Юлия БУТАКОВА. ВЗЯТИЕ ИЗМАИЛА БЫВШИМ ИНТЕЛЛИГЕНТНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ. О прозе Михаила Шишкина

Автор: Юлия БУТАКОВА | Рубрика: ПОЛЕМИКА | Просмотров: 94 | Дата: 2016-09-13 | Коментариев: 3

 

Юлия БУТАКОВА

ВЗЯТИЕ ИЗМАИЛА БЫВШИМ ИНТЕЛЛИГЕНТНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ

О прозе Михаила Шишкина

 

               Литература – производство опасное,

равное по вредности

лишь изготовлению свинцовых белил.

Михаил Зощенко

 

Вместо предисловия

Михаил Шишкин преподносится как мастер «интеллектуальной прозы». Что ж, попробую на примере нескольких страниц из его романа «Письмовник» это подтвердить или опровергнуть, вернее – предоставить право самому читателю сделать это, потому что допускаю, что моё мнение будет предвзятым. Это – роман в письмах. Он – «по гороскопу друидов… был Морковка». Что ж, ирония – неплохой приём для автора, позиционируемого критикой как «интеллектуальный романист»; главное – вовремя провести черту между интеллектуальной прозой и постмодернистским сарказмом, по цинизму равным карнавальной культуре Средневековья. Герой сжёг свой дневник сразу после того, как понял, что «дар оставил» его. Всё известно нам со слов героини. Их переписка сравнивается с перепиской Сен-Пре и его адресатки: «Юлия-дурочка старается шлёт ему письмо, а жестокосердный Сен-Пре отделывается короткими шутливыми посланиями, иногда в стихах, рифмуя селёдок и шведок, амуницию и сублимацию, засраное очко и улыбку Джоконды…, пупок и Бог». «…эти рифмы уже всегда были – изначально, – их нельзя придумать…». Вот ведь как! Напоминаю, это – заявка на «интеллектуальную прозу»! Не вдаваясь в излишние подробности, скажу лишь, что на пятнадцати начальных страницах «Письмовника» укладываются: «засраное очко» – как рифма к улыбке Джоконды, изнасилованные старухи и вздёрнутые на штыки младенцы, вонь, грязь, вши и гной сбитого машиной бомжа, заяц с перерезанными косилкой ногами, козьи орешки, загаженный сортир, который герою необходимо вычистить («чтобы научиться понимать простые вещи»), туалет, в замочную скважину которого героиня шепчет: «Я тебя люблю!», непереносимое зловоние любимой женщины («Это ведь только мальчикам кажется, что у девочек между ног тайна, а там …»), и прочее, и прочее. Боюсь представить, что в понимании современных критиков означает «эротическая проза». Но автор непреклонен и твердит устами героини, «…что самые пахучие части тела ближе всего к душе». Вот как, читатель. И будь ты добр отыскать в этих испражнениях и миазмах настоящую человеческую душу и высочайший интеллект, а, коли не сумеешь, – значит, дурак ты необразованный. И совершенно неинтеллектуальный. В избранные не годишься. А что героиня ещё может утверждать, если самыми яркими воспоминаниями её детства было то, как мать писает в прозрачную морскую воду или демонстрирует соседу по пляжу огромные тяжёлые груди на глазах отца? Но, возможно, вся эта эротическая муть, плотно переслоенная пословицами и поговорками, упоминаниями не к месту Марка Аврелия и прочих исторических персонажей – и есть самый изысканный образец настоящей «интеллектуальной прозы»? А я – просто не в курсе? Или тактильность у меня на такого рода литературу понижена? Увидим.

 

Рассмотреть же я хочу другой роман Шишкина – «Взятие Измаила». С первых страниц возникает ожидание повествования наподобие горьковского «Клима Самгина», толстовского «Воскресения» или пастернаковского «Доктора Живаго»: та же атмосфера общественной жизни рубежа 19-20-го веков. Естественно, Шишкин – наш современник, и воссоздавать эпоху ему всего сподручнее – свою, а о событиях прошедших можно было рассказать с точки зрения историка или историка литературы, но автор использует стилизацию, что тоже допустимо, но какого рода получилась стилизация – об этом разговор впереди. Шишкину невдомёк, что серьёзность вопросов, рассматриваемых им как художником, подразумевает и серьёзность используемых художественных средств. Вольное обращение с авторами, жившими ранее и в силу этого не могущими ему противостоять, даёт ему безграничный простор для авторского произвола, который, даже с большой натяжкой, нельзя назвать чистоплотным, и который дальше лубка не распространяется… Если кому-то эти эскапады кажутся верхом интеллектуального изыска, – пусть перекрестится. В романе перемежаются временные и пространственные пласты: по задумке автора, истории разных семейств, живших в разные времена, но в одной стране, призваны рассказать «О маме, об отце, об их жизни, которую я не мог знать и не знал… И получается, роман о том, что умереть невозможно, если кого-то любишь». Задумка благая, без оговорок. Насколько удачно автору удалось домыслить неведомое из биографии старших членов его семьи – речь впереди. Книга любопытна, автор её – небездарен, но общее впечатление от её прочтения – недоумение и брезгливость. Почему? Вкратце основные, на мой взгляд, причины: 1) автор писал роман на волне беспримесного наития, без малейшего анализа написанного, оттого не справился с материалом; 2) он живёт за границей, и живёт недолго, иначе бы он не хулил однозначно свою родину, а – ностальгировал по ней; 3) «чернуха» в отечественной литературе – до сих пор «в тренде», и он об этом знает; 4) массовый читатель, как наркоман со стажем, получает удовольствие от чтения только при нарастающей в ней доле той самой «чернухи», и об «высоколобой элитности» здесь речи не идёт; 5) перед внутренним взором неусыпно маячила реальнейшая возможность получения известнейшей литературной премии при соблюдении нехитрых беспроигрышных условий.

