Светлана ЛЕОНТЬЕВА. СОХРАНИТЬ Я ПРОШУ ЛИШЬ СОЗВУЧЬЯ… Стихи

Автор: Светлана ЛЕОНТЬЕВА | Рубрика: ПОЭЗИЯ | Просмотров: 64 | Дата: 2016-09-28 | Коментариев: 0

 

Светлана ЛЕОНТЬЕВА

СОХРАНИТЬ Я ПРОШУ ЛИШЬ СОЗВУЧЬЯ…

 

* * *

Всё тает в розоватой дымке,

клубятся синие дымы.

Печальный Иов на картинке,

где нет весны и нет зимы.

 

Одно

          библейское есть лето!

Вокруг янтарные пески!

Да голос на ветрах раздетый,

без красок, звуков и тоски.

 

Я не могу смотреть на это!

Лишь слушать музыку могу,

библейское как длится лето,

три ангела на берегу.

 

Во все четыре – врозь – дороги!

Во внедорожие времён!

Печальный Иов – в струпьях ноги,

дымами словно оплетён.

 

Цепями скован: «О, доколе?»

За что ему страданья все?

И Бог идёт. Идёт по полю.

По плечи в солнце и росе!

 

* * *

Я – маленькая. Тикают часы.

Иду во двор. Он будто бы весы,

прицениваясь, гирьки разложил,

о, как объёмна, стопудова ширь,

она – пчела с душистым медосбором.

Вот печь сгоревшая за стареньким забором.

Уткнусь в её распластанный кирпич,

её мне жаль моим трёхлетним сердцем!

В ней выпекали сахарный кулич,

к ней прибегали мы зимою греться…

Пригорок. Речка. О, какая связь

между звездой, что в омут сорвалась

и на весах застыла во дворе,

и бабушкой моей, что в этот час

идёт срывать чертополох, пырей,

ей под ноги склонился одуванчик.

На мне сандалии, панама, сарафанчик,

я – тоже на весах. Я – удалась!

И гирька вниз весов вот-вот качнётся,

но мы ведро поднимем из колодца:

уравновесить этот бренный мир!

От печки, что сгорела, влажный, вьётся

ещё дымок, он бесконечно сир,

его не жаль! А жалко в квашне тесто,

что с вечера замешано. О, если б

весы так не качались в эту ночь,

не тронули бы уголь небосвода,

что пламенел, что прогонял нас прочь

и разбивал наполненные вёдра!

Соседский дом, чернея, б не взлетел,

нам оставляя гаснущие брёвна!

Итак, весы: на них извёстка, мел,

мешки шпаклёвки, сложенные втрое.

Наверно, снова будут что-то строить…

Испить бы чая! Плачь или кричи,

как вкусен хлеб в соседской был печи!

Устойчив мир, как двор, когда на нём

мы собирались вместе летним днём!

 

* * *

А когда разломали печь, где трава проросла насквозь,

где заслонка скрипела так, что хотелось забыть дела,

и на сладкое целый рой прилетало к обеду ос,

мне казалось, я выросла вдруг, безграничность приобрела.

 

И остатки углей, куски жёлтых брёвен и кирпичей –

о, не надо ходить туда, там ушибы и синяки!

Там на яблонях – небеса у цветков в алом кулачке,

а на небе себе цветут белых яблоней кулачки.

 

Я впадаю в тот день и час. И тихонько встаю на носки.

И сквозь щели на уровне глаз, где дырявый, гнилой забор,

созерцаю – и в горле ком – как зыбучи речушки пески,

и внезапный, как птица в траве, чуть нахохленный косогор.

 

Стрелка жирная на часах, вся лоснящаяся от жары,

если память о тех местах по-особенному болит!

Ничего не хочу вернуть я из детской своей поры,

разве только вот этот век весь счастливый, как рыба-кит.

 

* * *

Как паучок от меня прячется город весь,

паутину плетёт – ловить мух, – что вся в серебре.

Как хочу туда выбраться! Вот те крест,

там особенно празднично в сентябре.

 

До полночи считать можно тучных слонов,

на звонки отвечая подробно, ёмко, сполна.

