Владимир ИКСАНОВ. «ЗЕМЛЯ МОЯ, Я ВЕСЬ ОТСЮДА!». К 85-летию Алексея Прасолова

Автор: Владимир ИКСАНОВ | Рубрика: ДАЛЁКОЕ - БЛИЗКОЕ | Просмотров: 1323 | Дата: 2015-10-27 | Комментариев: 0

 

Владимир ИКСАНОВ

«ЗЕМЛЯ МОЯ, Я ВЕСЬ ОТСЮДА!»

К 85-летию Алексея Прасолова

 

 

Он прожил короткую и трагическую жизнь.

Чуть более сорока лет.

Пётр Чалый

 

В повести Петра Чалого «Зимний листопад», посвященной Алексею Прасолову, моменты отчаянных противоречий, душевных исканий поэта выведены за скобки повествования. Подспудно всё это присутствует, прорывается как горькая обида неосуществленных творческих замыслов. Как чувство вины заволакивает сердце, щемит болью, тоскует перед задуманной, несбывшейся мечтой. Это чувство знакомо художнику. Оно с завидной регулярностью точит изнутри, терзает сомнением и убивает, как в случае с Алексеем Прасоловым .

Я умру на рассвете,

В предназначенный час.

Что ж, одним на планете

Станет меньше средь вас.

 

…Окруженье всё туже,

Но душа не страшись:

Смерть живая – не ужас,

Ужас – мертвая жизнь.  

 

Последние предсмертные строки поэта. Почти с есенинской безаппеляционностью «в этой жизни умирать не ново…». И никакими публикациями «этот стих не аннулируешь...».

 

Жизнь Алексея Тимофеевича Прасолова (1930-1972) не умещается за скобками даты рождения и смерти. Свойство слова. Оно не умирает, остается в памяти, звучит и волнует воображение читателей. «И был язык у тишины – сводил он нынешнее с давним…».

По признанию литературной критики «явление» Прасолова вряд ли повторится в ХХI веке. Его «просветленность глубины» останется недосягаемой вершиной поэтического вдохновения. И беда Прасолова не в том, что в нём не увидели высокого предназначения. Разглядели и оценили, по-своему неожиданно и быстро. Мгновенно пришло признание. Будто молния сверкнула! Погасла и исчезла. И в этом стремительном признании, как всегда, не нашлось времени для полноценного анализа. Справедливой оценки творческого потенциала.

Официоз советского периода, литературный «паровоз», хотя и не поставил на нём бюрократический крест, но в «реестре творчества» поэта отметил несовременный стиль, приверженность к классической форме. Нужна энергия для мобилизации масс, а не «пронзительное прозрение».

Здесь нет случайностей нелепых:

С тобою выйдя на откос,

Увижу грандиозный слепок

Того, что в нас не улеглось.

 

Он представлял собой грандиозный слепок таланта. Если бы десятую долю восторженных слов, высказанных сейчас в свой адрес, смог бы услышать Алексей Прасолов?..

В бессилье не сутуля плеч,

Я принял жизнь. Я был доверчив.

И сердце не умел беречь

От хваткой боли человечьей.

 

Во внешнем облике поэта читается и закравшаяся внутренняя замкнутость, и прямота, и изворотливость человека, повидавшего жизнь. Видимо, за кажущейся простотой общения сложный противоречивый характер. Стремление не уступать в своей правоте, некое упрямство. Желание идти до конца намеченным путем. Сам в себе, сосредоточенность мысли. Усталый путник пытается понять мир в многообразии и «тяжести веков». Наверное, во всем этом была недосказанность поэта, наделенного особым взглядом жизненного пространства. Прасолов не укладывался в нормы поведения окружающих людей. Раздражал неординарностью поступков, неконтролируемых чувственных откровений. О нем могли рассказывать, с очевидной иронией, осуждающе за его выходки. Он, и вправду, давал нескончаемое количество поводов посудачить о себе: то, взгромоздившись на письменный стол, пьяным голосом читал какой-то стих, приводя в замешательство коллег и посетителей районной газеты. То подобно, Гамлету, облачившись в плащ редактора, покидал сцену. И что греха таить, кто не декламировал стихов по пьяному недоразумению. Безостановочно, взахлеб, жестикулируя всем сердцем! В нем жил человек неограниченных возможностей, а широта поэтического восприятия выходила за рамки повседневной действительности сельского корреспондента.