Вот судейские чиновники беседуют в узком кругу после корпоративного обеда: многостраничная (надо думать, и многочасовая) лекция не о судьбах отчизны, не о футболе и даже не о женщинах – о месте локализации и временных особенностях появления трупных пятен, методах работы профессиональных отравителей (оказывается, некий Кальпорнеус «отравил своих жён через детородные части, вводя им мышьяковистую кислоту на пальце во влагалище»). Парни, видать, все – поголовно только из университета, и не «накушались» профессиональных «страшилок», либо это переодетые дети, играющие во взрослых… Специалисты со стажем, нагруженные работой, используют любую минутку досуга, чтобы отвлечься от ненавистных рабочих будней. Но Шишкин, не смущаясь, по-панибратски подмигивает читателю и продолжает с видом интеллектуального патриарха рассказывать свои почерпнутые из спецлитературы «ужастики», годные для весьма узкого круга людей, уверенных в том, что автор – адекватен, просто шутки у него такие. Для бедных пионеров, коротающих ночь в пионерлагере за подобным занятием, такой изыск – мечта недосягаемая. Один из судейских с маленькой дочерью – первый из вереницы персонажей, представляющих предков Шишкина. Скажу от себя: антураж мог бы быть и поинтеллектуальней, но выбранный автором жанр – всеяден, и ему виднее, как личная жизнь героя вписывается в моральные устои человеческого общежития… Однажды одна дама отказала холостому герою в сватовстве, оттого что была тяжело больна (неплохая моральная нагрузка на ткань произведения). Далее, на карнавале, ей становится нехорошо от несварения больного желудка, и её начинает тошнить. Герой услужливо отпаивает её коньяком и, пользуясь случаем, мстит («а я её раком»). После произошедшего рядовой, по сути, урод обращается за отпущением грехов к родной дочери: «Ты ведь у меня умница – ничего не поймёшь». Недотыкомка номер один. Перечень блюд для «высоколобых» гурманов неиссякаем; далее приводится выдержка из устава Ярослава Владимировича: «за удовольствие «сблудить с животным» полагается уплата 12 гривен и наложение епитимьи». Где авторская позиция? То ли автор ненавязчиво даёт понять потенциальным гурманам, что это – порок и наказание неизбежно, то ли скрыто подсказывает не бояться его, ведь штраф – пустяковый, а с богом можно и договориться. Если бы у меня возникло желание поделиться прочитанным с друзьями, однозначно это было бы не смакование подробностей скотоложства в Древней Руси. Автор беззастенчиво заигрывает с аудиторией и явно не с «высокоинтеллектуальной» её частью; заигрывание смахивает на попытку захудалого интеллигента во что бы то ни стало втереться в доверие к бомжам из подворотни с целью опохмелиться любой ценой. О чём бы ни трепаться, главное, чтобы чаще скалились щербатые рты и щедрее лилась водка в подставленный стакан. А бойкие поговорки и мудрёные латинские цитаты – лишь остатки растраченного интеллектуального наследства Бывшего Интеллигентного Человека. Бич клянётся мамой, всеми библейскими патриархами, их непорочными жёнами вкупе с современной братвой, что так и было написано в процитированном уставе: аж 12 гривен! Верим, Михаил Павлович, а как же; как и в то, что писали вы эту ересь бескорыстно, из святого чувства долга перед предками во славу воссоздания семейной атмосферы потомственной сверхинтеллектуальности рода Шишкиных… На злополучной лекции по патанатомии можно было бы и остановиться, но искушение продолжить столь же велико, как и желание бывшего интеллигента – выжить в компании маргинальных друзей на час.