Жёлтой, спелой луковицей – весь улов –

там  по воздуху плавает лишь луна.

 

Говорят, что река там отравлена. Что завод

за года перестроечные стал – банкрот.

Но глаза чуть прикрою: меня зовёт

паутинка белая вдоль болот!

 

И сапожки чавкают, в них – вода!

Собирали клюкву мы – красен рот!

Говорят, полезная. Это – да.

А зимой да с сахаром, да в компот.

 

Проживаю жизнь свою я за всех,

кто ушёл до времени. Ох, беда!

И зарубок много там, и застрех

тех, кто в жизнь мою до меня впадал!

 

* * *

Князь Московский Калита Иван Данилович,

я по вашу душу! Коль сентябрь,

коль листва копеечными силами

разметалась, как медвянка-ярь!

Опадают листья, будто звякая,

музыкальный в них струится лад!

…Времена Руси бывали всякие,

время Калиты – особый склад.

Время Калиты верёвкой скручено,

всё в узлы завязано – не тронь!

Так умеют созидать могучие,

собирать в одно и класть в ладонь!

Где Литва ершистая. И княжества

порознь все. Обид не счесть, преград…

Собирала под крыло лебяжье

всех Москва – малинов, стольный град!

О, моя! Ты красотой увенчана!

Но сожжён был кремль твой, словно сад…

И отстроен заново. Ты – женщина,

Калита Иван твой званый брат!

Кем бы я была, когда б не верила

в это действо? И судить не мне!

Узбек-хан брал дань, как будто дерево

сотрясал, да по двойной цене…

О, сентябрь! И князь его одаривал,

за уделом он скупал удел.

Строил церкви. Тлен, исчадье, марево

изгонял. И в будущность глядел.

Вот она, как есть, вся правда или же

непогибель – хрупкое стекло.

Да, наш путь не выскоблен, не вылизан,

русский путь – особое число.

И ему мы вверены единому,

хоть он был кровав подчас, суров.

Но его не оболгать, не выменять,

как основу наших всех основ!

 

ОСЕНЬ

(по мотивам полотен Грюневальда)

Для чего тебе Вюртсбург? Трамваи там

аккуратные, словно пряники!

Грюневальд там родился и в памяти

набродился паломником, странником.

Набродился он хмелем Баварии…

И прошёл он насквозь, как распятие.

Что в едином котле – в этом вареве

леденящей истории атомом.

О, как мало себя понимала я!

И так много его, как художника!

Он входил в меня дозами шалыми,

он врастал в меня подорожником…

Он ангиной, где флейта, где дудочка,

он хрипел барабаном, он плавился,

я смотрела, как будто бы дурочка,

в эту ночь, что икрою да паюсной.

Всё-то сердце, что песней, ободрано!

Дикий шёлк Маргелана – восточнее,

поцелуй там, где мой. Там, где родина

пирогами-ватрушками потчует!

Ожерелье не так изумрудное,

как картины Маттиаса выпуклы,

и роятся они, беспробудные,

то ли плачами, то ли вскриками!

И с какой-то немыслимой скоростью,

им понятной одним, неприкаянным,

в моём знании  – в зеве пропасти

все холсты оберегами канули!

На монетном дворе – цен не сыщется!

На вокзалах их нет в расписании!

Нет мертвее любовников – мышцами,

что вросли, словно в позу экранную!

Сквозь Сахару, сквозь Альпы, Венецию,

сквозь иные потоки блестящие

для чего тебе Вюртсбург? Где специи,

словно бабочки в небе летящие?

Ты глядишь на меня – неуютную,

да с характером, да усталую,

между нами века да все – смутные,

между нами все воды – талые!

Есть другие. Вон та – безбожная!

А иная с крутыми бедрами.

На меня ты разлился вёдрами,

обещал моросить лишь дождиком.

 

* * *

А когда покосили траву, стало ясно, что в небеса

упорхнула горящая птица, взяв с собою соседский дом!

Это было, гляжу на часы, до зимы ещё полчаса,

мы поставили самовар, мы собрались все за столом!

 

В нашем доме – икон-то икон! Что отчаянно нас спасли.

В нашем доме такой уют! И так сладко вставать по утрам.