Очевидцы рассказывают о его необычной походке. Говорят, что ходил он как-то боком, наклонив голову вперед. Подобно профессору Плейшнеру из "Штирлица". Только по-деревенски, размашисто, так мужик вышагивает по земле, понимая, что родная она ему. Можно сколько угодно соглашаться или возражать. Существует субъективная оценка: каков человек?.. она характерна на момент сотворенного образа и соразмерна настроению в желании «быть» или «казаться».

Конечно, корреспондент районной газеты, поденщик слова, коим являлся Прасолов, на счету которого две тысячи очерков и рассказов, не мог, постоянно контактируя с земляками, сохранять обреченную некоммуникабельность. Увидеть в человеке главное, раздобыть информацию необходимую для формата публикации, репортер Прасолов считал истинным призванием. Не приемля формализма в журналистской работе, находясь в гуще событий: то в хлопотах посевной бригады, то в авралах машинотракторной станции, то в конторе колхоза, проявлял живой интерес к труженику села. Репортерскую работу сравнивал с поиском «особенных мгновений»… «По вспышкам преходящих впечатлений, определяя время и страну». И в каждой «вспышке» виделось открытие. Душа заряжалась на много лет. Лишь по прошествии времени, события становились достоянием архива. Пылились в подшивке выцветших газет.

Дотошный публицист и почти никому не известный поэт. Стихи которого с завидным упорством не хотели понимать, не давали «добро» на общенародное признание. Мир советского литературного официоза жил по законам особого жанра, в котором информационные сводки всесоюзных строек были главным поэтическим материалом. И в этом была своя логика и целенаправленный пафос, требовавший не размышлений о мироздании, а описание конкретного факта трудового подвига или производственного достижения. Кто-то скажет о неразрешимом противоречии мировоззренческих взглядов художника. Конечно, оно существовало в настойчивом преодолении себя, в незримом протесте писать о «своем», оставаясь собой, с народом и временем. Мучительное и горькое неприятие кондового уклада в литературе…

Фактом запоздалого открытия Прасолова называют отсутствие истинного наставника, который смог бы вовремя «преподнести» читающей публике самобытного автора. Центр никогда не спешил в признании провинции. И чего здесь больше, московского ли снобизма, лютой зависти или чиновничьего равнодушия, неизвестно. Наверное, не совсем корректно проводить некие биографические параллели, но факты вещь упрямая, игнорировать которые трудно. Достаточно лишь с осторожностью интерпретировать, чтоб не накликать беды на литературную голову. Например, уважаемый Андрей Вознесенский в 14-летнем возрасте водил дружбу с Борисом Пастернаком, который не мог не разглядеть талант будущего поэта. Это великое везение для Вознесенского. Да и возможности столичной жизни предполагали достаточное количество случаев «засветиться» в поэтическом отряде любого направления и порядка: от интеллектуалов в «пыльных шлемах» до суетящихся перед властью фрондёров.

Наступившее идеологическое послабление «оттепели» вдруг привлекательно возвестило о популярности «новых штурманов». И правда здесь в том, что даже своевременный окрик Никиты Сергеевича был скорее «похвалой» и пропуском в большую литературу, нежели дорогой в неизвестность. Радушно приняла сцена Политехнического музея, и худсовет утвердил постановку в театре на Таганке, и без промедления ОВИР выдал визу в заманчивое зарубежье, где творческие встречи воспринимались, как благостная фора или судьбоносная преференция… Чем, конечно, не мог похвастаться сельский поэт Прасолов, «тянувший» по пьяному недоразумению очередной тюремный срок.

Ведь только в возрасте Иисуса Христа благословлен «Новым миром». И как десять заповедей, десять его лучших стихотворений всемогущий редактор журнала Александр Твардовский напечатал одним махом. На удивление и к недоумению литературного бомонда. То был поступок и, конечно, своеобразный вызов. Кому?.. Скорее поэтам «небожителям». Для Алексея Прасолова наступило время триумфального взлёта! Критика, как всегда, отреагировала внятно… Гробовым молчанием. «Не формат!» – сказали бы сейчас. Не получив всесоюзной «раскрутки» как поэт высокого уровня, Прасолов остался в плену сложившегося стереотипа. Талантливый провинциал! Власть не могла не настораживать биография поэта (две судимости, не много ли?). Ещё говорили о пристрастии к алкоголю и семейно-бытовой неустроенности. Да и мало ли причин, чтоб загнать самобытного, независимо мыслящего человека в «боязнь пустоты».

