят только дураки.

Автобус трогается. «Я двенадцать недель при любой погоде стою на ступенях Думы с плакатом, отвергающим преступную власть», – наступает мой случайный, а может и не случайный попутчик.

– Вы – Герой! – резюмирую я, и еще раз посмотрев на несдающегося, выхожу на своей остановке, добавив: «Будем надеяться».

 

Мой дед

 

Существует обычай, даже традиция, говорить о своих предках, в частности о дедах, как о мифических личностях. О их необычайной силе, мужестве и свершениях. Правда, дальше дедов наши сведения о генеалогии в большинстве случаев не идут. Не буду нарушать эту благородную традицию. Вы будете смеяться, но мой дед по материнской линии Алексей Григорьевич действительно обладал незаурядными качествами. Уроженец Вологодской губернии, он носил нарицательную фамилию – Иванов.

В семь лет он уже пас целое стадо. В школу ходил всего одну зиму. Но умел читать, писать и обладал знаниями в объёме чуть ли не семилетки. Однажды поставил меня в тупик, предложив вычислить объём бочки. После чего назвал мне формулу объёма и ещё несколько других. Вот какая память и какое качество обучения при царизме.

До службы в армии дед Алексей успел освоить практически все ремёсла, которыми владели мужчины Северной России. И даже одно женское – портновское, хотя не такое уж и женское. Служил он в царской гвардии в Санкт- Петербурге в Павловском полку, казармы которого и ныне находятся на Марсовом поле. Неоднократно видел царя на парадах, но вспоминать об этом не любил, так как намаршировался на этом самом Марсовом поле.

Дед рассказывал, как воевал в Первую мировую войну на Германском фронте, как участвовал в революционных волнениях, как встречал Ленина на Финляндском вокзале. Как потом прошёл через огонь Гражданской войны у нас в Сибири на Колчаковских фронтах. Много чего было в его жизни такого, чего и врагу не пожелаешь. Однажды его даже хотели повесить, но в последний момент отбили свои.

Встретился я со своим с дедом, будучи уже подростком. И та неделя, что я был у него в гостях в вологодском селе Кадуй, впечаталась в мою память как образ какой-то иной жизни, которой уже нет и никогда не будет. Прежде всего, в Алексее Григорьевиче Иванове привлекало его необыкновенное жизнелюбие и оптимизм, хотя ему уже было за шестьдесят лет, а также трудолюбие.

Если он не столярничал, не клал кому-то печь, то играл на гармошке или балалайке и пел частушки, которые я помню, но привести не могу, так как при всей невинности они не для дамских ушей. Повёл он меня как-то в баню. Когда я увидел его раздетым, то был весьма удивлён его совсем не стариковским телом, мышцы и сухожилия которого свидетельствовали о большой физической силе. Его приятель-сверстник, глядя на него, ностальгически вопросил: «А помнишь, Алёша, как мы вчетвером несли балку, а ты один?». Моя мама вспоминала, как, будучи девчонкой, увидела в окне проплывающий телеграфный столб, который, как оказалось, нёс на своём плече дед.

Был он атеистом. Уж не знаю почему. Скорее всего, по причине своей крайней независимости. Однажды он даже побил попа гармошкой, за что едва не сел в тюрьму. Его независимость не позволила ему сделать карьеру, хотя не раз представлялась такая возможность. Кончалось дело тем, что послав очередного начальника куда подальше, он брал гармошку под мышку и уходил. Но никогда не падал духом, говоря, что деньги у него в руках. Мать рассказывала, что кроме всего прочего, дед шил местному начальству фуражки и галифе. Однажды даже он сшил ей платье с бантиками и фестончиками. Говорил, что не сможет сделать только того, чего не видел.

Алексей Григорьевич никогда не пил. А в войну менял полученную по талонам водку на продукты. Перед самой войной умерла его жена, моя бабушка, которую он звал «маткой», а она его «батькой». Он едва не сошёл с ума, оставшись с четырьмя детьми. Но лучше это не вспоминать. Из детей выжили только трое. Один – самый талантливый и красивый, умер юношей от ревматизма сердца, надорванного войной. Остальным тоже пришлось солоно.

Дед горой был за советскую власть, хотя не получил от неё за свои подвиги даже пенсии, так как у него однажды в поезде украли все документы и справки о трудовой деятельности. А восстановить их в архивах никто не сообразил. Он говорил так: «Я – за советскую власть, и всегда буду за неё, потому, что вы не жили при господах, а я жил». Просто и ясно.

Дед Алексей умер, когда я был в армии. Перед этим он приехал в Тюмень попрощаться к старшему сыну и дочери – моей маме. А через полгода они поехали в Кадуй на его похороны. Врачи больницы, в которой он умер, сказали, что не видели такого мужественного человека. Он до последнего дня, изъеденный и ослабленный страшной болезнью, не позволял ухаживать за собой, ни разу не пожаловался и не застонал. И только в последний раз, не дойдя до туалета, упал и заплакал, но не от боли и страха смерти, а от стыда за свою беспомощность...