Где там птица горящая? Ей отрываться от стен земли,

и одной парить по волнам иван-чая с трухой пополам.

 

Нынче родина ей – дымок. Нынче праздники ей – огонь.

Воздух густ, хоть ножом его режь, ешь, намазывая на хлеб.

У неё слуховое окно, что размером всего с ладонь,

у неё не по моде окрас, а под крыльями сорок бед!

 

Мы в винительном падеже что-то там себе говорим,

а ей мякоть от звёзд нужна, чтоб клевать, как клюют зерно.

Притчи новые ей слагать – песни Феникса, а засим

пепел стряхивать ей в кувшин, как показывают в кино…

 

О, болезная! Люди спят, к твоему прижимаясь лбу,

о, объятая светом вся, до когтей, в облаках паришь,

прорастая в сосуд пустот, добавляя в его судьбу

этот серенький пепел утрат к общей замяти пепелищ!

 

И чего же теперь, на каких ты сиреневых площадях?

На старинных, рябиновых ли, на калиновых, глиняных ты?

Это крики дробятся твои, никого из нас не щадя,

это пламень твоих миров вместе с бликами пустоты!

 

О, нет, я не любуюсь тобой, превращающей всё во прах!

И людское житье-бытье, их одежду, посуду, ковры.

Но доселе не видела я этих чёрных, искрящихся птах,

волхований не слышала их вот до этой до самой поры.

 

* * *

Красный петух – огонь, белая чайка – потоп,

то ли хохочет она, то ли кого-то зовёт?

Море повсюду, везде, пахнет, как будто укроп,

сколько ещё городов скроет её небосвод?

О, ненасытная! Ты хлещешь дождём по щекам.

Фауст кетовых рыб флейту тебе подарил.

К ней ты прижалась, паря сквозь суету и гам,

сквозь уголёчки волн, сквозь первозданность мерил!

Когти блестели так, словно стальные они!

И под тобой кружат бездны, высоты Альп.

Кто ты? Сюда зачем? Лучше меня обними,

чем этот сказочный лес, чем этот сказочный град!

Вскинула на плечо ты мирозданья лад,

о, как ты падаешь вниз, где не бывал никто!

О, как взлетаешь легко, где нынче райский сад!

Кутаешь тело ты в айсберговое пальто.

Всех бесталанных ты пестуешь, как детей,

им наскребла монет из довоенных времён,

белая чайка минут, белая чайка теней,

вот он – в моей груди твой ежечасный стон!

Похорони его там, словно Калязин, пусть

в засуху из-под воды ввысь колокольня гремит.

Разве тебе вкусить на мелководье грусть?

Разве тебе понять весь человеческий стыд?

Время тайфунов и войн. Время вулканов и вод,

белая чайка, в клюв ты заострила лицо.

Капли, что с неба, мне метко стреляют в лоб,

только лишь выйду я из дому на крыльцо!

 

* * *

Слова любимого – иной материал,

в них Маргинала необычный шёлк.

Что словом приобрёл, обнял, объял

во мне ты всех, кого навек обрёл!

 

Слова любимого сильнее всех разлук,

слова любимого милей, пусть он с другой!

Спрячь скрипку ты в гварнеревый сундук,

она бесценней скрипки даровой!

 

Ночь в Коктебеле вся черным-черна,

там на баркасной плахе маячки,

слова любимого испьют меня до дна,

синее взгляда тёмные зрачки!

 

Они как будто княжий «Песнеслов»,

о мести Ольги почитай труды:

там к лапкам голубей и воробьёв

привязаны горящие труты.

 

Вернулись птицы прямо в сердце мне!

Оплыли крылья сгустками огня!

В тебя охапки метились камней,

все эти камни брошены – в меня!

 

О, сколько яблок прихватил Персей!

О, сколько мифов после не сбылось!

Преобразятся все – в слезах, в росе –

слова любимого, что Родосский Колосс!

 

Когда штрихи – твои! Одежд размер!

Любимого слова, что нож скользят,

ослепшие, как будто бы Гомер,

великие, как «Илиада» вся…

 

СФИНКСЫ

Вы – полуптицы, полузвери – вы,

вы – моё детство, отрочество, юность!