Но «наш нечаянный мир – не волос в чьём-то супе…». Думаю, что литература – тоже, чтобы так с нею обращаться. Герой рассказывает дочери сказку о своём детстве; у него были мама и папа: «Твой папа был тогда совсем другим». Моральный урод вылупился из образа человеческого где-то между младенчеством и молодостью. Кстати пришёлся бы психоаналитик, но, к сожалению, г-н Фрейд отказался от предоставления своих услуг для подобных нужд ещё на подступах к «Планете грибов» Е.Чижовой и «Хирургу» М.Степновой… Невосполнимая потеря. Ещё в детстве попалась на глаза героя презабавная книжка – учебник акушерства. Чувствую нехороший холодок за спиной: на подобном полиграфическом изделии погорел когда-то уже небезызвестный читателю Разум из романа М.Елизарова «Мультики». И точно: «Мне, ребёнку, открылась простая животная истина… Вереницей летели картинки со вздёрнутыми, как крылья, ногами». Вот он – переломный момент в сознании, когда психика не выдерживает напора действительности и «осыпается, как штукатурка». Вот когда «жирная прозрачная пуповина, продетая разноцветными верёвочками, затянулась узлом на шее дохлого младенца». Ибо человек в нём отныне умер, и народился зверь… Поэтому неудивительна его речь в суде, защищающая детоубийцу Анастасию Рогозину; её он начинает коронной фразой всех серийных убийц и закоренелых рецидивистов, решивших исповедоваться: «…нет такого преступления, которое невозможно было бы оправдать!». Плевако, дубль! «Какую такую Америку открыла нам эта распустившая нюни Колумбесса?». Действительно, читатель, тебе в диковинку разве груды детских черепов, оставшихся на некогда оккупированных советских территориях? Взбодрись, русский народ, вспомни, из каких передряг и какой ценой тебе не раз за свою историю приходилось выбираться? Припомни блаженного Августина, наконец! Папуасы, к примеру, сами выбирают, сколько и какого пола оставить им младенцев. На развод. «Двойни почти у всех народов уничтожают…» – ибо это – знак дьявола. А что, Соборное уложение нашего доморощенного царя Алексея Михайловича вам не авторитет? Чем мы хуже папуасов, т.е. заграницы? Научились прилюдно обнажать ягодицы, теперь душу свою зловонную, вовремя непролеченную, демонстрируем под видом передовой интеллектуальной российской прозы… «Сколько существует человечество, столько существует детоубийство». Нереально точно: сколько существует словесность, столько существуют в ней извращенцы.

И главный козырь под занавес: «Да как же не убивать? Представьте себе только на минуту – Каин не убивал Авеля! И тогда получается, что ничего не было: ни Юлия Цезаря, ни Наполеона, ни Секстинской мадонны, ни «Аппассионаты», ни Шекспира, ни Гёте, ни «Войны и мира», ни «Преступления и наказания»! Ничего! А вы талдычите своё: не убий!». В итоге выходит: виноват младенец. Это ещё И.Крылов подметил: «Ты виноват лишь тем, что хочется мне кушать». Впору вводить в школьный курс литературы изучение творчества крупнейшего современного художника слова М.Шишкина; мировоззрение современного человека кардинально изменится; ступить будет некуда от сплошных брейвиков. Это в лучшем случае, сдаётся мне. Ибо «по велению Божию можно убивать невинного, красть, развратничать, ибо Он есть Господин жизни и смерти и всего, и потому должно исполнять Его повеления». Вот что бывает, когда к старости не определился с выбором конфессии… Шишкин негодующе бросает в мою сторону реплику: не вам меня судить, ибо блудница судит блудницу, убийца – убийцу. И вообще – не ваше это собачье дело, не лезьте вы в жизнь дураков и мерзавцев, пусть сами разбираются. Прав ведь, сукин сын, патриций самопальный: пускай плебеи разбираются с собою сами, наше дело – пройти стороной, пряча нос в надушенный Армани носовой платок.

Далее семейная пара – некий Д. и его жена Маша устраиваются на жительство в городке Юрьев, где открывается ему весь ужас жизни провинциальных обывателей. Снова следуют досадные цитаты из Уложения о наказаниях. Одна фраза из комментария любопытна: «А один даже получил удостоверение, что он – клептоман, воруй не хочу». Рыбак рыбака видит издалека. И меня осеняет мысль: всё дело в бумажке, приложенной к чему и кому угодно. Ежели в ней указано, что данное лицо (предмет) является членом СП, – пиши не хочу! Защищено такое лицо (предмет) от обратной связи с аудиторией всё теми же Соборными уложениями, уложением о наказаниях и прочей атрибутикой аки Великой китайской стеной – от набега варваров с востока. Но невдомёк ему, члену, что он – давно хуже варвара, от коего обороняется, и оцивилизовывание ему нужно начинать с самого себя. Как можно скорее. Но вернёмся к будням семейства Д.: в благословенной Швейцарии, где живёт ныне Шишкин, такого нет. И не было никогда. Не скажу за Швейцарию. Но отлично помню, что в Европе в целом была Инквизиция. Возможно этот комплимент (утверждение, что в Швейцарии никогда не было ужаса, подобного российскому) укрепит авторитет Шишкина как новоиспечённого швейцарского гражданина. Ну да ладно, ничто человеческое не чуждо никому из нас.

