Михаил ПОПОВ. ЭКСКАВАТОР И АНДЕРГРАУНД. Рассказ

Автор: Михаил ПОПОВ | Рубрика: ПРОЗА | Просмотров: 787 | Дата: 2015-10-28 | Комментариев: 2

                                                      

Михаил ПОПОВ

ЭКСКАВАТОР И АНДЕРГРАУНД

Рассказ

 

Хочется рассказать об одном экскаваторщике и его подвиге. Подвиге особого рода. Звали его Рамик, это фамилия, звали его только так, имени я даже не знаю. Родом откуда-то из-под Херсона, а может, Николаева, не слишком высокий, плотный, загорелый до тёмно-коричневости, с яркими свежими белками и ослепительной улыбкой, короткой курчавой прической, немного грек, немного болгарин, чуть-чуть хохол, в широком смысле слова – южанин. Бодрый, справный работник, на все руки мастер – ручищи у него были такие, что и кочергу согнуть и часы починить. В той среде, что я описываю, он оказался случайно, и из этого проникновения он вышел с честью.

Под средой я понимаю подпольных московских поэтов и их почитателей и почитательниц. Время действия – конец 70-х. В двух словах предыстория. Три харьковчанки: Женя, Настя и Ариша рванули из своего высоколобого, заносчивого, но по их представлениям всё же немного провинциального города в столицу – три завоевательницы. И что интересно, все три поступили туда, куда и планировали. Женя и Настя в мед, Ариша в пед.

Рамик познакомился с Женей на овощной базе, студенток пригнали перебирать гнилой лук, он же рыл котлован на олимпийском объекте по соседству. Как-то на обеде оказались за одним столом. Женя была заметная девушка, и даже при ограниченном наборе мужчин в вузе её уже начали окучивать, но экскаваторщик загребал решительней всех. Он с первого взгляда решил – это ему подходит, нацелился, атаковал. Сразу обозначил решительные намерения, о чём сокурсники и не заикались. Замуж в неполных 18? А что, собственно? Парень видный, понятный, самостоятельный, с деньгами – экскаваторщики при всех режимах зарабатывали хорошо. Женя даже не успела понять – любит ли она его, а уже всё сладилось, и знакомство с родителями, и комната в общежитии, и полный холодильник, и итальянские сапоги.

Настя и Ариша радовались за неё, не завидуя. А она была уверена, что завидуют, и ей льстила эта придуманная зависть. Их отношения видоизменились, семейной женщине трудно дружить со свободными студентками. Рамик, понимая, что старые дружбы лучше не рвать сразу, не препятствовал встречам харьковской троицы, считая, что жизнь сама всех расставит как надо.

И тут поэзия вторгается в излишне прозаический строй рассказа. Ариша случайно попала на выступление шайки молодых, непризнанных, даже где-то гонимых гениев в вечерней аудитории своего пединститута. Это было время, когда слава Вознесенского и Евтушенко стала отливать уже откровенным официозом, и вечно бунтарскому студенчеству хотелось новых героев, хотя бы на словесных территориях. Ариша не просто послушала совсем-совсем непечатные стихи, она обратила на себя мужское внимание Сергея Седлера, одного из лидеров этого нового направления, название его было вроде и узнаваемым, но и каким-то необычным одновременно – инструменталисты.

Настя, оказавшаяся на читке, тоже с кем-то познакомилась, с кем-то из свитских. Девушки вошли в круг почитательниц инструментализма. Жизнь сделалась интересней, в ней как будто стало больше смысла, чем в жизни обычных студенток.

И тут Женя почувствовал, что это она завидует подругам, а не наоборот. Это уже был третий год их студенчества (Женя и Рамик решили, что родят, когда Женя получит диплом). Итак, подруги тоже остепенились, но на значительно более выигрышных позициях, среди творческих лидеров эпохи. Седлер решительно и удовольствием говорил о выдающемся положении их группы в русской литературе и своём положении в этой группе. Ариша, как спутница, верила совершенно, Настя поддерживала эту версию ситуации, потому что она и ей была выгодна. Женя была гордая девушка, и она дождалась, пока подруги позовут её на их какое-нибудь общее действо. А когда позвали, решительно туда рванула.

Мариенгоф спрашивал у Есенина – что такое популярность? Если на твой вечер пришло тридцать человек, и среди них есть три привлекательных девушки – ты популярен. Женя оказалась той третьей, что была необходима для комплекта.

Очень упрощённо можно было говорить в то время о нескольких литературных группах новых московских гениев. Официально, конечно, не замечаемых. Тихо дымились развалины СМОГовского движения, пробивались с разной степенью интенсивности другие ростки: «Московское время» – Сопровский, Гандлевский, Кенжеев; метаметафористы – Парщиков, Ерёменко, Жданов; где-то на отшибе и в своём режиме лианозовцы, скрытные минималисты, кто-то, наверняка ещё кучковался и камлал по квартирам; теперь к ним добавлялись совсем уж новенькие – инструменталисты. Жизнь такой группы строилась по известным правилам, они были, в общем, универсальны, за некоторыми особенностями. Прежде всего – свита. Она включала в себя некоторое количество энтузиастических подмастерьев-собутыльников, добровольную интеллектуальную обслугу составляли молодые филологические леди, часто по совместительству постельные соратницы, просто разовые болельщики и болельщицы, случайные, интересные, казусные, вредные, на следующий день уже забытые люди.

В поживших движениях интенсивность постепенно спадала, единство становилось всё более призрачным, совместные выступления организовать было всё более хлопотным делом; инструменталисты были как раз в поре «крестовых походов», не мир, но меч они несли, они горячились, встречались очень часто, претендовали на очень многое. У Седлера были соправители: Олег Бацоха, обаятельный парень, такой худой увалень, всеобщий любимец, и чуть позже приставший Зощин, на вид какой-то престарелый счетовод, хотя ему было всего 28 лет, с чахоточной грудью, но страшно жилистый. Из кержаков, как он любил себя рекомендовать, плюща вялую городскую интеллигентскую ладошку в стальной клешне. Бацоха был игрун, забавник, Зощин стальной серый рыцарь движения. В Седлере счастливо совмещалась практическая сметка с интеллектуальной решительностью и светской обходительностью. Бацоха и Зощин считали, что они позволяют ему считаться лидером, потому что так лучше для движения, а по чисто поэтической части видели себя на две головы выше него. Он не протестовал против этих заблуждений, и с удовольствием публично лидировал, будучи самым молодым из них троих. Происходил из профессорской семьи, отец – урологический генерал, мама доцент по логарифмической части. Сергей считался порвавшим со своей средой, ввиду её совмещанства, и был одинок на всём свете не в меньшей степени чем Бацоха, чьи родственники жили в Магадане, и даже Зощин, чьи родственники уже умерли.

Каким-то образом родители Седлера организовали для Сергея и Ариши (Седлер как порядочный женился) двухкомнатный кооператив в Беляево. Странным образом это не бросало тень на полную безапелляционную чистоту их идейного разрыва. Отец любил Симонова, а с таким человеком нельзя жить, ни в одной квартире, ни в одном мире.

Пока кооператив строился, жизнь шла.