Вы в мрамор втиснуты, собратья ваши – львы,

когда б ни эта томная сутулость.

Ещё! Ещё! Вдоль площади, трущоб,

вдоль вывернутого изнанкой солнца:

где от подделок взгляд ваш защищён,

того гляди и птицей обернётся.

И – ну гулять! И – сердце ворошить!

А хуже будет, если очи долу,

и – клином в небо! Вдоль тугих вершин

и мимо речки, пажити и школы.

Кто им сказал: «Вернитесь, всё простим!»,

кто обещал, не вспоминать измену?

Крылатым сфинксам по ступеням зим

вышагивать свои три метра плена!

Зато не знать, зато не вопрошать

и не считать проделанных ошибок!

Когда ты связан, легче тем душа,

и каждый выдох безмятежно гибок.

И глубина видней, и высота!

Они – для всех времён, для всех столетий!

И тоньше слух, и зрячей слепота,

и крылья не разодраны на плети.

Гипербореев песни не нужны,

где дольки, крохи из сухой десницы.

О, запахи земли и тишины!

О, то, что сфинксам денно-нощно снится!

Там, где они, примёрзшие ко льду,

там, где они, призванные к ответу

царить недвижно в яблочном саду

и воспевать свою земную лепту!

 

* * *

В нашем сквере за домом акации,

их гранатовые цветки

обниматься ли, целоваться ли

к нам тянулись, как мотыльки…

Перерыта вся память мне! Пломбы все

пораскрыли они, все замки,

лишь представлю теней блёклых полосы

возле улицы, зыбь да пески.

Их, амурными стрелами цепящих,

Ахиллесовой частью стопы!

Этот мир бы не стал таким целостным

без акаций, без их суеты

материнской, весёлой, старушечьей!

Так вот в путь провожают. И ждут.

Они грудью бы встали игрушечной,

защищая наш дом и уют.

Наши мелкие ссоры с соседями,

обводя зной палящий чертой.

И, быть может, меня обессмертили,

этой смертной они красотой!

Слава им, и цветущим, и блёкнущим

вдоль тропинки, что шла на вокзал.

Жизни ткань, чтоб не стёрлась волокнами,

узелки в ветках ветер связал.

Трёхкопеечные, трёхгрошовые

их букеты в базарные дни!

Открывали они во мне новое

и не требовали: «Верни!».

Всё равно я приеду. Пусть поздно, но

чтоб увидеть весь блеск красоты,

как цвели бы соцветия звёздами,

а на небе – акаций цветы!

 

* * *

Говорят, все мы крови одной – и растенья, и звери, и люди,

кто в саду, кто в берлоге, кто в доме, кто в лисьей норе!

Наступаю на ветки – в них брызги, как будто в сосуде

этих соков земли, что яснее к осенней поре.

 

Мне на плечи бросаются капли дождя, и, впиваясь

в щёки, хлещут ветра неизбежностью правды небес.

Да, я верю, чудачка, собратом, что в поле, мне аист,

и что сёстры-берёзы рыдают всем сердцем окрест!

 

Это мы наследили! Дыша, кто разодранной пастью,

кто листвой обронённой, кто криком раздавленным ртом,

по лесам и отрогам… И это нам зрение застит –

даровое, привольное, что мы халявой зовём.

 

Нацедили мы в космос свои сладострастные яды,

города утопили, они не хотели, – на дно!

Это кости хрустят на зубах наших искусом яблок

и зверья, что под соусом песто, с инжиром – вино.

 

О, бордоские – красные, белые, что из Жиронда,

о, бургундские, хмельные! Сладкие вина – шато!

И сжигает нас взглядом своим беспощадным Джоконда!

Мы закручены в мидии, как не закручен никто!

 

И молитвы на русском, санскрите, халдейском, арабском,

и наш плащ одноцветен улиток, акул, площадей…

Ключ скрипичный наш в амфоре! Нам суждено обжигаться

гулким звуком тончайшим для птиц, для зверья, для людей!

 

О, единство пространства! Вселенная леса и чащи!

О, волхвы на востоке! Любовник Ярило в снегах!