Первыми сдают нервы у Маши после её разговора с расконвоированным зэком Виктором, который будничным голосом рассказывает ей, что прибил собственного зятя на своей свадьбе, за то и сидит… Далее следует замечательный по правдивости пассаж, сравнимый с уголовным бытоописательством таких мастеров как Солженицын, Шаламов и Мончинский, и я не могу не признать за ним исторической и бытовой правды. Маша, из вечного женского неприятия всего, что может нарушить и всегда нарушает исконную любовь русской женщины к миру, порядку и житейской обустроенности, рассуждает, что «это нестерпимо, что нужно просто бежать из этого города и из этой страны, спасаться, что здесь вся жизнь ещё идёт по законам первобытного леса, звери должны всё время рычать, показывать всем и вся свою силу, жестокость, безжалостность, запугивать, забивать, загрызать, здесь всё время нужно доказывать, что ты сильнее, зверинее, что любая человечность здесь воспринимается как слабость, отступление, глупость, тупость, признание своего поражения… что здесь идёт испокон веков пещерная, свирепая схватка за власть… в кровавое месиво затягиваются все, нигде тогда не спрятаться, не переждать, везде тебя достанет топор, булыжник, мандат, и вся страна только для этой схватки и живёт тысячу лет, и если кто забрался наверх, то для него те, кто внизу, – никто, быдло, кал, лагерная пыль… у них и церковь такая же…». Без купонов сия речь достойна уставшей за день женщины или свежеиспечённого диссидента. Отредактировать слюни, сопли и прочую шелуху, – получится неплохая апология человеческого достоинства и даже – черновой вариант американской конституции. Снова возвращаюсь к необходимости грамотной редактуры произведения со стороны кураторов премии «Русского Букера»: друзья мои, вы не раз уже прогораете на том, что отдаёте редактуру в руки репортёров-неудачников… Больше профессионалов, хороших и разных. «На этой стране лежит проклятие… почувствовать себя человеком здесь не дадут никогда, жить здесь – это чувствовать себя униженным с утра до ночи, с рождения до смерти…». Невероятно, но я отчасти разделяю апокалиптические авторские откровения, и на собственном примере и на примере своих предков знаю, что это – первобытный ужас перед реальностью, возникающий порою, и ощущение невозможности что-то изменить, особенно, в «медвежьих углах», где местные «князьки» – лютые животные, не ведающие, что творят и чем это оборачивается для их подопечных… Но мне некуда бежать. И желания бежать – нет, вот парадокс. Каждая вторая женщина в России может смело сказать о себе: Vera incessu patuit dea! (Походка являет в ней истинную богиню!) Но это не повод массово бежать из страны и жить на пособие по безработице в благополучной Европе. «Проклятие» есть – массового исхода не получается. И не к месту (особенно после упомянутого пассажа г-на писателя) его же скабрезные рассуждения, если бы… «Если бы я был женщиной…, то за один только поцелуй такого человек отдал бы жизнь. А все эти убогие Варечки Лопухины, Бухарины, Сушковы ждали, что он обязан вести себя как смертный, жениться, народить кучу обосранных детей» (о Лермонтове). Уверяю вас, Михаил Павлович, что быть «обосранным» – это не диагноз, а состояние всех в мире детей, даже швейцарских, возникающее время от времени. И за первых русских красавиц (покойных ныне) мне обидно. И Лермонтов, согласна с вами, не обязан был на них жениться, так же, как и вы – не обязаны рассуждать о его гипотетической судьбе на страницах художественной книги. Сочувствую молодым образованным супругам, вынужденном жить в плебейском Юрьеве, но помочь ничем не могу. Хотя вскорости автор устами гарнизонного служаки Юрьева даёт понять, что не всё так плохо у «этой» страны: «Вот лет пятьдесят или сто назад какие прекрасные, умные, благородные люди жили на этой земле, как глубоко они умели чувствовать, как высоко умели страдать! Какая прекрасная была жизнь!». Одно напрягает: если при виде замученной фашистами девушки с петлёй на шее у русских мужчин будет «что-то потягивать в отроческой мошонке», как у самого Д., а не сжиматься кулаки в приливе бешеного желания отомстить за погубленную юную женщину своей родины, – «этот» народ, похоже, всё-таки обречён...