 

Помню, дед Алексей шутливо завещал: «Когда будете меня хоронить, то на прощание сыграйте на гармошке. Я хоть ногой лягну!».

 

Дорогой Леонид Ильич

Быль

 

Когда-то очень давно, в период расцвета так называемого застоя, я в качестве художника-оформителя трудился на известном своими революционными традициями ленинградском заводе «Красный выборжец». Однажды перед праздником Великого Октября мне поручили обновить большой уличный стенд, состоящий из портретов членов и кандидатов в члены Политбюро ЦК КПСС во главе с незабвенным Леонидом Ильичом Брежневым. В связи с изменениями в составе Политбюро необходимо было заменить несколько портретов.

Пришлось повозиться, так как наклеивать полутораметровые фотографии с ликами руководителей партии и правительства было весьма непросто. Поменяв старых членов на новых, хотя тоже не молоденьких, я счёл свою работу законченной. Портрет Леонида Ильича я менять не стал, хотя мне выдали новое изображение, так как он остался на прежнем посту Генерального секретаря.

Перед 7 ноября я поехал полюбоваться на портретную галерею «слуг народа», украшавшую одну из главных улиц «колыбели революции», как называли тогда Ленинград, нынешний Петербург. Убедившись, что все портреты на своих местах и готовы к торжеству, с чувством исполненного долга, я отправился праздновать очередную годовщину революции. Однако близко к полуночи меня пригласили к коммунальному телефону. Незнакомый голос сообщил, что сейчас за мной придёт машина, и меня отвезут в райком партии. Мне стало не по себе. Не ожидая ничего хорошего, я в сопровождении охранника поднялся в кабинет с ковровой дорожкой от порога до стола секретаря райкома. Секретарь – довольно молодой человек в импортном финском костюме некоторое время хмуро наблюдал, как я перетаптывался у порога с ноги на ногу. Потом сурово спросил:

– Ты готовил стенд с портретами членов Политбюро?  

– Да, – ответил я, похолодев.

– А почему ты не заменил портрет Генерального секретаря Леонида Ильича Брежнева? Ведь тебе выдали новый портрет?

– А зачем его было менять? Ведь он в точности такой же, – попытался оправдаться я.

– Как это – такой же? Вы что, не знаете, молодой человек, что Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев награждён пятой звездой Героя социалистического труда? – перейдя на «вы» торжественным голосом известил обладатель импортного костюма. Я уставился на него вытаращенными глазами и только мог сказать:

– Как – пятой звездой? Не может быть!

– А ты не знал? – перешёл опять на «ты» хозяин кабинета.

– Первый раз слышу, – смутился я.

Увидев моё удивление и даже ошарашенность, функционер и сам почувствовал некоторую неловкость.

– Как это ты не слышал? Было официальное сообщение. Это же важное политическое событие! – упрекнул он меня.

– Я – человек аполитичный и не слежу за новостями, – покаялся я, не глядя на него.

– Очень жаль. Ведь ты художник, работаешь в сфере наглядной агитации и пропаганды. Надо же понимать! Так вот, – секретарь встал из-за стола, – сейчас тебя отвезут и к утру до начала демонстрации всё должно быть исправлено! Иди, исполняй!

Утром обновлённый, пятирежды Герой Леонид Ильич Брежнев при всём параде наблюдал праздничную демонстрацию и выглядел весьма внушительно. В общем, всё обошлось, хотя меня и лишили премии.

 

Первый поцелуй

 

Чем больше проходит времени, чем дальше от нас Великая война, тем казалось бы, реже и меньше должна она нас беспокоить. Но получается не так. Когда я вижу стариков ветеранов в обвисших под тяжестью медалей и орденов пиджаках на худых плечах, дряхлеющих, часто почти беспомощных, то меня охватывает чувство вины. Вины в том, что подвергается дискредитации и оплёвывается их подвиг, их Победа, рядом с которой меркнут все предыдущие битвы вместе взятые. Что мы, их дети, не смогли, не захотели, не сумели принять из их слабеющих рук знамя Победы и защитить свою Родину- Мать, и позволили мародёрам всех мастей грабить её, насиловать и убивать. Мне страшно подумать, что они чувствуют, уходя из этого мира, будучи преданными своими потомками. А может быть мудро и великодушно они прощают нас и жалеют. В отличие от нас, они не болтливы, да и что значат слова в нынешнем море словоблудия.

Однажды на 9 мая по телевизору среди дежурных поздравлений показали сюжет, который стал для меня мерилом ценности и смысла нашей безбожной жизни. Когда я запутываюсь в жизненных обстоятельствах, захожу в тупик и падаю духом, то встряхиваю себя за шиворот и приказываю вспомнить этот эпизод.