Из одной все мы пьём из древнейшей, таинственной чаши,

атмосферою дышим, похожей на крыльев размах!

 

ГЛИНА

1.

В городе, где родилась я, сараи,

серые домики, запах песка.

Речка, мне пишут друзья, засыхает

синею жилкою, что у виска.

 

Наши соседки бельё полоскали

в синей её, родниковой воде.

О, погружённая в звуки печали!

Как это можно, что ты – и нигде?

 

О, как мне быть? Но пока ты река ещё.

Невод заброшен в путину твою,

рыбок, как деток, в ладонях качающий,

где-то у времени там на краю.

 

Вижу, как будто бы стала младенцем,

веру твою я, пускай невпопад,

вот вытирают меня полотенцем,

вот пеленают. И в воду глядят!

 

Что в полыньях твоих, омутах ищем?

Капли, как нос у щенка, холодны.

…Неводы тянут, а там пепелища.

Тина да ил. Вот и нет глубины!

 

Некуда солнце девать с облаками,

там оно, в небе – бескрылый птенец!

Разве мне купят весь в розовой гамме,

в хрупкой обёртке теперь леденец?

 

Как же закат я потрогаю, если

не отразит его наша река,

что исчезает, а с нею совместно

жилка не бьётся в проёме виска…

2.

Вычерпаны водные глубины,

где на берегу цвела трава,

вымершие, что из вязкой глины,

мы с сестрой лепили существа.

Мы лепили тёплые им шкуры

(до зимы вселенской далеко!),

глина была тёплою и бурой,

время, как прозрачное стекло.

Как их звали, в рыжеватых брызгах,

что с подшёрстком меньше воробья,

вспомнившихся в настоящей жизни,

если в прошлом так увязла я?

Город, словно матушка больная,

сыновья которой все спились,

две сестры одно лишь только знают,

лепят птиц, лягушек, зайцев, лис.

У реки, где острый неба угол

мы с сестрой отложили дела,

мама в доме, полном смеха кукол,

нам пирог с малиной испекла.

Куклы что? Вот существа из глины –

это да! Они из детских рук

выплывали! Пирогом с малиной

угостила мама всех подруг.

Он горячий, праздничный и сдобный

грел нам пальцы, руки в цыпках от

родниковых, жгучих и холодных

в нашей речке омутнёвых вод!

Мы бежали, как могли, по хляби,

мы старались, слышал белый свет,

глиняные вслед дышали жабры,

вздохи, рёв и вой текли вослед!

3.

Сестрёнка спит. Когда мы не болели,

всем отдых был. И сказка такова:

так у семян цветы спят в колыбели

и в косточках вишнёвых дерева.

Мы тоже спим ещё. Все молодые,

и жив отец. И у соседей штиль.

Качает ветви сад. И в модном стиле

недавно купленный автомобиль.

 

Есть детство то, что снится. Есть минуты,

дороже что мне вечности самой!

Так было тихо, очертанья смутны,

как будто день и сад глухонемой!

Спрессован город – русские, татары.

Завод закрыт, а некогда гремел.

И речка, пересохшая, под паром

глухих туманов, белых, словно мел.

О, мелководье жизни! Камни, глина.

Идти по тропке вниз, шурша песком.

Отец хотел, я помню, чтобы сына,

но родилась сестрёнка. И роддом

в зелёной краске. Кто в таком родится?

Шпана и зеки, девочки на ночь,

коль велико влияние традиций.

Я Чехова читаю. Руки прочь,

купец Лопахин, от вишнёвых ягод,

от детских снов, от нашего жилья!

 

Как уберечь всё это мне от яда

грядущих правил? Родину, себя?

Пусть не кончается ничто – ни век, ни люди!

Пусть будет Чехов, книга и театр!

Пусть будет в сердце, словно бы в сосуде,

вся жизнь, как сон, и слаще во стократ!

 

* * *

Нет, не фразы сберечь, сохранить я прошу лишь созвучья!

Этот маленький строй, что шагает шеренгою в ряд,

если их не рассыпать на щепки, поленья и сучья,

если их не сцарапать из сердца – они не сгорят!

 

Им живое приснится, и рощи, и выси, и дали,

им приснится прощенье, когда нестерпимо простить!