Интересно жизнеописание интеллигентной семьи – Марии Дмитриевны и Евгения Борисовича, известное нам по записям в дневнике этнографа В.Н. Мотте, гостившего у этих «забавных и милых Филимона и Бавкиды» в глухом сибирском углу. Несказанное чудо: среди туземцев, сплошных «лептосомов» и «пиктоидов» с седьмым размером тестикулов, в беспросветных рахите и микромелии, слышать сладчайшие звуки человеческой цивилизации – пожелание доброго утра! Он изобретает на досуге новый язык, она ведёт хозяйство на манер не местного, туземного, а – исконно русского, западного. Мария Дмитриевна, хлебнувшая горя, любит безлюдье, как и все женщины на свете, пережившие надругание над своей природной тягой к миру, порядку и житейской обустроенности… И нисколько ей не мешают «исконные» русаки, населяющие окрестные опушки и поляны, и которых так описывает обворованный накануне Мотте в своём дневнике: ««Хозяин избы, уже с утра пьяный, … обиженно прогнусавил: «Ты, бачка, не наш, не русский!». Туземный народец, обитающий по склонам этих заросших туманами сопок, находится, пожалуй, в расцвете своего вырождения вследствие бесконечных скрещиваний с беглыми… А может, и в наказание за то, что жгут по ночам, спасаясь от комаров, собачий кал. К тому же пагубное влияние повального пьянства, передаваемое через семя отца и молоко матери, не могло не сказаться на антропологическом типе. Вместо уникальных черт лица… добросовестный исследователь обнаружит лишь испитые хари. Туземные обряды ограничиваются мордобоем и поножовщиной. Легенды забыты. Женщины все – лептосомы, мужчины – пикноиды. Что ни семья, то коллекция черепов на любой вкус: от платицефальных аномалий до пахикефальных. У всех детей рахит, микромелия. При этом обычный размер тестикулов аж седьмой. От грязи, как следствие, кожные болезни – чесотка, лишаи, коросты, фистулы, язвы. А сколько пришлось насмотреться всяких уродств, патологий»». Не могу не прокомментировать, ибо ситуация – патовая. Как расценить сей пассаж в контексте размышлений автора об уродствах родной отчизны? То ли воспринять это как казус: дальневосточное племя после довольно успешной русской колонизации искренне считает себя одним из славянских племён, практически – титульной нацией, самими русскими. То ли автор подразумевает, что это и есть русские по своей истинной сути, просто описанные с помощью иносказания. Поди разберись. Снова не хватает «высоколобости» и «интеллектуальности», не зря эти качества, в понимании автора, – сугубо наследственные… Приводит в неподдельный восторг искренняя боязнь европейца перед коростами и горящим калом. В Средней Азии не зазорно строить т.н. «саманки» из смеси соломы и верблюжьего м-м-м… помёта. Значит ли это, что, допустим, узбеки – среднеазиатская ветвь восточнославянской народности? Есть над чем поломать голову. К месту приходят мысли о повальных эпидемиях чумы в средневековом Старом Свете и не менее повальной моде европейских аристократов не мыться десятилетиями, не говоря уже об инцесте, любви к блохам и нелеченном сифилисе как норме жизни. Но я отвлеклась. Непомерных размеров тестикулы и неправильной формы голову можно было успешно скрыть за огромным париком или панталонами со множеством оборочек, и любому мотте было бы невдомёк, что творится у него под носом, в родных пенатах.

Ответственность перед словом известна автору не понаслышке; удивительно только, почему он так упорно не признаёт этой ответственности за собой? Сколько грязи, неопознанных чудовищ и неотработанных кармических долгов несёт его собственное словотворчество, а ему – невдомёк. Однажды вечером между Евгением Борисовичем и этнографом состоялся такой разговор. Старик: «…отнеситесь к тому, что я сейчас скажу, серьёзно… Нам только кажется, что мы владеем словом…, как движениями своей руки… А на самом деле всё наоборот… Мы – лишь форма существования слов. Язык является одновременно творцом и телом всего сущего… Господи, да мы сами слова!». Речь, достойная братьев Кирилла и Мефодия или Нестора-летописца, никак не борзописца, рифмующего на всю страну улыбку Джоконды с «засраным очком»!.. Мотте откликается ему на своём языке, но суть проблемы не меняется: «По форме черепа… можно узнать всё о человеке и через тысячу лет». Интересно, есть ли у Шишкина сокровенное желание остаться в истории, и, если «да», каким образом он надеется это сделать. Уверена, что только лишь долихоцефалической формой черепа потомков не впечатлишь, а книги его способны лишь отвратить читателя от создателя их. Хотя, учитывая современную тенденцию половины населения планеты, приобщённой к искусам интернета, считать модным стремление прославиться в роли Герострата, а не в роли, строителя Тажд-Махала, например. Мимолётная мода губительна для писателя, но живительна для репортёра, это надо помнить… Или «после меня хоть трава не расти»? Не спасают никакие отсылки к классике: ни Хорь с Калинычем, ни Пётр с Февронией, ни Каллимако с Навзикаей…