Скромно одетая женщина с медалью на груди, в более чем скромной комнате, за столом, покрытым клеёнкой, повествовала следующее. Во время войны она была санитаркой и, будучи почти девчонкой, выносила на себе с передовой раненых бойцов. Однажды она в очередной раз вытаскивала на шинели из боя раненого молодого солдата. И вот в одну из передышек юноша попросил её: «Не мучай себя, сестра, а лучше поцелуй меня. Я ни разу не целовался с девушкой, не успел. Хочу перед смертью почувствовать, что это такое – женский поцелуй». Положив голову воина на свои колени, санитарка посмотрела на его лицо и содрогнулась. Вместо лица было кровавое месиво из кожи, мышц и лицевых костей. Пока фронтовая спасительница собиралась с духом и преодолевала естественный ужас перед этим ликом смерти, юноша умер, и поцеловала она его уже мёртвого...

Вот такой первый поцелуй. Первый и последний.

 

А существуют ли русские?

 

Впервые я столкнулся с такой постановкой вопроса в конце 70-х годов XX века в Ленинграде в компании питерских эстетов, которые по очереди вдруг обнаруживали у себя корни: грузинские, прибалтийские, немецкие, еврейские, польские и корни разных прочих шведов. После чего интеллигенты пришли к выводу, что если русские существуют, то где то там, за Уралом, да и то вряд ли, поскольку там проживает татарское и якутское население. А значит русский народ – это миф, тем более, Брежнев сказал, что сейчас весь народ – советский.

Был я тогда вполне взрослым молодым человеком. На дворе полным ходом развивался брежневский застой, закончившийся в 90-х годах победой тех, кто его организовал. Выражался он тогда тем, что на прилавках Руси Великой в наличии были только макароны и грузинский чай. Да ещё морская капуста. Исключением были только Москва и Ленинград, в коем я тогда не без удовольствия подвизался, и даже имел прописку и комнату в 24 квадратных метра. И вот – то ли время подошло, то ли поумнел, – но вдруг я внутренне вздрогнул. И, может быть, впервые тогда почувствовал, что в этом паскудном, провокационном вопросе, превратившемся ныне в оголтелую русофобию, и кроется причина всех последующих бед и всеобщей катастрофы, постигшей мою Родину.

После убийства Сталина троцкист Хрущёв срочно свернул Великий русский проект, до смерти перепугавший весь Запад. Но огромный ледокол продолжал по инерции своё движение, закончившееся полётом Гагарина. А уже Брежнев повернул штурвал на 180 градусов, и началось уничтожение плодов великих побед. Разумеется, была борьба. Но слишком велики были потери в мировой бойне, да и после неё. А, главное, была подорвана вера. Вместо неё была предложена водка и бесконечное словоблудие. И обманутый, опутанный так называемыми «интернациональными долгами», во всём и перед всеми виноватый русский народ пал духом. Тем более, что особенно остервенело уничтожалось и уничтожается его основа – русская деревня.

Последовательно, а в последние годы ускоренно, народ, превратившийся в население, стал подвергаться тотальной зачистке. Знаменитый тост: «За великий русский народ!», который Сталин провозгласил на банкете победителей в Кремле в 1945 году, ныне запрещено публично вспоминать, поскольку он, по мнению нынешних властей, разжигает межнациональную рознь.

Мой народ принесён в жертву. Но кому? Когда я вспоминаю о русских юношах, косточками которых засеяны поля битв России и Европы, то думаю, что когда «любимая» Америка введёт в Россию войска НАТО, то не будет ни сибирских дивизий (в одной из которых когда-то воевал мой отец), ни 28 панфиловцев, ни даже московского ополчения. А кремлёвские курсанты не падут в неравном бою у Дубосеково, а пройдут торжественным маршем перед натовскими генералами-победителями по брусчатке Красной площади...

И ещё одна мысль мучает меня. А не началась ли наша трагедия, трагедия русского народа, да и вообще славян, с принятия христианства? Когда мы предали своих Славянских светлых богов? И чуждая нашему менталитету вера, внедрённая огнём и мечом, что бы там ни говорили продажные историки, превратила могучих славян в безропотных рабов. Ведь говорил же великий князь Святослав, прибивший свой щит к вратам Царьграда: «Христианская вера – уродство есть».

Нас ненавидит весь мир, но русские не сдаются и просто так не уйдут, ещё не вечер. Как выразилась буфетчица одного питерского НИИ, когда ей за употребление спиртных напитков в рабочее время пригрозили увольнением: «Ну ладно, уволите вы меня. А кто же вас, недоносков, кормить будет?». Так и я спрошу господ либералов: «А кто же вас, недоносков, спасать будет?».

 




Прикрепленные изображения