Если вспомнить о том, как навзрыд все они прорастали,

словно зёрна, что брошены щедро, с открытой горсти.

 

Как искрились в гортани, затем восходили до нёба –

медвежата, совята, крылатые звери мои!

Забирались в берлоги, и в норы, и рамы, и плакали оба,

восходили до нёба, про них говорили «свои!».

 

Им бы там раствориться, рвать острые зубья заката

и вцепляться клыками за молний тугие жгуты!

Но они возвращались, как птицы вернулись когда-то.

О, как им умереть бы на фоне мирской красоты!

 

Они помнили: рифмы, пока не набухшие, всё же

лепестками готовые томно раскрыться в слова!

Те, что вырвутся снова, где в клочья – нежнейшая кожа

и, как будто на плахе, от хмеля летит голова!

 

Это всё то, что есть у меня, что останется после,

в интернете, как в космосе, все мы бессмертны давно!

Есть доносы такие, какие всегда медоносны,

отряхнувшись от тела, душа своё смотрит кино!

 

* * *

Старьёвщик, помню твой автомобиль,

там вещи утлые на деньги мы меняли:

пальто изъела моль, тряпьё, утиль,

ромашки отцвели на одеяле,

и полинялый бабушкин халат,

часы с охрипшей и больной кукушкой.

А на дворе и суета, и гвалт,

на пальцах – цыпки,

на носу – веснушки.

– Глаза не мыла что ль?

Глаза – черны.

Магнитофон хрипит про «кари очи».

Мы – из тряпичной, из большой страны,

льняной и ситцевой, чернорабочей!

У тех перин лоскутья –  материал,

что пахли потом, щёлоком и мылом,

я помню платье то, что я носила,

в траве кузнечиков торжественный хорал!

И женщин, что в тазах на тесной кухне

своё стирали ветхое бельё,

и каждый шкаф, и полочки – всю рухлядь,

полуденное, утлое старьё!

Лицо старьёвщика худое, с перепоя,

и речку нашу, в ней так много лиц:

то обмелеет –

                    прямо чистый Стикс,

а то бурлит, зовёт в Итаку, в Трою!

То, как ребёнок, закричит во сне

на языке пернатых с дальней рощи,

коль по дороге, словно бы извне,

по прозвищу Харон наш мчит старьёвщик!

 

КУЙБЫШЕВСКАЯ ВОДОКАЧКА

Обитель бомжей, разбитной молодёжи

из мест запустения злачных,

практически в центре, на башню похожа –

заброшенная водокачка.

Её глубина до пятнадцати метров,

и мрачность разрушенных штолен.

Одна. У реки. Заслоняясь от ветра

разрушенною красотою.

Отчаянно так! Если отсвет заката

бледнее, и солнце садится.

Век прошлый её остаётся за кадром,

купцов именитые лица…

Здесь группой сегодня сошлись гитаристы:

мальчишки, шпана – курам на смех!

И девушка с ними – Анфиса-флейтистка,

и пара бутылочек «красных».

Сыграй, гитарист мне приезжий, про то, что

нам жить невозможно иначе,

когда по штриху, по чуть-чуть, по глоточку

вся музыка, что водокачка.

Про холод собачий, про стены в разломах,

про рака, про лебедь и щуку.

Анфиса танцует безмерно, бездонно…

О, девочка, дайте мне руку!

О, голь перекатная, праздник оркестра!

Орфей полуджазовый, куцый!

И русские, смуглые ноги – им тесно,

китайские туфельки рвутся!

И русскому голосу тесно в квартире!

И стёкла дрожат в зыбкой раме.

Откройте футляр вы гитарный пошире

со скомканными рублями!

 

* * *

Сказка есть: медвежья шкура, лес, опушка вся в репьях.

Три сестрицы белокурых: Аля, Ирушка да я.

 

Аля – старшая. Проныра. Вышла замуж. Развелась.

А в лесу всё так же сыро, на дороге та же грязь.

Редко где грибы увидишь, земляники полведра.

Волос рыжий, глаз бесстыжий. Что юга, что севера?