На фоне этого, не всегда внятного текста, порой расцветают островки простой человеческой речи, которая при любых обстоятельствах должна оставаться простой и человеческой, – когда автор ведёт внутренний монолог, обращаясь к своему умершему сыну Олегу, ни в какую не признавая то, что он мёртв. Допускаю, что весь роман – неудачный пролог или неуместное обрамление для единственно стоящей вещи – для этого монолога, который никогда не прекратится в душе отца. Бессмысленная игра в словесные бирюльки не ослабит родительскую память, не облегчит душу от груза потери ребёнка, не развяжет психологические узлы, с которыми не справился автор до сих пор. К чему это надуманное кривляние, этот пустой эпатаж с этикеткой «интеллектуальная проза», этот неуместный кич перед читателем, наконец?

Любопытна история ещё одной семьи: герой решает жениться – для того лишь, чтобы «был рядом живой человек, в котором бы я отражался, чтобы знать, что я есть». Тоже повод для женитьбы, без комментариев. Выбор был скор и пал на университетскую лаборантку Катю, которая обезглавливает подопытных собак во славу отечественной медицины. Это ж насколько остро нужно нуждаться в любви («трении внутренностей») или быть убеждённым мазохистом, чтобы выбрать столь специфическую невесту? Семейная жизнь начинается с махровой лжи героя и не задаётся сразу, но рождается ребёнок, ребёнок тяжело больной, требующий от родителей мужества и самопожертвования, которых не оказалось у матери и которых не хватало самому отцу. Продолжается, усиливается ад, знакомый многим семьям с необычным ребёнком: мать, не сумевшая полюбить ребёнка и никогда не любившая мужа, постепенно сходит с ума, герой, намучавшись с нею, отдаляется от неё и встречает, как ему кажется, женщину своего романа – Ларису Сергеевну, мать-одиночку. Без обиняков: история читается с не меньшим интересом, чем «Крейцерова соната», но крейцеровской развязки не выходит – всё заканчивается сценой в вагоне поезда, везущего любовников в никуда. Читатель разочарованно перелистывает страницу и, как в комиксах, перепрыгивает в другую историю, происходящую практически в наше время.

Автор приезжает в провинцию, деревню Облянищево, писать очерк о Сергее Мокрецове, солдате, служившем в ГДР и спасшем немецкую девочку, которая провалилась под лёд. На вокзале вместо ожидаемых Герцена и Витберга («гениев места»), его встречает комсомольский обкомовский инструктор. С обкомовским лоском резко контрастируют гнутые солдатские вилки в местной столовке, отсутствие туалетной бумаги и кружка на унитазе в туалете. А что, вырожденцы с седьмым размером тестикулов живут именно в таких условиях. Уже тогда Шишкина, как будущего гражданина Швейцарии, это коробило, но профессиональный долг обязывал всё это терпеть. Пейзаж живописен до зримости: разрушенные церкви дымятся помойными кучами, магнитола крутит вездесущую Пугачёву, оседает собачье дерьмо на подтаявшем насте, в сельсовете заседает сплошь чернозубое начальство, на пригорке стоит классическая покосившаяся от ветхости изба с неизменной бутылкой «беленькой» на столе и хрестоматийной жареной картошкой – на закусь. Всё происходит строго по законам жанра: вместо цивилизованного интервью корреспондента ожидает многодневный запой с хозяевами избы и прочими пейзанами, т.е. дым коромыслом и беспробудное беспамятство. Наконец, пропив все наличные деньги, Мокрецов рассказывает свою историю, уместившуюся в несколько строк в журналистском блокноте. Герой получил немецкую медаль за спасение утопающих. А где она? «А хер её знает. Я, понимаешь, когда обратно ехал, в жопу нажрался, там меня обчистили. Всё скоммуниздили. И медаль тоже. Во как!».