Тогда торжественно, в сиянии софитов, безраздельно хозяйничая выстраивалась, как на парад, по-новому звонкая эстрадная лирика шестидесятников. Оглушительно потрясая архитектуру площадей и стадионов. Время трибунов, открытых диспутов требовало «масштабной», политически ангажированной поэзии, с обостренным чувством меняющейся формации, конвергенцией литературных направлений. Советская поэтическая эпоха «заражалась» стилистическим искушением западничества. Осторожное проникновение в стиле раскрепощенного повествования становилось модным в кругу молодых писателей.

Прасолов, сохраняя приверженность традиционной школе, к числу новаторов не причислялся. Не было в нем социально-авантюристического куража. Игра в инакомыслие не вдохновляла. Более того, оставаясь сторонним наблюдателем, вычурности новых веяний не воспринимал.

Михаил Пришвин всю творческую жизнь наблюдая природу, величественную красоту земли, не забывал и о главном её создании –  человеке. Восхищался так называемыми «уноровчивыми людьми», упрямцами с хорошим норовом, способности которых проявлялись в зрелом постоянстве взглядов. К таким, безусловно, относился Алексей Прасолов.

Присущая академичность стихосложения, существовавшая почти отдельно на другом полюсе литературной жизни, была неизменным стилистическим знаком поэта. А в спокойном звучании слова слышалась великая философия русской поэзии. Виделась своя, проторенная муками творчества, дорога, которой поэт, следуя, гордился. Но гордость, это не признание читателя. Скорее самоутешение и обман. Лишь внутреннее утверждение правоты и собственного «я».   

И кто мог возразить, что его стих в лаконичной изысканности метафор не блистал философским прозреньем и высоким накалом страстей. Как афоризмом ослеплял талант!..

Ей нужно чудо, чтоб завидно вспыхнуть.

Но, это чудо в людях не открыв,

Ты выдаешь испытанною рифмой

Свой мастерски наигранный порыв.

 

Материализованная строка стиха, как «роженица – с трудною улыбкой…», возникает и живет в нем.

И душу я несу сквозь годы,

В плену изысканный минут

Не принимая той свободы,

Что безучастностью зовут.

 

Сейчас многие литературные критики в один голос поют дифирамбы Прасолову. Называют достойным продолжателем классической школы Тютчева и Блока. Воздают должное поэту, писателю и журналисту.

В архивах Воронежских областных и районных газет отыскивают его очерки, которые писались легко и без помарок, вызывая восхищение собратьев по перу. Но за рутинной работой сельского корреспондента коллеги не замечали пожизненный сочинительский дар Прасолова. Равнодушно взирали на увлечение поэта. Не понимали глубины его таланта. Больше судачили о его выпивках, а простые селяне называли «газетным писакой».

А он был поэт! Космический пришелец. Или ангел небесный, пролетая над деревней Ивановкой, как над родным гнездом, "приметил" мальчика Алешу Прасолова, дланью своей прикоснувшись к вихрастой макушке будущего поэта. Либо ещё что случилось, но имел Прасолов предназначение писать стихи высокого философского смысла.

Удивляет краткий период сочинительства, не более десяти лет. Конечно, были ценители и самоотвержённые поклонники. Вернее, главная из них, Инна Ростовцева, которая с первой строки услышала «глубину» Прасолова. Бросилась на помощь, вызволять из лагерного заключения. Была вдумчивая переписка зэка и молодой литераторши, дружба двух талантов и… любовь, и мучительный разрыв. Именно в этот период, по-настоящему, раскрылся Прасолов как поэт.

И, конечно, крещение Твардовским!..

Великий Гёте утверждал, чтобы понять поэта, необходимо побывать на его родине.

Воронежская земля, край Кольцова и Никитина, мучительные искания «сокровенного человека» Андрея Платонова. Звонкие степи с пронзительным колыханием ветров. Знаменитая платоновская река По-ту-дань. В самом названии, что-то из времен ордынского нашествия. По ту сторону дани. Берега, поросшие тиной. Мелководье её отражают радужные солнечные блики. Ключевая вода холодна до озноба и не каждый путник наберется храбрости окунуться в её неспешные воды. Своеобразная Лета. Олицетворение жизни и смерти.