Танцы-шманцы-обжиманцы, проплясала стрекозой,

всё ждала американца из эпохи мезозой.

 

Я вязала кофты, шила, чтоб по моде, чтобы в масть,

прясло в доме я хранила, чтобы нити тонко прясть.

Самопрялка-самоучка, пряжа, спицы да шитьё,

для меня нет доли лучшей, наше женское житьё!

Знала я: вовек не вымрет род старинный вещих прях,

знала, где гнездовье зимних, земляничных, редких птах!

 

Ирушка – она другая. Улыбалась в пол-лица.

Вот и сказка догорает, сочинённая с конца.

Это бабки сочинили то, что где-то жил медведь,

сом усы запрятал в иле, нам хотелось подсмотреть,

как царевну волк уводит, вместо глаз по две луны.

Никнут у воды «смородин» ветви, сладости полны.

И, подстреленный, ложится прямо в огненный песок

полюбивший ястребицу перелётный ястребок.

Ах, фальшивая ты птица! Хохот, вой и смех вдогон.

Жду, когда мне переснится эта небыль, этот сон…

 

Сказы-басни, шуры-муры. А сестра? Щемит в груди,

вдруг поверит, станет сдуру в лес по ягоды ходить?

Ввек поблажек не молила, но Угодник-Николай,

наша младшенькая – Ира… Глаз своих ты не смыкай!

 

* * *

                         В час, когда вечерняя заря тускнеет,

                       ещё не льются звёзды, не горит месяц,

                                     а уже страшно ходить в лесу:

        по деревьям царапаются и хватаются за сучья

                          некрещёные дети, рыдают, хохочут,

                                       катятся клубком по дороге…

                                      Н.В. Гоголь «Страшная месть»

1.

Маленький мой, из деревьев,

кожицу их разодрав,

ты по старинным поверьям

выкатился из дубрав.

В шарик заверчен воздушный

из разнотравья, древес,

мною навеки отпущен

в свой промежуточный лес.

О, медоносная сваха!

Хлебушек я покрошу.

Видишь, любовь – это плаха

в сердце ему – малышу…

Луковкою деревянной

в воздухе он повис

там, где метро «Динамо»

тонкою шеей вниз.

Он, нерождённый, яркий

самый из всех шаров,

в мир, где живут русалки,

филины, «Песнеслов»,

мёртвых, бесстрашных книжек,

лучиков, что в горсти,

вольноотторгнут, выжжен,

шепчет мне: «Мама, прости!»

Там, оскользясь, по глинам

в нашем былом дворе

катится он отныне

яблоком в сентябре.

Если б могла… О, дай мне!

Быть, хоть на миг, но там!

…И прижимаюсь губами

я к новогодним шарам!

2.

Мы – почти металл. Они – живые.

Светлячки они сторожевые

в странных снах кочуют по земле,

а земля, что комната во мгле!

– Мама, ты куда пошла с утра?

Ох, наврать бы! Не умею врать.

Он и так обманут навсегда.

Он – кораблик, что по глади льда!

У него трепещут паруса

синие, как будто бы глаза.

Рядом мир поющих сытых рыб,

взор их навсегда полуприкрыт.

Мхом подёрнут. Плачут, не щадят!

Да по городам, по площадям,

вдоль Египта, где сбит самолёт,

голые, и бархатный живот.

В комнате! Отверзнись, о, земля!

Махонькая сфера корабля,

капля, отражённая в другой,

между ними – я, мой дорогой!

Как прозрачно, что в слезе слеза.

Да над головою – паруса…

 

СТИХОТВОРЕНИЯ О РАЗЛУКЕ

1.

Не моя ты половина!

Ты – моё преодоленье.

Ты – осколок вон той льдины.

И напрасно – в пол колени,
и напрасно к небу очи.

То, что нитью белой шито,

никогда не станет прочным

и не станет монолитом.

Вот развилка. День багряный.

Даже камень капля точит.

С двух сторон сплошные раны.

Можно ли быть одиноче?

Где же снадобье такое,

пузырёчек с йодом, зельем?

– На ветру не стой!

                              – Пустое!

Не заесть боль карамелью…

Может, где-то приживёшься

краем, сломанная ветка?