Шишкина мучает один неразрешимый для его либерального ума вопрос: где он, как художник, упустил то звено, трансформирующее обосранного рахитика, брахицефала с седьмым размером, в героя, которым восхищаются европейские граждане немецкой национальности? Думаю, на это не жаль жизнь положить. Или что иное. Символ России для него – «сугробы, из-под которых торчат кресты и звёзды, и церковь, которую не взорвёшь и в которую не войдёшь» по причине тотальной загаженности. Что остаётся делать с таким символом? Только оборжать его до печёночных колик. Чем под занавес визита и занимаются сам Шишкин и герой его очерка. Михаил Павлович формулирует своё жизненное кредо (работать столичным репортёром – ему не по ноздре): Я болтаюсь в этой жизни, как говно в проруби, и сам себя презираю, понимаешь? А я себя уважать хочу». Налицо неизжитый комплекс подростковой неполноценности: если я не могу дать сдачи обидчику, то должен унизить его, не выбирая средств, и за счёт этого – возвыситься. Почему эта детская атрибутика стала любимым художественным приёмом писателей, выделывающих словесное сукно «под Букера», – непонятно. Но, как говорится: «Чем бы дитя ни тешилось, – лишь бы не вешалось». В случае с Шишкиным ситуации усугубилась тем, что врождённые интеллигентность и интеллектуальность острее показывают ему результаты его неудачной реинкарнации: хотелось воплотиться в европейца, а вышел «совок». Но, в конце концов, цыплят по осени считают, и Шишкин имеет все шансы передать потомкам драгоценный титул швейцарского герцога и вписать в завещание очаровательное шале в предгорьях Альп вместо наследственной тестикуломегалии и убитой «однушки» в московской «хрущёвке»…

Практически в эпилоге идут воспоминания автора о московском житье-бытье в коммуналке на Чехова с юной Франческой с детальным перечислением всех мелочей быта. Женщины зачастую не делают различия между любовью и жалостью, поэтому для автора эти воспоминания – неплохой козырь применительно к читателям женщинам. Вид из окна: храм Рождества Богородицы в Путинках (весьма чистый и пригодный к эксплуатации), угол «России», сквер с фонтаном и памятник Пушкину. Всё-таки некогда в храме был филиал циркового училища и храм весьма пропах собаками, в фонтане купаются бомжи, а Александра Сергеевича очень любят городские голуби. Но эти детали теперь не важны. Франческе, чтобы выжить в «этой» стране, приходилось врать окружающим, что она «из Прибалтики». Но всё равно многие искренне не понимали, зачем она приехала в «эту» страну. Франческе есть с чем сравнивать (она провела детство в Тегеране при немецком посольстве), и Россия для неё действительно «птица-тройка», несущаяся в светлое будущее, а не попутка, увозящая семью посла от зверств режима Хомейни… Удивительно, автор ретроспективно из далёкого Валле рассматривает своё московское житьё-бытьё глазами Франчески, и это – тревожный симптом. Подступает ностальгия, а этой болезнью, как утверждает старейшая швейцарская пословица, лауреаты премии «Русский Букер» не болеют принципиально. Колокольный звон восстановленного храма несётся над Ленкомом, Кутузовским проспектом, Самотёкой… Несмотря на неистребимые кучи духовитой субстанции во всех ближайших подъездах, закоренелому американцу, приятелю Шишкина, негру-пехотинцу нравится Россия, а от Ярославн он в восторге: «You know, Mike, I like it here. They all want to marry me». Некоторые моменты, привычные Шишкину как аборигену и любопытные Франческе как гостье, добавляют пикантности их совместному быту: бросающиеся под машины пьяные граждане с криком: «Дави, сука!», мелькающие в телеящике отрезанные головы жертв первой чеченской кампании. Но всё покрывает волна неудержимой ностальгии: поездка в Судак дикарями, стройотряд, безобидная школьная дедовщина, путешествие в Ивдель, где отбывал срок его брат, пасхальная служба, на которой полоумная бабка стегает всех прихожан освящённой вербой, крестный ход, крестики копотью от пасхальной свечи над дверной притолокой, охраняющие дом и любимых людей от несчастья, похороны отца-моряка, кража лампочки в библиотеке… В конце книги автор, не стесняясь посторонних и забыв о Франческе, в мельчайших подробностях вспоминает роды своей жены Светланы, и читать это без сочувствия невозможно. Казалось бы, нет, это пишет не бывший интеллигентный человек, не бывший интеллигент и не бывший человек, а – просто человек. Живой. Во сне вечное детство, и пусть сон не заканчивается никогда. Но вновь мальчика на «Орлёнке» нагоняет страшный пьяный солдат – символ ненавистной родины, и Шишкин, содрогнувшись от резкого перехода от сна к яви, поводит мутными глазами: «Чувствую – на голове по-прежнему та прокисшая шапка… Ушанка-невидимка…».