Алексей Прасолов, как и его литературный предшественник, влюблен в природу родного края. И эта любовь сродни сдержанности и заботливой рачительности землеустроителя. Природа, воображаемое поэтом «мирозданье», картина условного простора, сжатого берегами, но неограниченного в бесконечности пространства. Вселенная, как озеро без дна, и светила, летящие в вечность, и земной образ одинокой лошади. Она основа крестьянского патриархального уклада. Без неё ни жизни, ни движения.

Мирозданье сжато берегами,

И в него, темна и тяжела,

Погружаясь чуткими ногами,

Лошадь одинокая вошла.

Перед нею двигались светила,

Колыхалось озеро без дна,

И над картой неба наклонила

Многодумно голову она.

 

Мировоззрение поэта уникально, непредсказуемо и заключено в недрах бытия. В изнурительной работе, где творчество сравнимо с поиском золотоносной жилы. Лира для Прасолова, скорее, драга старателя. По крупинкам исследуемого песка «намывает» он драгоценные золотники слов. В его литературной коллекции есть строки-самородки!

О лето, в мареве просёлка

Какая сила ходит тут!

Как настороженно и колко

Колосья в грудь меня клюют.

 

Или подслушанное пение корявого дерева. Образ для восприятия необычно ёмкий, яркий, по-настоящему земной. Звучит отдаленно, словно голос приближающегося ненастья.

Я услышал: корявое дерево пело,

Мчалась туч торопливая, темная сила

И закат, отраженный водою несмело,

На воде и на небе могуче гасила.

 

Он видит природу по-своему зорко, он чувствует её дыхание в тютчевской манере мгновенного озарения… Он как будто с ней сросся, в едином порыве ветра и дождя.

Сольются капли на листе,

И вот, почувствовав их тяжесть.

Рожденный там, на высоте,

Он замертво на землю ляжет.

 

Алексей Прасолов всегда стремился быть услышанным, жить в мире вдумчивых читателей. В нем, даже в тайных помыслах, не рождался трибун. «Он весь – не в отдалении, не над человеком, а «у человеческого сердца». Так Андрей Платонов хотел назвать свою лучшую книгу.

Стих Прасолова отметает всякое проявление пафосного начала, восклицательного императива, лозунгового возбуждения масс, «себя ревниво сохранив», он рождает в душе тихое слово, «иные ритмы, ясные уму», верное себе и природе.

Гляжу в ночи на то, что прожил.

Была весна. И был разлив.

С годами сердце стало строже,

Себя ревниво сохранив.

И, верное своей природе,

Оно не чуждо дню весны,

Но в нем теперь не половодье,

А просветленность глубины.

 

Духовный мир поэта, его «прозренье каждый час» в свободных помыслах, за рамками условностей творческий процесс. «С годами сердце стало строже» в понимании значения такого подхода. Ведь слово художника существует для читателя. Оно воссоздает идеальный мыслительный образ.

«Когда ты говоришь, слова твои должны быть лучше… молчания». Не вызывает сомнения ответственная работа с текстом. Скрупулезно, не по-нашему педантично, словно робот монотонно, строка за строкой шлифует слоги из хрупких основ, в которых как искры загораются рифмы. Величественные слова: верно описывать жизнь и передать правдивые чувства.

Чем жесточе я сжимаю губы,

Тем вернее зреющая речь.

 

Трагична биография детства – время безотцовщины и немецкой оккупации. Суровое испытание на зрелость. Смутные наблюдения подростка, не тронутые «взрослостью» восприятия, правдиво описаны в «Жестоких глаголах». Особенность книги – воспоминания – мучительной пафос ожидания освобождения из порабощения. Это чувство в повествовании доминирующее, усиливается состоянием беспомощности и унижения. Рождает злобу и справедливый гнев за поруганную честь матери, за разрушенные города и села, за мученическую смерть мирных жителей. Образ подростка из «Глаголов» разве что сравним с другим персонажем, юным разведчиком из фильма Андрея Тарковского «Иваново детство». Иван, геройский паренек, помогает войсковой разведке добывать сведения в тылу у немцев. Он люто ненавидит врага. Это чувство непередаваемо. Оно связано с гибелью матери. Его детское сердце отрешенно несет страдальческую боль мстить… и убивать фашистов! Два этих образа равнозначны, но не едины, их что-то разделяет в оценке событий войны. Понимания разнятся. Прасолов уже в «Жестоких глаголах» как бы намечает для себя гуманистические начала в осознании поведения своего героя. Неслучайно «инакомыслие» как особый подход автора к военной теме через показ бессмысленности и её жестокости, заставивший онеметь детскую душу, в последующем воплотился в поэтическом шедевре:

Еще метёт во мне метель,

Взбивает смертную постель

И причисляет к трупу труп, –

То воем обгорелых труб,

То шорохом бескровных губ –

Та, давняя метель.