Поэты, чтобы не лопнуть от внутреннего напряжения, должны всё время читать свои стихи, хотя бы друг другу. То есть необходимы были всё время новые площадки для выступлений, потому что два раза их в одно место, как правило, не пускали. Мастерские художников, квартиры детей влиятельных родителей, когда родители в отъезде или на даче, случалось какой-нибудь молодой, ещё смелый, ищущий препод приводил их на свой курс, чтобы потом получить нагоняй от начальства, но почувствовать себя передовыми человеком. Изредка – Дом учёных, или ЦДРИ – Центральный Дом Работников Искусств, там было много закутков – каминный зал, например, ради таких случая вербовалась «вся Москва».

На такой вечер и привела Настя Женю.

– Кто, кто выступает? – Спросил Рамик жену.

– Инструменталисты, – сказала она, радуясь тому, что не сбилась при произнесении слова.

Рамик засмеялся, показывая великолепные зубы.

– Может инструментальщики? – спросил он – У нас в ПТУ были.

Женя снисходительно посмотрела на мужа, ему это не понравилось, но он стерпел.

Прямо на выходе из метро Кузнецкий мост Женя с Настей столкнулись с парой Седлеров, оба в хороших дублёнках, вельвете, эта смесь гонимости и респектабельности очень нравилась Жене, никакой грязной канавы и беспробудной нищеты, чем по её мнению должна была быть чревата жизнь запрещённых деятелей искусства. В общем, Седлер выделялся именно этим умением жить, даже в невозможных условиях эстетического подполья. И было видно, что ему почему-то всё нравится, обликом он был похож на огромного лягушонка, губастый, членистоногий. Аришу он совершенно обаял, требовательная харьковчанка полюбила и самого Седлера и инструментализм, и образ жизни, который предполагала эта любовь.

Бацоха тяготел к формальной одежде, в ту зиму щеголял в хромовых сапогах, милицейских галифе и железнодорожном кителе, и стал зачем-то напускать на себя суровость, напоминал капитана Жеглова. Жил он в Переделкино, но не на писательской даче, а в сторожке у дачи, что было предметом льстивых шуточек: вот, мол, жизнь, подлинный гений работает сторожевым псом у старой литературной суки. Хозяин дачи был и правда очень плохой человек, а какой ещё мог получить дачу в этом рейтинговом посёлке. Это сейчас времена изменились, и там живут только достойные литераторы.

Зощин был суров изначально, и жизненная злость его была не напускная как у Бацохи, а имманентная, он был как бы в центре движения, на стержне, но и одновременно на добровольном отшибе, и будто бы всегда готовый зашипеть от метафизического возмущения.

Женя попала не на рядовое, а на эпохальное в общем-то представление. Тринадцать молодых поэтов собрались под вывеской, которая так и гласила «13», кто-то вспомнил в последний момент, что было такое советское кино, но было уже поздно менять название, да и пусть, решили, явятся ведь те, кто никакое советское кино не смотрит, а кто смотрит, сочтёт за ядовитую иронию.

«Накрыто» было в каминном зале, в камине не было дров, несмотря на зиму, но в помещении было полно горящих глаз. Людей всегда возбуждает мысль, что они на переднем крае, на самом-самом острие прогресса.

Выступали тремя четвёрками, по признанному лидеру во главе каждой, четвёрки подбирались по совпадению внешних признаков индивидуальной манеры. Все были инструменталисты, но трёх пород.

Во главе первой бригады стоял Зощин, членов именовали Эвклидами, геометрами и ещё как-то. Общим у них было то, что их тексты можно было не только слушать, но и рассматривать.

По требованию Зощина поставили перед залом школьную грифельную доску и коробку с мелками. Поэт взял мелок цепкими сухими пальцами и быстро, очень разборчивым почерком написал на доске стихотворение «Я помню чудное мгновенье», и сразу же обвёл его чертой, как делают следователи, найдя на асфальте труп. После этого он вытер буквы, оставив лишь очертания, и сурово спросил у зала.

– Всё понятно?

Зал восторженно загудел, сколько там было понимания, а сколько шумной искренней радости, что можно вставить самому Пушкину, сказать было нельзя.

Зощин сделал приглашающий жест и сказал.

– А вот как это делаем мы.

На первый план выскочил некто Левкин, он тоже, как ни назойливо это будет выглядеть, был харьковчанин, и друг Седлера. Он прилетал на все акции инструменталистического сообщества, бросая преподавательскую работу в Политехе. Он воспринимался всеми как личность фактически трагическая, человек работал на разрыв меж лирой и карьерой. Его обещали выгнать, но так, кстати, и не выгнали. Он уехал позднее, уже под конец перестройки, и ирония судьбы – попал на службу в фирму, где начальником был его харьковский завкафедрой.

Стоя за кульманом ещё в студенческие годы, Левкин осознал, где поэзия сопрягается с геометрией, и стал писать тексты в виде ромбов, трапеций и так далее. С годами посягал на всё более и более сложные формы. «Спасская башня», «Крейсер «Аврора» В этот раз он выдал опус – «Золотое сечение» – текст был в виде стоящего с растопыренными руками человека.

– Меня упрекали за абстрактность моих текстов, холодность, мне советовали – будь ближе к жизни.

Зал взорвался аплодисментами.

Следующим был длинноносый толстяк, он решил объединить в своих текстах две столь отдалённые друг от друга эстетики инструменталистскую и японскую.

– Стихи, как сказал кто-то, это когда слова встречаются впервые. Поэтики тоже могут. – Скомкал он предисловие и показал свои хокку.

Я

Иду

Искать еду.

 

И ещё много таких. Ему хлопали, но чувствовалось, что не слишком от души. Ещё меньше хлопали девушке из Подмосковья, у неё была весьма прихотливая и совершенно невнятная возня со шрифтами. По её мнению от размера и вида гарнитуры меняется выразительная сила любой буквы – «Очевидная Каббала» называлась её манера. За Каббалу ей было немного уважения, но и только.

На этом фоне Зощин выглядел магом. Он долго и немного нервно оперировал мокрой тряпкой, готовя доску для своего представления, потом обратился к публике – не хочет ли кто-нибудь помочь ему. Вызвалось несколько. Им было предложено дуть на доску, чтобы она скорее просохла. Предложение было сделано с настолько серьёзным видом, что ни о какой шутке не могло быть и речи, и отказаться было нельзя, выпадаешь из поэтики хепенинга. Пока длились ужимки подходы к доске, она высохла сама, и тут же на ней был начертан шедевр.

                                                                                   Свет

                                                                         Свет

                                                               Свет

                                                      Свет

                                            Свет

Водаводаводаводаводавода вода водаводаводаводаводавода

                                            Свет

                                            Свет

                                            Свет

 

– Композиция называется «Преломление», – скромно поклонился Зощин беснующемуся залу.

Женя тоже была в восторге, особенно потому, что поняла, о чём это. Из курса школьного образования она помнила эту историю между лучом и поверхностью пруда. Очень льстило, что наиболее талантливый из пока выступивших работает и для неё тоже, большой художник трудится и для простого народа. Предыдущие тексты показались ей немного искусственными, надуманными.