Автор недоумевает: почему русские так непотребно живут? Видимо, оттого, что перманентно, как джентльмены удачи, ищут счастье в чужом несчастье. Показателен фрагмент: «Сколько себя помню… всю жизнь ужинали перед телевизором, и всегда показывали войну. Изменилось, в общем-то, немного – просто художественные кадры стали снимать как документальные, а документальные как художественные». По мне, так всё просто; ещё предки говорили: забудешь про войну, – она повторится. Если рассуждать категориями автора, то наше время останется в памяти людей как бесперерывная череда «сказок для взрослых», один бесконечный сериал о прекрасном настоящем и непременном обретении главным героем личного счастья, финансового благополучия и крепкого здоровья. Вот герой и его подруга Франческа смотрят по телевизору кадры о чеченской войне и между делом перекусывают бутербродами: «Матери, прижав платки к носу, ходили по длинной большой палатке, в которой рядами лежало что-то обугленное, отыскивая там своё, и я спрашивал тебя:

– Намазать ещё бутерброд?

Ты говорила:

– Я ничего не понимаю!

Показывали отрезанные головы.

Я объяснял:

– Они защищают свою родину.

– Но что там делают русские? Зачем они бомбят этот город?

– Я же объясняю, Франческа, они защищают свою родину».

Довольно лицемерная и циничная картинка. Уверена, что после известных событий в Норвегии Франческа поумнела, и ей незачем объяснять, кто такой Брейвик? А «что-то обугленное» – это ваши соотечественники, г-н Шишкин, которым не повезло родиться раньше, это мои ровесники, наконец, которые не стали мужьями и отцами, это моё поколение, и если кто имеет право писать о них, – то только тот, кто был там, и иным языком! Как описать это одной фразой? Глумление над читателем. Я бы на месте Франчески поинтересовалась: а что там делают её соотечественники-наймиты, что защищают на чужой земле они? Далее следует безапелляционная фраза, подозреваю, содержащая авторскую точку зрения на попытку русских жлобов уберечь свою столицу от потенциальных, да что там – реальных! – террористов: «В метро тогда везде были патрули – боялись, что чеченцы станут взрывать бомбы. Но взрывов всё не было. Помню разговор об этом на эскалаторе – кто-то сказал:

– И чего ждут? Я бы давно всё тут умудохал!».

Настолько ненавистно Шишкину его советское происхождение, что он готов подорваться со смертником в вагоне метро, лишь бы быстрее «эту» страну «умудохали». Какое раздолье для разложенцев подобного рода: чай, не сталинские времена, когда паникёров и подстрекателей, как зазевавшихся зайцев, вычисляли в толпе и отправляли на исправление мозгов в соответствующие учреждения… Демократия, одним словом. Совок, не зевай!

Комментировать подобного рода рассуждения неуспокоившегося эмигранта можно бесконечно, ибо такие люди плодовиты на заглядение: с такою писательскою энергией да нетленку творить, а не выковыривать опарышей из собственной памяти. Шишкин призывает в свидетелей средневековых иностранных путешественников, которые, как очевидцы, в красках описывают зверства русских: бесконечные казни, дикий русский быт, непонятные обычаи и трудноперевариваемая кухня… И неизменным кремом на этом многослойном торте – кегли, резиновые перчатки, отрезанные головы, гробы в застрявшем лифте, загаженные углы, женщины в крематориях. Снова непонятные театральные задники: из эпохи в эпоху, из компании в компанию, от страницы к странице кочует бессмертный проводник с надоевшей читателю любовницей по имени Надя. Он тут для чего? Какую такую масонскую тайну он возит в своём дорожном чемодане? Разве что среднеазиатские дыни или фарцовочные «Левайсы». Шишкин – по крови репортёр, а не писатель, и коллекция впечатлений, о которой он любовно рассуждает в конце романа, – это коллекция впечатлений и наблюдений из репортёрского блокнота, а не из записной книжки художника слова. Ему это прекрасно известно, но если есть возможность подурить читателя, – он от неё никогда не откажется. Он не способен перешагнуть ту демаркационную линию, что отделяет репортёра от писателя, оттого что она – заложена в самой природе человека… Журфак никогда не заменит литфак; обратная метаморфоза возможна. Коллекция это, конечно, «прекрасно». Но это просто коллекция. Коллекционер – не творец; обратная метаморфоза возможна.

Хочется, как по окончании басни, вывести мораль. Читателю стоит быть взыскательнее к той литературе, которая превалирует на книжном рынке, более того – преподносится как «лучшая», «интеллектуальная» и отмеченная различными литературными премиями. Необходим вкус, практика приобщения к действительно лучшим литературным образцам, способность вырабатывать этот самый «вкус» практически, а не опираясь на отзывы в интернете. И – побольше чувства собственного достоинства, чтобы, читая книгу и получая в лицо плевки от автора, не утираться униженно, уповая на то, что это – «божья роса»… Чтобы не получилось, как у Шишкина: «Пялю глаза в туман… И всё никак не могу понять – где я?». Больше вкуса и чувства собственного достоинства! Крепость, взятая автором, называется не Измаил, а – «Русский Букер».