 

Свозили немцев поутру,

Лежачий строй – как на смотру,

И чтобы каждый видеть мог,

Как много пройдено земель.

Сверкают гвозди их сапог,

Упёртых в белую метель.

 

А ты, враждебный им, глядел

На руки талые сквозь тел.

И в тот уже беззлобный миг

Не в покаянии притих,

Но мертвой переклички их

Нарушить не хотел.

 

Какую боль, какую месть

Ты нёс в себе в те дни! Но здесь

Задумался о чём-то ты

В суровой гордости своей,

Как будто мало было ей

Одной победной правоты.

 

И если в незрелости «Жестоких глаголов» подростковая память запечатлела то, что на «поверхности» войны, то в стихотворении «Ещё метёт во мне метель» со всей очевидностью слышится суровый мотив её апофеоза! Удивляет постановка образа! Автор, взяв на себя ответственность за «беззлобный миг», воссоздает натуралистическую картину смерти. Выразительный голос метели, внешняя оболочка «смертной постели», белый саван, зловещий фон над лежачим строем трупов немецких солдат. Вчерашних победителей, забытых в «мертвой перекличке». И все стилистические детали стихотворения, как завершенная логика конца. Неожиданное для автора решение, отказ от мести, которую «нес в себе в те дни!». Он идет выше гордости «победной правоты». В нем неожиданно рождается ни ненависть, а боль, пронзительное чувство осуждения войны! Военное детство навсегда убило в нем «романтику боя и риска».

В подтверждении сказанного, стихотворение «Тревога военного лета» запечатлело эпизоды начала войны. Станция эвакуации раненых бойцов. Видимо, это санитарный поезд, прибывший из района боевых действий. Достоверность «детского глазастого испуга» кричит всем сердцем, не понимая логики войны.

Спешат санитары с разгрузкой,

По белому красным – кресты.

Носилки пугающе узки,

А простыни смертно чисты.

 

«Пусть гримаса не станет улыбкой» – это одно из лучших стихотворений. Торжественное звучание реквиема. Стоически взлетает «смычок огневой над блокадной оттаявшей скрипкой». Стихотворение-память о бессмертном мужестве защитников города на Неве. Сопоставление бренности жизни – «та, что знала: не будет бессмертья» и «бессмертье», как вечный образ памяти, –  «заплачет о ней».

Пусть гримаса не станет улыбкой,

Но взлетит твой смычок огневой

Над блокадной оттаявшей скрипкой,

Над ночной многоструйной Невой.

 

О, Нева! Ей в гранитной неволе –

Как вину в запасном хрустале:

Ведь его не пригубит в застолье

Та, что там – в пискаревской земле.

 

Та, что знала: не быть с нами третьей

Ни тогда, ни теперь средь огней,

Та, что знала: не будет бессмертья,

Но бессмертье заплачет о ней.

 

Со всей очевидностью стоит признать и поставить в заслугу тот факт, что Прасолов в поэтическом самосознании шёл своим путем. Специальных, юбилейных стихов не сочинял. Перед начальством «не прогибался» и, вообще, в душе посмеивался над творческой суетой авторов, пишущих под социальный заказ, скоро и неразборчиво в пристрастиях, стилистически бедно и всё больше по-европейски, вычурными словосочетаниями, в которых плохая рифма терзала русскую речь. Сам Прасолов неоднократно высказывал мысль о том, что когда звук уродлив, то его поэтический смысл улетучивается. В стихотворении «Поэзия» он пишет о неограниченности её возможностей, пристально заглядывая в даль, которой «не измерить никогда»:

Вбирая добрую свободу,

Забыл я тяжесть той цены,

Которой к солнечному входу

С тобою мы вознесены.

 

Прасолов редко персонифицировал поэзию как образ, о её значении писал мало, видимо осознавая, что вдохновением созданное слово и есть каждодневный гимн её назначению:

Тебе не стану петь я гимны,

Но, неотступная, всерьёз

Ты о несбыточном шепчи мне,

Чтоб на земле моё сбылось.