Зощин с огромным спокойным достоинством удалился, освобождая сцену. Выкатился Бацоха. От Зощинской его бригада отличалась тем, что не нуждалась ни в каких досках. Первым вышел кудлатый, пьяноватый дохляк, его первым номером было заявление, что он родом из Бологого и фамилия его Бологов, что было правдой, и от этого возникал непреднамеренный творческий акт. Поаплодировали. Как более-менее близкий к Ленинграду-Питеру человек, он тяготел к Блоку, вернее к переосмыслению его творчества. Заодно и к переосмыслению творчества Гоголя. Прочитал стихотворение «Невский проспект». Оно выглядело так.

– Ночь, улица, фонарь, фонарь, фонарь, фонарь, фонарь…

 

Бологов утверждал, что количество «фонарей» в его тексте, точно равняется количеству физических фонарей на нынешнем Невском.

– Можете проверить, – Бологов вдруг сделался серьёзен, и даже сказал несколько фраз об ответственности художника перед жизнью, и о сопротивлении материала – Невский очень длинный, попробуй его пройди от начала до конца.

Причём, когда он попробовал сделать это в подпитии, ничего не вышло, Невский брезглив. В другой раз сбился, и пришлось возвращаться к Дворцовой от самого московского вокзала.

Ему похлопали сочувственно и даже уважительно.

А Бацоха уже требовал на сцену братьев Вагиных, Алекса и Фёдора, они были близнецы, но один почти облысел, и поэтому в это не все верили, но какое это имеет значение. Они читали на пару, по очереди выдавая фразы.

– Врачи бью тревогу,

Экологи бьют тревогу

Учителя бьют тревогу

Полярники бьют тревогу,

Химики бьют тревогу,

Физики бьют тревогу,

Врачи бьют тревогу,

Больные бьют тревогу…

 

Чем дальше они продвигались по каналу этого штампа через дебри словесной действительности, тем сильнее возбуждался зал. Пытались подсказывать, на что братья благодарно кивали и кричали, что вставят подсказку в новый вариант стихотворения. Иногда Фёдор всхлипывал:

– Жалко тревогу, жалко бедную.

 

И когда уже зал был в изнеможении, Алекс вдруг затормозил движение этого словесного состава и после выверенной паузы выдал:

– А порядок бьёт класс.

 

– Класс! – крикнули из зала.

Этот успех надо было перебить, и Бацоха его перебил, он выбежал на передний план с высоко поднятыми руками и закатив глаза прокричал:

– Семнадцатый год – трудный год!

 

И рухнул на колени.

А затем.

– Сорок первый год – трудный год!

 

И так по нарастающей, непонятно каким образом он обеспечивал это нарастание, интонацией ли, ожиданием очередного падения коленями в камень пола, но публика вздрагивала и привставала на своих местах. Потом выяснилось, что у поэта под широкими штанинами были специальные резиновые наколенники, но в самый момент исполнения эффект сражал всякого.

И под конец Бацоха медленно произнес.

– Одна тысяча девятьсот семьдесят девятый год – трудный год!

 

То есть год, в котором все собравшиеся как раз обитали.

Зал встал.

Бацоха развернулся и ушел «в кулису», спрятался за выступом камина.

Очень много смеялись, хлопали, говорили «да!».

Женя не могла понять, понравилось ли ей, но не могла так же и отрицать, что находится под впечатлением.

Явившийся перед сидящими Седлер с лукавой лягушачьей широкой улыбкой спросил, не нуждается ли публика в антракте. Публика не нуждалась.

Ариша, сидевшая рядом с Женей, крепко сжала руку подруги. Женя почувствовала дополнительный драматизм ситуации. Ариша волновалась, каково будет выглядеть муж, ему никак нельзя опуститься уровнем ниже того же Бацохи. Ариша зашептала на ухо подруге, что Бацоха, конечно, молодец, но надо же понимать – это почти уже чистый театр, перформанс, а не поэзия. Женя не всё поняла из сказанного, но догадалась, что в среде высших инструменталистов отношения не так уж просты.

Седлер вывел на сцену своих кнехтов, и в зале стало распространяться несколько равнинное настроение, после пиков и взлётов предыдущего автора. Ребята последней четвёрки всего лишь писали без знаков препинания, что было наверно непозволительной смелостью для молодогвардейского альманаха «Поэзия», но уже принималось в журнале «Юность» как само собой разумеющееся. Только, правда, не принималось для печати, чтобы не сердить цензуру.

Женя почувствовала что-то вроде тихой жалости к ним, талдычившим про любовь и природу, и какие-то метафизические околичности, даже она понимала – здесь и сейчас это не в кассу. Потом она догадалась, вернее, кто-то из сидевших сзади пробросил фразу – Седлер молодец, на фоне этой серости он прозвенит. Женя согласилась с этим ехидным мнением.

Настала очередь Самого – он вдруг, как и Зощин потребовал себе доску. Её, испачканную, вернули, пришлось переворачивать, обратная сторона была идеально черна, что, надо думать, было предусмотрено, потому что для седлеровского опыта нужен был идеальный чёрный квадрат.

Женя, уже продвинутая, сама догадалась про «чёрный квадрат», и все ждала – кто-нибудь обмолвится про это, даже стала оглядываться, понимают ли собравшиеся то, что понимает она. Её осадил всё тот же голос сзади – «только бы о Малевиче не упоминал».

Седлер не упоминал, общие места были не для него. Он взял мел и раз двенадцать, или четырнадцать прикоснулся к грифелю кончиком мелового периода.

Запятые расставляет, догадалась Женя, радуясь тому, что ничего не ляпнула про своё «открытие».

– Надеюсь, вы следили за движением руки? – серьёзно и с барским великодушием в голосе, делясь баснословным, сказал Седлер. – Текст называется «Тёмная материя».

В зале были люди с техническим, даже физтеховским образованием, они закивали энергично, заражая своей реакцией остальных, давая краткие пояснения тем, кого могли просветить краткие пояснения. Зал не дошёл до состояния шумной благодарности за глубину мысли, но уважением пропитался. Да, это, блин, он и есть – инструментализм, стихотворение есть, оно записано в глубине космического провала, и видны нам только звёздочки.

– Звёздное небо над головой, – хмыкнул кто-то.

– И аморальный закон антиматерии, – сказал белокурый, длинноволосый человек, сидевший в первом ряду ближе к роялю. Женя ещё не знала, что это Дубов.

В общем, все вели себя так, будто Седлер показал себя интеллектуальным чемпионом всей этой поэтической тусовки. И тут же встал со своего места и возник у него за спиной тот самый Дубов, он был на голову выше Седлера, и улыбкой давал понять, что не только в физическом смысле. Как бы признавая это, Седлер сделал шаг в сторону, чтобы всем было видно, кто в этом доме хозяин. Дубов заговорил, и сразу стало однозначно понятно – первоначальная идея, источник существования всего того поэтического великолепия, что было здесь предъявлено, от него. Он о каждом из тройки сказал всего несколько фраз, но нельзя было не отметить – вот оно, слово найдено и место определено, и ещё задолго до того, как прозвучали их оригинальные голоса. И что интересно, никто не пытался возразить, хотя бы мимически, против выдаваемого ему паспорта, даже Зощин, про которого хотелось думать, что он вообще никогда ни с чем не бывает согласен, ни Бацоха, всегда демонстрировавший – ему всё по фигу. Седлер, как видимо любимый ученик данного учителя, жадно глотал чувственными подвижными губами произносимые слова, как бы ими питаясь.