Драма Чехова, возможно,

перед нашей просто меркнет.

Мы отторгнуты сурово.

Громко бьётся там, под платьем,

сердце, словно сад вишнёвый

тот, что вырубил Лопатин…

2.

«Слава силе, законы бессилья поправ!».

О, не быти мне птицей сиротской!

Подержи меня за руку, князь Ярослав,

князь премудрый мой, нижегородский!

 

Снова в силе граница. Склонён печенег.

Византия хитра. Мы не хуже.

Ты когда-то мне был и любовь, и ночлег,

а сейчас для иного мне нужен.

 

Там в кафе, где за Волгой песчаник дугой,

ивы, дёрн обрывая, повисли,

на колени паду! На примете – другой,

и о нём мои думы и мысли…

 

Ты прости, изменила твоим я мечтам,

звёзды плачут, взирая из окон

поднебесных, округлых. Свята простота,

ты оттуда, где око за око!

 

Так крепки с прошлым узы, что имя твоё,

словно знамя, трепещет на древке.

Не хочу, чтобы в книги проникло враньё

о тебе, как о человеке.

 

Пусть я врать не умею, так хоть притворюсь,

взгляд насытив простором и волей.

Я хочу, чтобы дружеским был наш союз,

после распрей, как прежде застолье…

3.

                       Треугольник Паскаля – это бесконечный

          арифметический треугольник – числовая схема.

                                                             Из научных трудов

Весь белый свет округлый и прямой,

не знают эти ни моря, ни долы,

когда саму себя я расколола

на ипостаси три, и кто виной?

Мой свет в конце туннеля мне маячит,

все стены предстают Стеною Плача,

дорога – это путь обратно в штольню,

и я впадаю в этот треугольник,

где я, возлюбленный, его жена.

Флорида и Пуэрто-Рико

и в изголовье на волне волна

три острова: Бермундия велика,

как смятая простынка изо льна!

И одеяло брошено на тело

в истоме и горячке – рыжей, белой

и в сонной лихорадке золотой.

И – родинка над верхнею губой.

А у меня к тебе такое дело:

возлюбленный качает на руках

меня, как будто малого ребёнка,

и выпадает из косы гребёнка

и на пол катится… Бермудский тёплый страх

сжимает душу. Выскользну из платья.

Скажи, причём закон тут математик –

Биноминальный коэффициент?

А он, возлюбленный, затем-то закурит «Кент»,

и вновь округлый мир, и вновь прямой,

как все дороги с дачи и домой!

Но всё же, всё ж злосчастный треугольник

в Атлантике! Об угол стукнусь больно

локтём. Здесь холодно зимой,

затем полью поникшие герани.

А где-то там есть воды Иордани

и заповедь, чей номер есмь седьмой…

Так день проходит мимо, стороной.

А наверху, как издревле, как встарь

небесный, многомерный государь

подпорки треугольников сквозь высь

раскалывает, чтоб разорвались…

4.

На книжной полке книги, словно в сердце,

и там, конечно, книга есть твоя!

Про что? Про тот отрезок бытия,

которое казалось дольше детства.

И как все дети, ты был эгоист.

Вот наигрался и скорее к маме!

Я – та игрушка, что танцует твист,

за нитку дёрни, разольюсь словами.

…Сама закрыла дверь, мол, уходи.

Затем раз сто кидалась к телефону,

а вдруг растают, где не тают, льды?

Вдруг позвонишь и разобьёшь препоны?

Затем бралась я шить, кроить, вязать.

Затем читать твою взялась вновь книгу,

там было всё: огонь, и дым, и пригарь,

и слёзы, хоть завязывай глаза!

О, книги, поучающие нас!

Твоё безверие кусало, словно жало,

не был опорой мне. Я без прикрас

как будто потихоньку увядала.

Ты убивал, ты обесценивал, ты лгал,

всё так же, как бывает в жёлтой прессе.

Плевать на треугольник!

                                            Есть овал.

Зачем замёрзшей ласточке петь песни?

Верну я книгу полке. Есть Жюль Верн,

Твардовский и Рубцов, Антонов, Кочин.

А вот другая. Выше. И взамен

её читать сегодня буду ночью!