 

Тема созидательного труда особо близка Прасолову. Магическая сила слова воплощается в метафизике производственного пейзажа, в поступи её хозяина и труженика! Рабочие у Прасолова первопроходцы, умелые и сноровистые, они не просто рушат «дикарский камень», они видят перспективу, цель – «ведут стальные колеи». Потому в неприступности каменной породы, загадочной и живой, читаются фантастические, оживающие вдруг метафоры: «гора открыла людям душу, и жизни прожитой слои». Особенно в финальной части стиха, когда «остынут выбранные недра» и из огромной пасти земной пустоты вырвутся и завоют ветры. Наступит час рождения. И гора, как препятствие, как огромное приложение человеческих усилий покорится каменотесам, героям труда.

Дикарский камень люди рушат,

Ведут стальные колеи.

Гора открыла людям душу

И жизни прожитой слои…

Дымись, разрытая гора.

Как мертвый гнев –

Изломы камня.

А люди в поисках добра –

До сердца добрались руками.

Когда ж затихнет суета,

Остынут выбранные недра.

Огромный пастью пустота

Завоет, втягивая ветры.

И кто в ночи сюда придет,

Услышит: голос твой – не злоба.

Был час рожденья. Вырван плод.

И ноет темная утроба.

 

В определенных литературных кругах были попытки привлечь Прасолова в «лагерь сидельцев», создать мученический образ страдальца за веру. Но и здесь поэт Алексей Прасолов не пошел по «тернистому» пути инакомыслия. Он никогда не был публичным лицом, и декларировать себя в этом качестве не собирался. На удивление окружающим выражал праведные мысли с точки зрения человека, пострадавшего от советского режима.

Мы многое не знали до конца,

И в скорбном звоне мартовской капели

Его, приняв покорно за отца,

Оплакали и преданно отпели.

В слезах народа лицемерья нет,

Дай Бог другим завидный этот жребий!

 

Видимо врожденная совестливость удерживала в рамках добропорядочности. И, конечно, тюремные сроки списывал на собственные глупые выходки. Любой другой, более оборотистый «творец» мог из лагерных эпизодов биографии выстроить целой мир идеологически выгодный для себя. Но Алексей Прасолов этого не сделал. Более того, как отмечал В.Будаков, исследователь творчества поэта, Прасолов высказался весьма странно в отношении книги А.Солженицына «Один день…». Ему откровенно не понравилось, что автор, интеллигентного склада человек, спрятался за образом Ивана Денисовича. Скорее, Прасолов уловил в недосказанности Солженицына скрытую и вполне объяснимую меру предосторожности. Вычислил продуманный расчет-зондаж, разведку боем перед развернутой атакой «Архипелага». Критика оценку Прасолова посчитала поверхностной, видимо, простив ему, что тот не разглядел в жанре рассказа контраст между малой формой и глубоким содержанием произведения.

Некая профессиональная солидарность всё же между сидельцами существовала. Они издавали совместные альманахи, живо переписывались. Принимали участие в творческих вечерах. В воспитательных целях выступали в колониях-лагерях. Но Прасолов активности и большего желания не проявлял. Он оставался особняком. Предельно самоустранился от литературного ремесленничества и парадного художественного пафоса. Свой взгляд имел на всё живое и в сути слова был педант. Видел в народной традиции соединение голоса с землей. Рождение правды. Был поэтом, в поэтической скромности которого была заложена ясная мысль совершенствования образа, придание ему глубины и достоверного звучания. При всей своей работоспособности он не оставил полного собрания сочинений. Есть несколько сборников, но стихи Прасолова актуальны и завидно отличаются от многого, что написано сегодня. Они современны, и скорее предназначены для гурманов поэтического слова. Рифмы Прасолова точны и емки. Образы не устаревают и живут в воображении поэта. Секрет их долголетия прост. Он в мастерстве стихосложения.

И знать хочу у праведной черты,

Где равновесье держит бытиё,

Что я средь вас – лишь памятник беды,

А не предвестник сумрачный её.

 

Явленный портрет героя, и психологически выпестованный из откровений поэтической души, глубоко спрятанной от алчного взора, живет в трудах и праведно грустит. Возвышенно и мудро побеждая смерть.

Оставаясь для русской литературы одиноким путником, её противоречивым отшельником, Алексей Прасолов навсегда обрел свойство: оживлять все, к чему прикасается высокое слово художника.

«Меня больше тянет глубина человеческая и часто – исходящая как бы из натуры собственной – идущая сквозь натуру окружающую», – писал он

Истинно: в этой фразе воссоздан настоящий, не придуманный поэт!