Сразу после окончания представления были сдвинуты все имевшиеся столы, и даже та самая грифельная доска была установлена горизонтально с помощью четырёх стульев, на образовавшейся площади возникли рощи бутылок, и башни бутербродов. Администрация не одобряла такие инициативы, но если сходить на шестой этаж в буфет и взять там пару бутылок шампанского и полдюжины чашек кофе, делала вид, что ничего не видит. Только уберите за собой.

Во время банкета наряду с Аришей среди шумно толпящихся гостей вилась одна распорядительная дама, как бы на правах хозяйки. С тем заговорит, этому улыбнется, дама уже в возрасте, явно за тридцать, в бежевых вельветовых джинсах, среди инструменталистов эта ткань была в почёте, салатной водолазке, с копной чёрных, продуманно неприбранных волос. Женя не успела сообразить, кто такая, – её начали знакомить с Бацохой. Тот был небрежен и загадочен. А вот Зощин приятно удивил, Женя с перепугу задала ему вопрос, честно говоря, очень приблизительно касающийся его писаний, и он начал обстоятельно, длинно и очень серьёзно излагать, в чём особенность его видения.

Женя уже после третьей фразы, а именно после слова «нарратив», утратила смысл и нить, но продолжала очень серьёзно кивать, вызывая в суровом Зощине лестные для себя чувства.

Вообще, все говорили много, Женя поняла, что говорить собравшиеся любили даже больше, чем выступать, главный суп варился здесь, в кулуарах. Сюда сливались итоги многочисленных индивидуальных изысканий, бульон становился всё гуще. Здесь же была и биржа самиздата. По всей Москве в самых разных НИИ и других учреждениях, оснащённых множительной техникой, шла практически непрерывная ночная работа по тиражированию книг, которые официальная цензура считала надёжно изолированными от читателя.

Пока Зощин пел свою вдохновенную серую песнь, Женя краем глаза улавливала, как из одного кейса в другой переправляются ксероксы, переплетённые и даже не переплетённые. Наконец и Зощина кто-то дёрнул за рукав, и сообщил вполголоса, что «Иконостас» для него принесён, можешь забирать, и если он надумал, то Бергсона ему отдадут прямо сейчас. Зощин вдруг виновато улыбнулся, относясь к Жене.

– Люблю Флоренского.

Она покачала головой, что ж так, впрочем, ладно…

Зощин отвернулся для дальнейших переговоров, и от него можно было улизнуть. Но не далеко, почти сразу её перехватила бежевая дама. Обнаружилось что у неё слегка азиатские черты, и очень широкие бедра, Женя даже как-то телесно оробела перед ней.

– Ариша мне говорила о вас.

Женя не знала, как отнестись к факту, что о ней говорили, на всякий случай улыбнулась. Всё же было приятно осознать себя частью чего-то блестящего, передового.

Звали даму Зельдой, она тут же сообщила, что является супругой Дубова, и это было сказано так, что надо было понять – самого Дубова, его она именовала Яном.

– Вы удивитесь, Женя, а ведь мы именно вас ждали.

Женя покорно удивилась. Вот оно что.

– Ян сейчас подойдёт, он договорит с Вагнерюком.

Она повела кистью руки в сторону рояля, где рядом с длинным основателем инструментализма стоял тоже довольно длинный талантливо взлохмаченный носатый парень с мистическим взором, которым он хотел прямо пронзить Дубова, а тот только вежливо улыбался в ответ. Вагнерюк вытащил из внутреннего кармана своего замшевого пиджака сложенную вдвое стопку листов и начал их по очереди разворачивать перед Дубовым. Он из Киева, сообщила Зельда, прилетел специально, чтобы примкнуть к инструменталистам, считает, что его творчество, – а он композитор, – несмотря на бессловесность, лежит в русле здешней доктрины.

Супруга по взгляду мужа поняла, что он уже немного утомлён общением и, взяв Женю под локоток, подвела к роялю. Вагнерюк не смутился, стал демонстрировать свои листки теперь уже трём зрителям. Листки были забавные – на каждом была изображена пара кистей рук, в самых разных соотношениях друг с другом, с по-разному оттопыренными пальцами.

– Это партитура, – шепнула Зельда Жене.

– Узнаёте? – воскликнул композитор.

Женя виновато улыбнулась.

Зельда прищурилась и с сомнением произнесла:

– Малер.

– Умница! – сказал Дубов. – Малер, пятая.

Вагнерюк чуть не выронил бумажки.

– У-у-у, – протянул он с утробным восторгом.

– Вы наш человек, – сказала Зельда. – Мы подумаем над презентацией. Это очень интересно.

– В самом деле, – удостоил Дубов, – инструменталистская концепция в прямом действии. Вместо того чтобы пачкать нотный стан условными значками, нанести на бумагу жесты дирижёра. Здорово. Мы ещё об этом поговорим.

Композитор, понимая, его время вышло, откланялся.

Дубов ласково взглянул на Женю.

– Я наблюдал за вами весь вечер.

Женя вздрогнула, пытаясь вспомнить, не делала ли она в этот вечер чего-нибудь такого…

– Вы верите в любовь с первого взгляда?

На Женю напало оцепенение, как это понимать?

Зельда пояснила.

– Вы идеальная модель, Женя. У Яна созрела лекция по истории моды, увидев вас, он понял – вы идеально подходите как центральная иллюстрация.

Ничего себе. Было лестно, но как-то всё же сомнительно.

– Вы свободны в четверг в шесть?

Она была свободна, но сомневалась, её сомнения предугадывались.

– Всего лишь выйти на сцену и постоять там, правда, у всех на виду.

И тут она брякнула, кусая через мгновение язык хорошо запломбированными зубами.

– Голая?!

Никто не засмеялся. Ян выразительно поднял бровь. Зельда погладила её плечико.

– Вы заинтересовали Яна скорее одеждой, чем телом.

Женя молчала, зная, что лучше молчать сейчас.

– Нужно, чтобы вы оделись в четверг точно так же, как сейчас.

Реакция девушки была предсказуемой – она покраснела.

– Что не так с моей одеждой?

На ней была трикотажная миленькая кофточка с довольно большим вырезом, настолько, что можно было вести речь о декольте, и обтягивающая, весьма короткая юбка. Женя не специально, но с каким-то подсознательным женским умыслом нарядилась именно так, идя собрание художников, пусть всего лишь слова. Они талантливые, а у меня тоже кое-что есть в арсенале.

Ян виновато вздохнул, ему не хотелось, чтобы модель комплексовала, Зельда поспешила заверить – все в порядке, настолько в порядке, что неплохо бы повторить на лекции.

– Ваш прикид уже часть будущего выступления. Лектор уже в определённой степени в зависимости от вашего нынешнего облика. Одеться для вас… это всё равно, если бы Венера Милосская отрастила себе руки.

Дубов фыркнул, давая понять супруге – ты сказанула.

Женя уже поверила в солидность предложения, но всё же ей было слегка неуютно, хотелось как-то подстраховаться, и она сказала:

– Я приду с мужем.

Она понимала, что с этой фразой возникает какой-то мещанский душок, но без неё чувствовала бы себя немного предательницей Рамика.

Зельда радостно хлопнула в ладоши.

– Конечно, и обязательно.

 

Это была действительно лекция и состоялась она в солидном месте, в доме-музее Маяковского, что на Лубянке. Директор этого заведения с удивительным косым залом, радостный, полусумасшедший энтузиаст, с вечно растопыренными руками, готовый обнять каждого, кто не против Маяковского, носился со своим героем, как с писаной переписанной торбой; старался не только приохотить к нему современную публику, но и приспособить самого Владимира Владимировича ко всем новейшим веяниям, чтобы он и в своём нездешнем мире ощущал себя на корабле современности. Инструменталисты? – Давай сюда инструменталистов!

В этот раз читали только Седлер, Бацоха и Зощин, это была первая часть представления, Дубов выступал во второй, так что выглядел десертом на этом пиру.

Началась вторая часть с выхода пред зрителями Жени, она появилась, ища взглядом в зале Рамика, он чуть улыбался и кивнул, поддерживая её. По правде, ему не слишком нравилась отведённая его супруге роль, но он не хотел быть отсталым грозным мужем, обойдётся без ежовых рукавиц, если Женьке почему-то важно выказать себя так, пусть попробует. И вот она на сцене с вырезом и округлыми коленками, ряды зрителей поднимаются амфитеатром, поэтому вырез очень хорошо обозрим.

Тема лекции довольно мирная, но не без скрытой каверзы – «Деторождение и одежда. История вопроса».

И вылетает Дубов, как бы на поддержку засмущавшейся уже модели. Смешно было бы отрицать – он был колоритный, и он был замечательный лектор. Студенты в том заведении, где он преподавал, его обожали, староста даже не открывал журнал посещаемости. Читал он курс по литературе 19 века, но так, что человек, случайно заглянувший к нему, и с наслаждением послушавший оратора, так бы и не понял в какой именно области Ян специалист. Никакого единого проложенного курса лекций, сплошные отклонения, и никаких жалоб от студентов. Пушкин, Лермонтов, Толстой мелькали в атмосфере изложения наряду с Вивеканандой, Кастанедой и Кама-сутрой.

На этот раз давался своеобразно осмысленный обзор из истории одежды в соотношении с требованиями деторождения. Дубов утверждал, что во все эпохи всякая мода была «про это». Надо завлечь мужчину. Но в разные эпохи завлекали для разного и, главное, на разное заманивали.

Вот вырез…

Указка лектора выдвинулась через напряжённый воздух к блузке Жени, и он стал ещё более иллюстративен. Указка здесь была обязательна, не пальцем же было вращать у бюста чужой женщины.

– Строгость средневековых нарядов с перетянутыми ремнями грудью – следствие извращённо понятого соображения о греховности всего плотского, альбигойство было одолено, но манихейское отношение к физическому телу долго оставалось у власти.

Частичное обнажение бюста, по Дубову, реанимировало представление о женщине как о матери. Груди, кормление и т.д. Женщину было можно хотеть, но только для того, чтобы, женившись на ней, завести детей. Обнажение сверху шло именно что сверху, дворянство хотело от дам тела белого, обозримого. Кстати, обнажались одни, а реально кормили другие. О метафизике роли кормилицы в традиционном обществе лектор обещал рассказать отдельно.

Но у этого движения сверху вниз был естественный предел, соски обнажать было нельзя, с этим бы исчезала сдерживавшая условность, и конвенциональность общественной жизни. Да, мужчину более не возбуждала мысль о женщине-матери, он больше мечтал о женщине-любовнице. Ноги в постели, в конце концов, необходимее грудей. И ноги стали постепенно выбираться из-под платья.

Тут снова понадобилась Женя, на первый план вышли её ноги. Красивые, стройные, полноватые. Сначала щиколотки. О, какие гекатомбы версифицированной ерунды написано о мелькнувших мимолётом щиколотках. Сладострастное жало указки перешло от щиколотки к голени. Рамик вдруг вспотел. Самое неприятное, что вроде бы ничего особенного не происходит, а с его супругой в то же время творят чёрт-те что. Если под ним было кресло с подлокотниками, они бы похрустывали. Мелькнула мысль – сорвать всё это! Мысль реальная, характера бы Рамику хватило, он себя знал, вопрос был только в том – достаточны ли основания для решительного вмешательства. Нет, всё же этот гад белобрысый осторожен, он наглеет, но не выходя за рамки, большинству его поведение кажется и приличным и уместным.

Мысль двигалась теперь снизу вверх по фигуре Жени.

Наконец указка коснулась края юбки. Рамик встал и уже открыл рот, но Дубов в этот момент резко отвернулся от модели и ткнул указкой в зал, как бы протыкая демона ревности. Рамик обезоружено сел.

– Дальше, как вы понимаете, двигаться некуда. Предмет, к которому укорачиванием подола старались привлечь внимание, ещё в меньшей степени возможно было предъявить, чем соски. Ещё каких-то пять сантиметров – и мировая цивилизация рушится. Не атомная бомба… вернее, настоящая атомная бомба была не под крылом бомбардировщика Б-52, а под юбкой каждой женщины. В конечном счёте, фиговый листок, вот на чем держится порядок нашего мира.

Женя была отпущена с целованием руки, даже не щеки.

Рамик расслабился.

Предложено было задавать вопросы.

Серьёзная молодая очкастая девица с жиденьким хвостом вместо прически, по виду аспирантка с задрипанной кафедры, вскочила:

– Что же теперь, в том смысле, куда ж нам плыть? Ведь движение мысли неостановимо.

Ян улыбнулся.

– Христианская доктрина (лектор посмотрел в сторону директора музея, тот хмуро смотрел в пол, всё же Маяковский был безбожником на грани воинственности) предполагает, что, в конце концов, мы все сможем при определённых условиях вернуться в мир без фиговых листков, мы явимся в телах, на которых не будет признаков пола.

– Нет, нет! – досадливо закричала аспирантка, в этой части обширных знаний профессора Дубова она не нуждалась. Ян улыбнулся.

– Я вас понимаю, мы живём не только в вечности, но удивительным образом и во времени, и что же нам делать пока, так сказать…

– Да, что будет происходит с одеждой? – настаивала аспирантка.

– На вас джинсы?

– Как видите.

– Введите, – он ухмыльнулся сам этому неожиданному слову, – руки в карманы и попытайтесь сдвинуть ваши американские брюки немного вниз.

Она охотно последовала совету, и даже начала чуть извиваться, чтобы преодолеть сопротивление материала.

– Скажу сразу, это мой личный домысел, но почему-то мне кажется, что направление модной мысли в этом смысле я угадываю верно. Мода станет привлекать взгляд мужчины к тому же предмету, но опять сменив направление на обратное. Не снизу, а сверху. Обнажение поясницы, и перемещение пояса вниз.

Аспирантка кое-чего добилась уже на этом пути, теперь ей мешала только конструкция штанов.

– Ну, вот, – сказал с мягкой иронией лектор, – перед нами начинают открываться картины будущего.

После всего опять было вино и пьянящие разговоры. Рамик всё ждал момента, когда он сможет что-то сказать жене, но её всё время подходили похвалить, причём, как ни странно, в похвалах этих вообще не было двусмысленности, её груди и коленки были одобрены самыми разными людьми именно что в академическом смысле. Подошёл и Ян, очень дружелюбно поздоровался, и, не чинясь, предложил бывать «у нас почаще». Можно было понять, что имеются в виду не только лекции, но дружба домами. А поскольку тут же была и Зельда, Рамик перестал быть так уж уверен в своей неприязни к лектору. Человеку свойственно уступать дружелюбию, даже больше, чем агрессии. Когда по отношению к тебе милы, ты обезоружен. А может оно и правда – теперь в этих кругах наглая указка вещь обычная. Самому ему в эти круги не очень хотелось, но если жена… с подругами тем более… Ариша вообще вышла законно замуж. Не хочется быть перекрывателем кислорода. Рамик любил жену, и не хотел, чтобы от его любви она чахла, глоток внешнего творческого воздуха не так уж и страшен.

– Успех, Женечка, успех, – тараторила Зельда, обнимая её за плечи.

Ян кивнул и, отходя, бросил.

– Мы можем с вами гастролировать с этим номером.

Женя, уже правда в спину профессору, но ответила:

– Нет, нет, это всё же не моё, в последний раз.

Этих слов не услышал Дубов, но услышал Рамик, и они окончательно примирили его с происшедшим. Женька совсем не дурочка какая-то поддающаяся на внешние глупости.

В общем, он ни в этот вечер, ни в последующие ничего жене не сказал. Поскольку она всё время таскала его с собой, он дважды, или трижды поскучав на этих собраниях, где было много разговоров и не было ни одной ситуации сомнительной для репутации его жены, стал по большей части отговариваться от участия в жизни инструменталистов. Однажды она что-то спросила его по этому поводу. Он ухмыльнулся:

– Ты харьковчанка.

Как известно, харьковчане все перфекционисты, что-то от комплекса прежней столицы есть в них, как в ленинградцах, уверенность в своём интеллектуальном, творческом превосходстве над сытым, сонным ужасно, провинциальным Киевом тех времен. Этот перфекционизм требовал пищи, его было необходимо как-то всё время подтверждать, и участие в подпольной жизни московской поэтической шайки было в этом смысле выходом.

Богемные нравы всюду и везде одинаковы – вино и случайные связи. Рамик догадывался – в повседневную практику стихотворных радений подмешано несколько блудливости, и был настороже, но и одновременно не желал оскорблять недоверием жену – «у нас такое невозможно». Надо сказать, что Женя, в общем, правильно смотрела на эту околопоэтическую пену, мухи от котлет были в её представлении отделены здесь чётко. Интересные вечера и разговоры – да, а ночные приключения с бутылками и шальными таксистскими сессиями за город – нет уж. Кроме того, однажды она рассказала Рамику смешную историю об одной конкурирующей фирме, поэтической группе – «Декамерон», за звучным названием скрывалось примерно то же содержание, что и у Боккаччо. Весёлые парни, сочинявшие поэзы эротического и даже более того, содержания, объявили себя «орденом» и окружили на совершенно добровольной основе группой молодых студенток и просто весёлых девиц, ищущих приключений того самого рода, но желательно, чтобы было «красиво». Устав «Декамерона» бы сладостен и суров, все без исключения присягнувшие орденскому образу жизни послушницы должны были по первому требованию действительных членов ордена выполнять их сугубо сексуальные требования. И что интересно, некоторое время такой порядок сохранялся и именно на добровольной бесплатной абсолютно основе, девушки даже сами бегали за портвейном, когда у адептов кончались наличные.

Но с течением времени стройность конструкции, простая и ясная, нарушилась. Постепенно выяснилось, что некоторые действительные члены предпочитают общество конкретных послушниц, и некоторые послушницы обслуживают отдельных членов с большей охотой, чем прочих. Вплоть до того, что отказываются ложиться с теми, кто им не слишком приятен.

Со смехом рассказывала Женя об этом реванше моногамии в храме свального греха. Простая человеческая привязанность возникает самочинно и даже орденские уставы ей не указ.

– А у вас? – спрашивал со смешком Рамик.

Женя отвечала, что у них в сравнении с орденом монастырь, да и вообще ей трудно судить, потому что на теневую сторону жизни инструментальщиков она не заходит, они уезжают вместе с Аришей, Настей и Седлером.

– У нас академично и солидно.

Рамик вспомнил лекцию с указкой, хотел возразить, но не смог сформулировать мысль.

Время шло. Рамик ещё пару раз попадал на лекции Яна, и обе они были значительно менее эротизированы, чем та, где показала себя его супруга. Тем более что на работе был аврал, прорвало подземную речку, и очередной его котлован захлёбывался жидкой грязью.

Однажды опять возник повод для подозрений. Ариша, Настя и Женя сидели у Рамиков на кухне, и Ариша, как самая посвящённая, объясняла, что Ян Дубов в общем-то не мягкая игрушка, не ангел разговорного жанра и Зельда-де не держит его на очень коротком поводке, хотя они и всё время вместе. Да вы не знаете, что у него на квартире делается!

Рамик в коридоре навострил ухо.

Ну, тот факт, что блестящий лектор составляет сборник вольной эротической литературы, не мог сильно взволновать даже экскаваторщика.

– Знаете, раньше в школе были такие тетрадки, где рукописные рассказики про баню, помещика с девками, потом на даче мать гимназиста соблазняет… – говорила Ариша.

Послышалось брезгливое шипение подружек. Ни таких рукописных рассказиков, ни тёмных карт с голыми бабами они и в руки не брали, вот мальчишки терлись по углам и хихикали.

Оказалось, что Ян составляет серьёзный, с академическим прицелом том – «Подавленные мечтания», – но что самое забавное, с кем вместе он его составляет…

– С кем?

– С секретарем парткома московской писательской организации.

– Ну, они тоже люди, – сказала Настя, имея в виду, что партийность не отменяет пола.

Ариша продолжала, явно чувствовалось, что звучат формулировки Седлера.

– Русская литература пропитана эротизмом, только он в загоне. Помните роман «Воскресенье»?..

Рамик, продолжавший стоять в коридоре, вспомнил кино с таким названием, там актёр Матвеев с большим бритым лицом настырно приставал к девушке с печальными очами. Ну и что?

– Там такой момент есть, в суде лежат вещдоки, что остались от купца, якобы зарезанного Катюшей Масловой. Среди них кольцо. Все присяжные подходят и примеряют его на свой палец, и оно всем велико. Но сам процесс примеривания – это же акт! Ни единого слова прямо не сказано, а сколько эротизма.

Ариша видимо показывала это движение, девчонки хмыкали.

Рамик уже собрался идти на кухню. Ариша понизила голос:

– Ладно Толстой; говорят, они там у него собираются кружком и поют «Луку Мудищева», да ещё в голом виде.

– Все голые? – спросила Женя.

– Все, Зельда первая разоблачается, после этого всем неудобно оставаться в одетом виде.

Все заржали.

Рамик вошёл в комнату.

– Кто такой Лука Мудищев?

Девушки не смутились, как можно было ожидать, и доходчиво и охотно всё объяснили Рамику, кто таков Лука, и что за ритуал там случается у Яна Дубова. Правда, они там ничем «таким» не занимаются, это считается дурным тоном, а просто стоят и поют.

– Ну, если разделись, то надо… – начал было проводить трезвую мысль экскаваторщик, на него замахали руками и засыпали насмешками. Нет, это примитивное понимание. Настоящий эротизм, он без натурального совокупления. Слышал же – сосок предъявлять на обозрение нельзя, а ты тут.

– Цивилизация рухнет, – кивнул Рамик.

– Цель Дубова оторваться от низменной обычной постельной житухи и перейти к сакральному эротическому действу. Нигде никто не обнажает, а у него в Перово обнажают – свобода, взлёт.

– Почему, в деревенской бане все обнажают, – возразил Рамик.

Ариша почти обиделась, у них в Харькове с таким нельзя было встретиться.

– Это по бедности и неразумию. А здесь на другом уровне и под высокие стихи.

Здесь Рамик решил, что маскироваться под понимающего, широко мыслящего интеллигента больше не надо и спросил у жены.

– А ты там не была?

Она снисходительно отмахнулась, не смеши своей строгостью.

– Да ну тебя.

Рамик налил себе чаю и встал у холодильника. Подружки перешли к разговору о предстоящей акции. Ей надлежало быть в очень интересном месте. В музее Николая Островского, что в доме, где расположен ресторан ВТО. Там в верхнем этаже маленькая квартирка, это музей, а там кровать, на которой написана «Как закалялась сталь».

– Пурга, – сказала Настя. – Разве Островский жил в Москве?

Они немного посудачили на эту тему, оказалось, в биографии героического автора они ни бум-бум, отставили тему, и решили взять на веру, что кровать именно та самая. Оказалось, что директором музея был какой-то родственник той девчонки, что пыталась снять джинсы, не расстегивая, на лекции Яна в музее Маяковского; она обещала площадку.

Рамик отхлебнул очень крепко заваренного чая и решил, что в музей Островского жену не пустит.

– Вы что там будете своего Луку над этой кроватью распевать?

Ариша помотала головой.

– Нет, Яна не будет. Вообще и Седлера не будет.

– Ты меня одну-то не бросишь? – поинтересовалась Настя у Жени.

Рамик смотрел в чашку.

– Я бы тебя одну не бросила.

– А кто же там тогда будет? – поинтересовалась Женя. – Шантрапа всякая?

– Ну, ради меня.

Черт побери, не было никаких объективных оснований, чтобы встать в семейную позу. Ну да, у него аврал на работе, но почему жена не может ради подружки…

 

Обычно, как известно из жизни и из классической литературы, муж последним узнаёт о неверности своей жены. Но не в данном случае…

Рамик сначала почувствовал-догадался – что-то произошло.

А произошло простое… После читки в ограниченном составе – кроме Седлера не приехал и захворавший Зощин, а Бацоха, пришедший уже в очень гружёном состоянии, улёгся спать. Не на кровати Островского, там были какие-то стулья в прихожей. В общем, получилось как в одном известном стихотворении: «Вот и всё, смежили очи гении…», не было за собравшимся народцем не только пригляда бога создателя, но и архангелов его, и было очень большое количество вина. Сразу в таких ситуациях проявляются новые лидеры, которые одержимы мечтою переплюнуть по части своеобразия, разосвобождённости и бесчинной предприимчивости смеживших временно очи. Самыми активными были композитор Вагнерюк и братья Алекс и Фёдор, а также робкий ромбописец из второго состава команды Зощина. Под воздействием обстановки и портвейна, даже этот кроткий, как казалось, человек преобразился и совершил действия, принесшие разительные результаты. Вагнерюк был по существу инородцем в данной компании, а такие внедрившиеся с жадностью рвутся к управлению.

Композитор продирижировал наконец всю свою симфонию, не только руками, но и всем телом участвуя в процессе. Он имел успех, успех ударил ему в голову, и сразу захотелось подтверждения своего творческого величия в фактах реальной жизни.

В оправдание Жени и Насти можно сказать многое. Во-первых, вся атмосфера сборища носила какой-то проходной, подпольный характер, подпольный даже по отношению к андеграундному движению инструменталистов. Во-вторых, вина было намного больше, чем обычно, и девушки позволили себе выпить больше, чем они обычно выпивали, именно от ощущения, что правящий глаз никакой за ними не надзирает, и можно расслабиться. Очень важную роль сыграла и сакраментальная кровать. Обычный железный предмет мебели с железной сеткой, накрытой суровым одеялом и как бы окаменевшей, алебастровой на вид подушкой. Получалось, что есть возможность нырнуть в поток литературной традиции, повалившись на эту койку, пусть и не в объятия самого Павки Корчагина.

Но ничего бы всё равно не случилось, когда бы не человеческий, как говорят, фактор. Всё началось с аспирантки. Не стану утверждать, что слова «аспирантка» и «разврат» стоят в непосредственной близости в нашем языке, но в данном случае, это именно так. Эта девушка наконец выпрыгнула из джинсов, из которых начала выпрыгивать ещё в музее Маяковского, и она первая догадалась о волшебных свойствах железной кровати. А в этом деле только приотвори ворота…

Что-то мутное осталось от этого вечера в душе и памяти Жени, бесстыдство, шаловливые дирижёрские ручонки, очень-очень умелые, в общем, гадость и глупость, и жадная надежда, что для всех остальных всё осталось такой же невнятицей, и вряд ли кто-то запомнил детали. Ну и оглушительное чувство стыда, и жгучая, неотвязная мысль – как я оказалась на такое способна?! Ведь никаких реальных предпосылок. Все «они» как были отвратны в «этом» смысле до койки Островского, такими и остались после.

Догадывающийся легко найдёт факты подтверждающие догадку. Тем более что брызги от этой истории разлетелись большие. Надо помнить – то были времена, когда почти все образованные люди открыто и шумно ненавидели советскую власть и радовались всякому способу пнуть её, особенно, если за это ничего не будет. Открытое диссидентство было чревато судебными процессами и психушками, а здесь выпадал случай бесплатно поизгаляться над одним из символов режима. В данном случае мы имеем дело с явлением того же рода, что и охота поэта, кажется, Самойлова за дочкой Сталина. Когда ему удалось добиться искомого результата с девушкой Светой, он отбил своему приятелю, Межирову, кажется, телеграмму с одним восторженным восклицанием «Да»!

Так вот, из бродивших вокруг разговоров об Островском Рамик и намыл песок фактов, свидетельствующих о неверности жены. Главное подтверждение версии он нашёл в том самом музее. Рамик посетил его днём, и, увидев сакраментальную койку, присел на неё, а потом и прилёг, что вызвало возмущение местной смотрительницы. Она встала у него в ногах, и пыталась урезонить, жалуясь, что два дня назад ночью какие-то невоспитанные сволочи чуть не сломали заветный экспонат, несмотря, что он такой металлический.

Рамик лежал с закрытыми глазами, и видимо общался с духом писателя, который наверняка бы тоже осудил то, что произошло на его ложе. Узнав, всё, что ему было нужно узнать, Рамик удалился.

И тут начинается немного нестандартное развитие сюжета, позволяющее утверждать, что мы не зря следим за экскаваторщиком. Он не бросился убивать-калечить мерзавку, он не бросился на розыски тех, кто участвовал в бесчинстве, чтобы опять-таки убивать-калечить. Он бровью не повёл.

Женя догадывалась, что муж догадывается, и душа её была подобна угольной яме, но она не могла себя заставить, разрыдавшись, броситься в ноги мужа. Она смотрела на его могучие руки и понимала, что даже лёгким движением он способен её покалечить.

Так прошёл день, прошёл другой. Они не спали эти две ночи, тихо лежали рядом друг с другом и скрывали друг от друга, что не спят.

Днём разговаривали о дневных делах. На какой-то момент Жене казалось, что всё идёт по-прежнему, но потом она понимала, что зря себя обманывает – муж только делает вид, что всё идёт по-прежнему, а на самом деле… она отходила в сторону и зажмуривалась от страха.

Настя не рисковала к ним приезжать.

Ариша заехала как-то, она была вроде как ни в чём не виновата, но ей было очень неуютно, хотя Рамик вёл себя как обычно. Надо было о чём-то разговаривать. Разговор о шмотках выглядел очень искусственно. Немного расслабившись, Ариша упомянула о том, что Ян затевает мудищевское радение у себя дома завтра что ли. Женя замахала на неё руками, хотя Рамика на кухне не было.

 

Судя по тому, что случилось потом, он, тем не менее, всё слышал.

Собрание было непростым. Начиналось сближение группы инструменталистов с группой метаметафористов, и было намерение договориться о какой-то совместной акции, которая должна была нанести удар по группе «Московское время» в том самом ЦДРИ. Собирались явиться для уточнения деталей на квартиру Дубова авторитетные представители метаметафористов.

Квартира у профессора была однокомнатная, но сама комната довольно объёмистая, квадратов в тридцать, да ещё и с широкой длиной лоджией, где была устроена уютная официальная курилка. Комната была вся в стеллажах и африканских и не только африканских скульптурах, если присмотреться, изображающих мужские фаллосы. Собранные вместе они рождали интересное настроение у присутствующих.

От метаметафористов был Алексей Парщиков, он всем понравился, завладел на некоторое время всеобщим вниманием описанием бытовой катастрофы в своей новой квартире. Так остроумно и без жлобских сожалений, что произвел очень хорошее впечатление.

Но следовало начинать.

Дубов решил – раз объединяемся, товар свой надо показать лицом. И Зельда, без всякого предупреждения, начала разоблачаться. Разоблачившись, она взяла одну из деревянных скульптур и встала в центре зала; к ней, опережая даже самого Яна, присоединились несколько учениц Яна с хорошими телами, и шустрый Вагнерюк, а потом оба брата и аспирантка, вбежавшая с кухни и испугавшаяся, что опаздывает. Причём, все совершали соответствующие действия с самым серьёзным выражением лица, ни тебе кривой ухмылочки.

Дубов раскрыл томик с золотым тиснением и приготовился читать. И начал читать…

Не все присоединились к радению. Зощин бочком просочился на лоджию, кажется, и только что присоединившийся к компании метаметафорист Жданов вышел вслед за ним, кто-то ещё. Парщиков застыл в дверях лоджии, пытаясь понять, какой стиль поведения сейчас был бы для него адекватным. Может, его и позвали именно для того, чтобы влиться в стихию инструментализма, но в глазах Жданова и, главное, Зощина читалось – понять и принять инструментализм можно и покуривая на лоджии.

В этот момент в квартире появился Рамик. Он вошёл решительно, бодро на ходу снимая джинсы, и стаскивая через голову майку. На него никто специально не обратил внимания. По мнению радеющих, присоединение к их голой кодле было делом вполне естественным, как раз ревизионисты с лоджии заслуживали иронического отношения, а не продвинутый экскаваторщик.

Парщиков, живший по его собственным словам, в поисках вечной новизны, хоть и вышел на лоджию полностью, но продолжал наблюдать происходящее, как на экране, через широкое окно. И вот что он увидел…

Рамик не стал брать в руки «инструмент», хотя вдоль стен их было предостаточно, взвёл свой. Все прочие, надо сказать, напевали унылые псалмы Луки, вслед за блаженно улыбающимся Яном, но пребывали в явно внеэротическом поле. Экскаваторщик наоборот был в состоянии «слово и дело», сделал два решительных шага к широкой Зельде, подхватил её под согнутые локти и усадил хлюпнувшим задом на стоявший в углу рабочий стол профессора, прямо поверх бумаг. И уже через пару секунд онемевшая от неожиданности хозяйка дома, в окружении сбитых с толку – а может, думающих, что так и было задумано, – радетелей и самого Яна, претерпевала самый что ни на есть половой акт, совершаемый с нею мощной коричневой, удивительно работоспособной машиной, с горящим чувством собственной житейской и высшей правоты внутри.

Ян повёл себя так: он постучал корешком книжки по позвоночнику Рамика. Потом попытался заглянуть в глаза Зельды, какой он искал там информации? Рамик работал. Ему попадались на его профессиональном пути котлованы и позначительней. Дубов поглядел в сторону собравшихся – наверно, это была попытка найти слова для объяснения происходящего.

Зельда наконец преодолела шоковую немоту и что-то заверещала, выражая несогласие с происходящим.

– Эй, – сказал Дубов.

Аспирантка, придя ему на помощь – всё же девушка с быстрой реакцией, звонко, от души шлепанула ладонью по коричневой спине. Она хотела сообщить, что считает поведение рабочего гостя не совсем правильным, но выглядел шлепок как поощрение.

И тут, наконец, профессор стал равен мужу, он выронил Луку и обеими руками вцепился в бицепс Рамика, причём с одновременным взвизгом.

Тут уж все догадались, что происходит нечто не планировавшееся хозяином дома. Вагнерюк вцепился в другой бицепс Рамика, но это всё равно, если бы он захотел расшатать опору ЛЭП.

Дубов когтями вгрызался в коричневую кожу и скулил он совершаемого усилия и какого-то чувства, в нём зародившегося, но которому не сразу подберёшь название.  

Парщиков вдумчиво улыбался на лоджии, среди метаметафористов такого ему наблюдать не приходилось. Зощин и Жданов кривили рты то ли от зрелища, то ли от выпускаемых клубов дыма.

Всё кончилось тогда, когда решил всё кончить Рамик. Он крякнул, так у экскаваторщиков видимо венчается оргазм, вышел на свободу, развернулся, и пошел к выходу, собирая по ходу элементы облачения.

Аспирантка, чтобы продемонстрировать – она остаётся верной инструментализму, швырнула ему вслед свой деревянный инструмент.

Все смотрели, щадя женщину, не на Зельду, которая ускользала в сторону ванной, но на Дубова – как он выйдет из положения. Настоящий лидер должен найти подходящие слова даже в такой ситуации. Но это уже другая история, про профессора, а не про экскаваторщика…

 

Женя конечно узнала о случившемся в своё время.

Они с мужем не обсуждали эту историю. Состоялось невербальное примирение, на основе компенсирующего поступка Рамика. То, что примирение было настоящим, доказывал факт того, что они решили родить.

С Настей Женя больше не общалась. Ей её сожитель не простил железной кровати. Союз распался, Настя уехала домой. Сейчас работает учительницей в школе.

У Жени и Рамика родился сын. Ещё более чернявый, чем отец, крепкий, с мощной, приятной отцовской улыбкой. Только вот профессию папы не наследовал, пошёл по культурной линии, поступил в институт культуры на дирижёрское отделение.

Метаметафористы с инструменталистами так и не объединились…